…Так как нужно вернуться к тому, что должен: к почестям умершим, для славы безразлично, кто, на самом деле, имеет лучший вкус, люди свободного скептицизма или даже презрения и горечи. Как Лукреций6, нужно воспринимать морскую бурю спокойно7.
Если я передам всю ее ценность земному шару, который обнимает моя мысль, оставив мой микроскоп, я вернусь к той самой клетке, которую вижу такой ничтожной, и думаю, что теряю ее из виду.
Этим вечером, во время урагана, я еще более почувствовал истину, реально перенесенную в эту частицу пыльцы, как тайну, которую готов ей отдать, как мою. Маленький монах из картона, покрытый капюшоном, которого я отдал моей племяннице (его указательная палка отмечена сильным дождем), я почувствовал, как катятся подо мной вода и земля, которые набухают, как будто из-за влажности этой растительной клетки, где устанавливаются потоки и оттоки.
Да, я ступаю по клеткам ткани Универсума, чьи лакуны – в пространстве, и в момент этого ужасного созерцания два молодых человека открывают мою дверь и приходят меня поддержать, один – своим браком, другой – своими стихами. Я любезно показываюсь им, не прерывая минуты своей трубки. Я думаю, как Рабле: «Нужно каждому поступать правильно: никого не забывая и не исключая». И надо помнить, что они тоже заслуживают быть отмеченными. Я отвечу им, как если бы никогда не любил, как если бы никогда не был бы занят поэзией. Я слушаю первого. Он рассказывает мне мою собственную историю, исключая желанный, любимый мною темно-зеленый момент с оленями, когда он, может быть, представлял голубую виллу на море. Я слушаю второго. Тот меня спрашивает о том, что я собирался ему ответить. Но, из деликатности, мы молчаливо соответствовали разницей в точках зрения. Я утверждал, что ненавижу Альфреда де Виньи, которого он обожает. Они оба жали мне руку, две бравых инфузории, которые, взяв свое верхнее платье, исчезли под порывом ветра, в частицах пыльцы под появившимися зонтиками, точно микроскопические шампиньоны.
Это заставляет меня понять переселенье душ, из какой жажды возникла подобная философия. Так можем подумать о смерти.
Никогда не увиденное вновь прекрасное голубое насекомое в сердцевине морского ушка, я не отличаюсь от тебя, я не могу нас с тобой различить. Крылья моей мечты облекаются в лазурь, как твои надкрылья, и даже в этот прекрасный день тебе требуется воздух твоего гнилого окна; я осторожно проношу мою голову через раму, обглоданную осами. И, если идет дождь, как сегодня, что делаем мы, и один, и другой, чтобы пройти это тесное пространство: ты – твою комнату и я – мое логово? Пойдем! цветы нашей мечты наклонились под действием небесного ветра, и мы знаем, что это не лето, потому что цикада Лафонтена больше не скрипит в потерявших листву деревьях, потому что слезы зимних веток не имеют нежного запаха весенней лозы.
Нам принадлежит равная мудрость, потому что происходит она из одного и того же страха. Когда вздувается рост, когда мы чувствуем заслуженность восхищения, у подножия этого же ушка, которому мы пели о созревшей красоте, мы ждем любви. Но если я вижу, как в усиленном режиме работают паруса лодки, или ты видишь, что портится пожухлая листва, не нужно выходить…
– Дух возрождается? – спрашиваю я себя. И, взволнованный этой моей мыслью, я пишу, что оранжевый луч зари вдруг засиял на странице моего Сервантеса. Этим утром я заново почувствовал даже сам свет. Так приходит он иногда, как мы возвращаемся в то место и в тот час, в который давно верим.
Дух всегда непредсказуем, но моя душа опьянена таким реальным сном, что я не знаю пункта, который можно противопоставить моему желанию, не имея права показаться взволнованным. Так как это происходило только в течение летней сиесты, в то время как я поддался страданию, она не пришла. Она сидела, ясная и русая, в правом углу дивана. В этот момент, в два часа, сад не был таким, каким был в моем сне: в треске огня. Качнулся мой лихорадочный сон. Говорию себе: «Ты выспись, есть пять минут, для жертвы кошмаром, который не имел места. Но он там, в свежести гостиной. Ты проснись, о полдневная спальня! Тебе только спуститься по лестнице, и ты уже рядом с ней».
И я возвращаюсь к себе, как бык, которого не ударили достаточно сильно, чтобы нокаутировать.
Какое еще более верное тяжелое испытание изобретешь ты и как хочешь, чтобы дух, проходящий таким пламенем, не сжигал того, к чему приближается? Дай взаймы, мой Бог, если ты не хочешь, чтобы моя душа плавилась, как свинец, под этим огнем? Позволь, чтобы я держал факел, который сожжет почти до кости людские пальцы. Но я не внесу огня в дом, так как шаг за шагом я двигаюсь в Королевство Мудрости. Я поднимаю этот огонь, где сходятся моя страсть и ее свечение, я с любопытством буду смотреть в лица других. Потом, на заре, я смогу победить вереск и в розовом вереске, среди куропаток и зайцев, буду прыгать от радости.
Если мир – серия форм, которые соответствуют друг другу; если на самом деле он не существует в качестве единого объекта, который мы анализируем, чтобы диверсифицировать; если яйцо равно зерну; курица – спорам8, яйцеклетка – архегонию – эти вопросы не что иное, как радость мышления, которое легко создает скучных людей, любящих спорить. Истинные философы – из числа больших зверей, так как они оспаривают того, кто существует.
Что касается меня, я не спорю о дереве, под которым приютился, чтобы возжелать дождя из сверчков. Какая это свежесть! Слушая звучание этого дождя, я испытываю наслаждение, совершенно не понимая серию этих феноменов: дерево, град, что я знаю? Оно мне кажется, как Адам, участвует в сотворении мира, и Бог разместил меня под этим деревом, не дав мне объяснений.
Что находится там такого странного, когда система не сложнее вещей: в центре Универсума – человек, бегущий под дерево, избитое ледяным дождем?
Нужно вернуться к вопросу.
В любом случае, я уже точно решил больше не считать мир Ноевым Ковчегом. Это истинный тип понимания. Также все будет под руками: собака, птица, женщина, елка, корова, барашек, курица и т. д. Я закрою все это в деревянный короб и выведу из него, когда настанут хорошие времена. От Платона к Ницше – очаг. Я больше люблю верить в Бога, который дал Ною радугу в ковчеге, как шарф мэру города, как противоречивую шутку, которая поддерживает нас и заставляет верить, что у нас нет больше здравого смысла.
Мой старый Жан Лафонтен ты, ты имел здравый смысл, но должен был грубо страдать. Я отлично знаю… мы говорим о твоих благодетельницах. Мадам Саблийер, мадам Буйон… Кого я знаю еще?
Но ты мне должен признаться, когда у них хватает духа оказать нам честь, наши почитатели так сердечны… Прекрасным утром я вижу тебя на краю долины, орошаемой широкой голубой рекой. Твоя треуголка, легкий рапс, скользящий под дубами. Цветок эспарцета сияет на твоих туфлях с отсутствующими завитками. Твой попугай не очень аккуратный. Ты – под тысячью омрачений. Эта мадам де Убер невыносима… Служанка насмехается над тобой… Ты никому не признаешься, как страдал этой ночью… Но как кролик, которого ты считаешь таким милым, сколько невинности в твоем утешении из-за укуса большой лошади Мадам де Бофор! Увидим… Перескажем вместе стихи, что ты отдал в качестве подарка Мадам, потому что в кармане твоего жилета нет кусочка мускатного ореха:
Чего не может яростная дружба!
То чувство, что порой зовем любовью.
Заслуга менее в чести, однако каждый день
Я посвящаю дружбе, я пою ее и прячусь в ее сень.
Увы! моя душа не станет этим чувством ублажённей.
Вы руку подали сестре своей. Ей этого довольно.
Я стал наблюдать за существованием ос, которые копаются на земле, на аллее сада. Я их созерцаю, как будто думая, как бы мне подняться, подобно им.
Мундштук с маленьким конусом, которым они обладают, меня хранил бы, и никакой враг меня не побеспокоил бы. Наконец, я бы начал мой полет. Я стал бы серым от гудения и перелетал бы с цветка на цветок, пропуская те, на которых уже побывал, не зная другого существования, и только окроплял бы мои лапки цветочной пыльцой.
И если кто-то мне сказал бы, что нужно вернуться к земле, так это вес самой пыльцы. И если мне скажут, что нужен новый выход, это облегчение, которое я почувствую, когда окажусь в глубине галереи с этой пыльцой, я не знаю, что за чем, я безгранично подчиняюсь этому запаху меда, приготовленному на солнце, и маленькому лазурному окну, которое я почувствовал над собой. Ничто не противоречит моим желаниям, ничей ум. Я был частью стихии того места, где я жил, словно кусочком солнца, кусочком земли, кусочком цветка. Я не знаю больше, чем я делаю, потому что я это делаю, и я не знаю места того, кто меня вел, когда в одно мгновение, на вершине морского ушка… мое гудение делается более пронзительным…
Он родился в сияющей долине Оссо, там, где патриархи сидели рядом с изумрудными утесами, между серебряными нитями источников, в разломах каскадов, недалеко от голубого озера. Его венчик перед тем как открыться, не знал волнующего красного сияния известкового гребня. Но в один сентябрьский день солнце разорвало туман, который за две недели до этого расстилался рядом с елями. И этот день был чист до трепета.
В ущельях, буках, на овечьих площадках, в деревнях вода существовала в размеренном свете. Властный сок остановился в горле открывшегося цветка.
И перед ним, в таинственной ухабистой глубине, пахнущей тимьяном, с одинаковыми крыльями поднялась бабочка. По мере того как она приблизилась к цветку, цветок лишился чувств. Бабочка приблизила к цветку пыльцу, которая восхищала каким-то бессмертием снегов. Она прикоснулась к сердцу цветка.
Если я сравню Памфиля (так начинал Лабрюйер9) с бабочкой, я увижу его сидящим на письменном столе редакции. Он написал против меня статью. Он поднялся. Он полетел к своей любовнице. Но вместо прекрасных крыльев, ничего нет для объятия, кроме остатков двух пудингов в складках карманов его жакета.
Вот моя месть.
Если каждый день мы открываем новые цвета в каменном угле, каждый день подходит, чтобы воспользоваться новым цветом. Так и Универсум, открывающий сам себя, и наше собственное отражение, появляющееся в воде, все более и более полное нюансов. Примитивные растительные формы густы и грубы. Но наш более острый взгляд все понемногу вырезает своими ножницами. И в этом влюбленном взгляде помещается, как между двух грудей, ажурная листва кружева мимозы. Но это старинное кружево. И вы видите, что листья будут изменяться в связи с кружевом, следуя движению завитков.
Мы можем вообразить, с бережливостью потянув кладовку, бочку заплесневело-кислого сидра, грубого и тяжелого; или жаркой ночью – повороты и вращения в постели, полной кусочков чего-то; или еще, под важностью лесной листвы, благородного Гамаша10 в палящий час, когда свадьба не громче крика цикады.
Волшебный Сервантес! Не у него ли, однако, богатств, как у бедняков? И чтобы открыть жемчужину или бриллиант, нужно рыться даже в граммах грубой рудной породы, это уменьшает грызенье крыс, в которых нужно видеть материализовавшихся Камиллу11
О проекте
О подписке