Александр Борисович Турецкий блаженствовал. Блаженствовал по-настоящему, что не слишком часто ему удавалось. Всего было достаточно в жизни старшего помощника генерального прокурора, государственного советника юстиции третьего класса. Все было: и рутинная, монотонная, унылая кабинетная работа – этого даже особенно много, слишком много; и приключения, погони, авантюры и интриги; и визг тормозов, свист пуль и кипение адреналина в крови. Была ему знакома и напряженная, пропитанная крепчайшим кофе и табачным дымом аналитика, и бессонные ночи и раздумья над какой-нибудь очередной головоломкой. И даже порой – простые и тихие радости возле уютно мерцающего телевизора.
А вот блаженства явно не хватало.
В этот раз все так удачно совпало, просто исключительно удачно: все обстоятельства дополняли одно другое, и общая картина вырисовывалась самая радужная. Во-первых, в Москву пришел май. (Ну вы-то знаете, что такое май в Москве!) Во-вторых, было закончено сложное, запутанное дело, преступник перестал наконец изворачиваться и, будучи загнан в угол стальной логикой Александра Борисовича, подписал «чистосердечное». Наконец, в-третьих, май пришел и в отношения Турецкого с его спутницей жизни и помощницей – женой Ириной Генриховной.
Турецкий любил Ирину, Ирина обожала Турецкого, и при этом их союз никогда нельзя было назвать идеальным, беспроблемным. Бывало, что какое-то мимолетное облачко превращалось в серую тучу, и тогда на долгие дни мир уходил из их семьи.
А бывало так, как сейчас: вновь протянулись между ними и запели некие невидимые струны, снизошел внутренний покой и благодать. Откуда вообще берется хорошее настроение? Все это так загадочно.
И вот теперь – в дополнение к общей идиллической картине – Ниночка, любимая дочка Турецкого и Ирины, отпросилась у родителей погостить на выходные на даче у подруги, в результате чего супруги вновь почувствовали себя юными и легкомысленными, невесомыми; у них начался «второй медовый месяц».
Засим Александр сидел в своем любимом, уютнейшем кресле и маленькими эстетскими глоточками цедил принесенное им же «бордо» урожая позапрошлого года. (Конечно, Турецкий предпочел бы нормальную, родимую рюмку водки, но чего не сделаешь, чтоб произвести впечатление на собственную жену!) В тяжелых серебряных канделябрах оплывали свечи… и почему в женском сознании занятия любовью обязательно запараллелены со свечами? А откуда это у нас этакие белогвардейские канделябры? Но неважно, неважно, пусть! Красиво все-таки.
Итак, Александр Борисович утопал в мягчайшем плюше и чувствовал себя удивительно спокойно, комфортно… Можно не волноваться, а расслабиться и плыть, плыть по этим мягким волнам.
В гостиную вошла Ирина, одетая в шелковый черный пеньюар, ее красивые глаза блестели ярче обычного – совсем как в молодости. Он еще успел сверкнуть глазами ей в ответ, а чуткие уши следователя в ту же секунду уже уловили эту музыку… Эту ненавистную музыку, доносившуюся из кармана его пиджака.
Как там было в известном анекдоте? «Моцарт и Бах – не лохи, братан, а чисто конкретные пацаны, которые пишут музыку к нашим мобилам!» Турецкий не особо увлекался техникой и «игрушками», но его аппарат – с тех пор как попался под горячую шаловливую руку шутникам из его же команды – исполнял исключительно «Турецкий марш» Моцарта. Результатом явилась та хрипучая ненависть, которую внушало теперь юристу это известное рондо гениального австрийского композитора.
Эта ненавистная, ненавистная, ненавистная музыка… может, не снимать? Ну имею я право, в конце концов?! Э-хе-хе… Нет, друг ситный Александр Борисыч, не имеешь ты права! И сам прекрасно это знаешь. Вот так-то, дружок. Так будь же проклят тот день, когда…
– Алло!
– Здравствуй, Александр Борисович. Извини, что помешал, но…
Так-с. Александр Борисович, – значит, не Саша. А следовательно, старый друг Костя Меркулов, заместитель генпрокурора России, звонит не на шашлыки его пригласить.
– Здравствуй, Константин Дмитриевич.
– …но дело срочное. Очень срочное.
– Что случилось?!
– Убийство. Не по телефону. Я понимаю, Саша, все понимаю. Но ты меня знаешь не первый день, я панику разводить просто так не буду.
– Когда?
– Когда ты сможешь быть у меня?
– Через час нормально?
– Жду.
Турецкий нажал отбой с видом человека, осознавшего вдруг, что жизнь его не удалась. Впрочем, уже через секунду выражение его лица изменилось. Проснулось профессиональное любопытство, инстинкт охотника. Он стремительно собрался, не отказав себе, впрочем, в последнем глотке «бордо» – «на посошок», – поцеловал жену и был таков.
Я – убийца… К этому нужно привыкнуть. Там, в горах, все было иначе: вот тут были мы, а вон там находились они. Они – враги, потому что хотят уничтожить нас, а мы за это ненавидим их. Это было так просто – убивать… там, в горах.
Глупые журналисты говорят «ад». «Он прошел через ад…» Эх, что вы понимаете, хлипкие, изнеженные мамины сынки! Да, это был ад, но какой прекрасный ад! Там – они. Тут – мы. Есть великая опасность, и есть великая цель, которую мы посланы выполнять. Мы должны показать им, кто хозяин. Кто сильнее.
Смерть ходит где-то рядом, но от этого только больше начинаешь любить жизнь. Где еще так ценишь жизнь, как на войне?
Я убийца! Да-да, еще там, наверху, я сделался им. Я хорошо помню своего первого. Каждый, кто убивал, хорошо помнит своего первого – как помнят первую женщину.
Он шел на меня… совсем молодой, еще щенок. Грязноватый пушок над верхней губой, серая от страха физиономия. И наглые бараньи глаза – впиваются в меня и ненавидят, ненавидят… Я понял, что сейчас он меня убьет. Это оказалось так обыденно… вот сейчас этот перекошенный сопляк меня убьет! И в ту же секунду я сообразил, как сделать, чтобы он не смог меня убить. В моем указательном пальце поселилась смерть – его смерть; стоит лишь нажать на спусковой крючок «калаша», и она стремительно полетит к нему. Маленькое свинцовое тельце калибра 7,62 войдет в его большое теплое тело, и он утихнет навсегда. Только что, кажется, он шел мне навстречу, такой ужасно живой: дышал, ненавидел меня, думал о чем-то своем – быть может, вспоминал любимую девушку, – а теперь упадет на землю, в пыль, расплющит свою нахальную морду о придорожные камни и затихнет навсегда.
Сколько разных мыслей пронеслось в моей голове в одно-единственное мгновение! Правильно говорят, что время в таких случаях растягивается. В самый распоследний миг я еще испугался, что не смогу, – а указательный палец уже судорожно давил на спуск.
Он упал…
Со вторым пошло чуть-чуть легче…
… А потом стало и совсем легко. Там, наверху…
Но там, наверху, в горах, шла война. Солдаты стреляют друг в друга, кидают гранаты, укрепляют ловушки, мины – это нормально. А теперь я – убийца.
Как же это происходит теперь? Вот он садится за дубовый письменный стол, достает ажурный нож для разрезания писем и берет в руку мой конверт… а в конверте уже поселилась смерть – его смерть. Я сам ее туда поселил, потому что я со смертью на «ты». Куда я отправлю ее – туда она, голубушка, и пойдет. Маленькое нехитрое устройство, срабатывающее от прикосновения теплой, живой человеческой руки… его руки – руки врага! Вот он доверчиво разрывает бумагу – небрежным, хрустким движением… он-то не знает, кто поселился в этом белом конверте!
Я убийца?! Нет-нет, ничего подобного! Ведь передо мной – враги! Они ненавидят меня и тех, кто мне дорог; ненавидят и хотят уничтожить. Уже уничтожили. Я – не убийца, а мститель! Там они, а тут я – один. Потому что я остался на этом свете один.
Итак, его белая рука элегантно вскрывает мой конверт, мое «святое письмо», мою благую весть из ада. Великолепная вспышка высвобождает скрытую силу неживой материи – и вот он уже падает мордой вниз, ломая нос о мореный дуб письменного стола. И затихает навсегда. Вот только что он еще дышал, шутил, мурлыкал «Что наша жизнь…» и ненавидел меня. А теперь замолчал – навсегда.
Однако в газетах ни слова – а ведь письма должны были уже прийти. Ну, впрочем, все правильно: «контора» никогда не любила выносить из избы свой смрадный сор. Но я все равно узнаю. Она сама мне расскажет – моя мать. Женщина, которая когда-то произвела меня на свет, а теперь почему-то оказалась с ними, там, где они. Женщина, которую так горячо любил мой несчастный отец, а я теперь так люто ненавижу. Я ненавижу свою мать!
Черт возьми, кажется, снова надвигается приступ. А впрочем, я рад! И хорошо, что я один: никто не увидит, как я в судорогах катаюсь по полу и бьюсь в отчаянных конвульсиях, как на моих губах выступает пена. Говорят, это очень неприятное зрелище.
Я чувствую, как он приближается… приближается. Но ничего!
Ничего…
Волгоград встретил своих новых граждан дикой жарой. Конечно, и на Украине в летние месяцы бывало очень жарко: перегревались стены домов, плавился асфальт… И все же в той жаре было нечто более мягкое, нечто более ласковое, более доброжелательное к человеку, то, что скорее хотелось назвать не жарой, а теплом. Здесь же – ничего подобного! Застоявшийся, сухой и колючий воздух врывался в легкие раскаленными пучками, не столько насыщая их кислородом, сколько иссушая и обжигая. Еще тяжелее становилось, когда поднимался ветер, временами приближающийся к ураганному, вздымавший в воздух пыль, песок, неубранные производственные отходы огромного промышленного города. «Волгоградский дождичек пошел», – острили старожилы. Высохшая и сгоревшая под неумолимым солнцем степь являлась превосходным полигоном для разгула воздушных стихий, приносивших с собой не только соляные кристаллики с заволжских солончаков, но и частицы безжизненных почв из не столь уж удаленных пустынь и полупустынь Казахстана.
«Ребята, не дрейфьте! – вещал неунывающий дядя Сережа. – Лето у нас довольно трудное, жаркое. Но… привыкнете, акклиматизируетесь, все привыкают, ничего страшного, мы же живем?» И далее следовали пространные, эмоциональные рассуждения о чарующих весенних запахах цветущей степи, не только доносящихся в город, но и проникающих во все его уголки, об их причудливом смешении с ароматом цветов вишни, распустившихся на голых, не покрытых еще зеленой листвой деревьях, и много-много еще чего столь же возвышенного и восторженного. Определенно, что дядя Сережа, влюбившийся с юных лет во все автомобильное, слишком уж поспешно зачеркнул свое несомненное поэтическое дарование!
Первые дни на новом месте Георгий провел в беспрерывных блужданиях по городу, благо что времени свободного было – навалом! Учебный год еще не начался, квартира, в которую они въехали, оказалась очень чистенькой и ухоженной, не требующей никакого особого ремонта, так, подмазать-подкрасить в двух-трех местах – и все. Можно сказать, что помощи в доме от него не требовалось никакой. Ну разве что контейнер они с отцом разгрузили практически вдвоем, не прибегая к услугам грузчиков (дядя Сережа подбежал совсем уже к концу, фактически не на разгрузку, а на «обмывание» переезда). Так ведь это было даже здорово: они, вдвоем с отцом, двое взрослых мужиков, занимаясь настоящим мужицким делом, прекрасно с ним справились. Мама, придя вечером и увидев уже полностью обставленную квартиру, была в восторге: «Мальчики, вы огромные умнички!» – и звонко расчмокала их обоих.
Результатом первых туристических изысканий стало некоторое недоумение: оказалось, что за два-три-четыре дня он сумел шагами промерить весь город, который по статистике тех лет насчитывал то ли пятьсот, то ли шестьсот, то ли чуть ли не семьсот тысяч жителей. Ясность внесла купленная в киоске «Союзпечати» карта. Волгоград – одно из своеобразнейших в мире городских образований: протянувшись вдоль Волги почти на сотню километров, в ширину во многих местах он не достигал и двух-трех. Причина столь своеобразного «планирования» очевидна: мощные промышленные предприятия, многие из которых сформировались еще до революции при активном участии заграничных капиталов, тянулись к Волге, к воде, являющейся не только важнейшей составляющей производственных процессов, но и дешевой и удобной транспортной артерией. Эстафету «империалистов» достойно продолжил и Тракторный завод, и другие детища сталинской индустриализации. В итоге к Волге во многих местах не всегда возможно было и подобраться. Но та часть города, в которой предстояло проживать Жаворонковым, являлась как раз одним из «узких» мест. Расстояние от самых помпезных сооружений парадного и официозного центра до их дома не превышало четырех-пяти километров. Но на практике преодолеть эти считаные километры частенько бывало очень непросто: ожидание вожделенного трамвая-«двоечки» могло растянуться на неограниченно долгое время. (Кстати, первые месяцы пребывания Жаворонковых ознаменовались революционными событиями в оснащении городского трамвайного парка: вместо допотопных полудеревянных «сараюшек» на колесах на линии вышли элегантные, обтекаемых форм, двойные гэдээровские вагончики с пневматическими дверями. Впрочем, хватило этой иноземной пневматики ненадолго, и красивое заклинание вагоновожатых – «Осторожно! Двери закрываются!» – почти сразу же потеряло свой смысл. Могучие российские ручки начали выламывать эти мудреные дверцы буквально с первого же рейса и очень быстро добились успеха. Двери стали обычными, открывающимися вручную и освобождающими беспрепятственный доступ к обширным подножкам, позволявшим за счет гроздьями висящих на них граждан значительно увеличить пассажировместимость.)
Дядя Сережа зудел с первого же дня: «Жорка, шляешься по солнцу – надевай что-нибудь на голову и пей воды побольше!» Георгий, разумеется, этими «детскими» советами пренебрегал до того самого момента, когда он, не очень помня, как и откуда попал сюда, очнулся вдруг на бортике фонтана, в центре которого произрастали какие-то бравые интернациональные колхозницы, очнулся оттого, что кто-то из сердобольных граждан со словами: «Ну, парень, ты даешь, так же нельзя, ты же солнечный удар схватил!» – щедро, из неограниченных фонтанных запасов поливал его голову водой, а какая-то женщина пыталась напоить его из граненого стакана близстоящего газировочного автомата.
На этом прогулки по городу завершились. Выводы? Неоднозначные. С одной стороны, впечатляющие размах и величие, с другой – недоумение: какое, собственно, отношение к великой Сталинградской битве имели все эти многочисленные портики, колоннады, ротонды, эффектная на первый взгляд, но ужасно неудобная в практическом отношении (учитывая жгучее южное солнце) парадная лестница-спуск к Волге, многочисленные памятники, стелы, барельефы… Слово «эклектика» в то время еще не входило в лексикон Георгия, но, не умея словесно сформулировать свои впечатления, интуитивно он очень точно почувствовал излишнюю претенциозность, ненужную помпезность, за которыми скрывалась неестественность и даже какая-то фальшивость. Значительно более сильное впечатление производили водруженные на скромные постаменты простые танковые башни, которыми отмечали бывшую линию фронта. Но сдержанные приметы действительного героизма тонули в псевдограндиозном великолепии.
Приближалось начало учебного года, и возникла проблема. Георгий последнее время учился в одной из новомодных, возникающих, как грибы, «английских» школ. Однако до «пролетарского», как его любили именовать различные официальные лица, а по сути, мелкохулиганского Ангарского поселка – нынешнего места обитания Жаворонковых – полугорода-полудеревни, прилепившейся к центральной части Волгограда, подобные «буржуазные» увлечения еще не успели докатиться. В местных школах, обильно поставлявших кадры в колонии малолетних преступников, отдавали предпочтение немецкому и французскому. Ближайшая и, как считалось, лучшая в то время в городе спецшкола с преподаванием ряда предметов на английском языке находилась в центре, а учиться школьникам полагалось, как известно, по месту жительства. Но, пройдя собеседование по языку, Георгий с таким блеском «оттрезвонил» все зазубренные сведения по теме «Мавзолей Владимира Ильича Ленина на Красной площади» (которого он в то время, надо сказать, еще и в глаза не видел!), что у школьных «англичанок» не возникло никаких сомнений: безусловно перспективен к изучению языка и, в порядке исключения из общих правил, принят. (Позже выяснилось, что таких «принятых в порядке исключения» было половина школы, и в основном не из-за блестящих способностей, а по причине руководящих постов, занимаемых родителями, а то и просто по обычному блату.)
О проекте
О подписке