Когда мы вошли в бар – на тот момент самое модное место в столице, – я различил в толпе множество знакомых лиц, впрочем, как всегда, одних и тех же: весь этот мелкий парижский люд, охочий до славы. Вокруг зашептали моё имя, но Берта уже увлекала меня к заранее заказанному столику, прямо рядом с оркестром. Музыканты, предсказуемо отвечая на шум толпы, исполняли самую тихую музыку, которую мне только доводилось слышать; вместе с тем время от времени один из негров, от долгого пребывания в Париже выцветший до загорелого марсельца, испускал истошный вопль. Молодая особа, которой меня едва представили, разоткровенничалась: «Вот ведь действительно зверского обличья люд – но какие поразительные личности; говорят, характер у них на диво покладистый. Вам не кажется?»
Прежде чем я успел ответить, к нашему столику подошли две пары, должно быть, друзья Берты: высокая блондинка, довольно хорошенькая, с нитью фальшивого жемчуга и двумя рядами восхитительных зубов[53] (или наоборот, я уже не помню); спутник её[54] своей изысканностью походил на продавца галантерейного магазина. Двое других выглядели не так блистательно: мужчина силился отпускать комплименты остроумию окружающих, а его жена, после нашумевшего развода только что снова вышедшая за него, натянуто славила доброту, ум и утончённость новообретённого супруга[55].
Своим чередом появилась и «дьявольски милая» Генриетта Фиолет[56]: её усталый вид выдавал женщину, которая обычно выбивается из сил, ещё не встав с кровати.
Крупный мужчина, принадлежавший, как мне сказали, к уже не существовавшему Двору, поклонился ей и пригласил танцевать; моя соседка, блондинка в жемчугах, при взгляде на него ставшая положительно пунцовой, призналась мне, стоило Его Светлости отойти, что при виде этого человека её охватывает необоримое желание выковырять ему глаза булавками – как обычно извлекают из раковин морских улиток!
Я попытался её успокоить. В этот момент через толпу к нам протолкался некий причудливый персонаж – несмотря на вечерний костюм, под мышкой он сжимал тоскливый портфель чёрной шагрени: это был не кто иной, как Ларенсе[57]! Делать было нечего, мы нашли ему место за столом, и он вытащил свой манускрипт.
– Знаете, я после давешней нашей встречи много думал, – заявил он мне, – два часа кряду не вставал из-за стола и хотел бы представить на ваш суд внесённые изменения и в особенности добавленную главу.
– Давайте, может, главу, вкратце, – отвечал я, подавляя раздражение, – а уж изменения как-нибудь после.
Понизив голос, он начал:
С тех пор он существовал в состоянии непреходящей галлюцинации, он грезил наяву, точно курильщик опия[58]. Пышность его воспоминаний могла сравниться лишь с великолепием его нынешней скорби. Сочетание богатого воображения и материальной бедности было невыносимо. Теперь, зная, что первый день месяца он проводил у зелёного сукна, Мари вряд ли могла удивляться тому, что уже на пятый он оставался без средств и не мог явиться к ней. Что ж, это простительно, не так ли? Но она сердилась на него за поспешные откровения, мешавшие ей теперь лгать Полю. Она полулежала на диване – так, что голова оставалась в тени, и он не мог видеть страдания у неё на лице: впрочем, и сам он то и дело проводил рукой по лбу, гадая, не померещилось ли ему всё накануне; в конце концов, выведенный из себя неловкостью ситуации, он резко бросил ей:
– Почему ты не отвечаешь? Вертишься на диване, точно уж на сковородке!
– Почему?
– Да, почему?
– Ты хочешь знать, почему? Что ж, к чертям всю эту мнимую стыдливость: поговорим начистоту. Я так больше не могу! Правду говорят: картёжника могила исправит, и деньги, что ты просишь у меня, только глубже загоняют тебя в долги. Оставь меня, я хочу побыть наедине; да, правда, уходи.
Лицо его исказили гнев и отчаяние:
– Уйти, – воскликнул он, – и оставить тебя ему! Тогда как ты сама…
Он был ещё так молод…[59]
Я положил руку на плечо романиста:
– Мы с вами выбрали неудачное место для чтения, я почти ничего не слышу – но чувствую, какие эмоции переполняют ваши строки… Довольно читать – возвращайтесь-ка к письму, голубчик. Ступайте тотчас же домой, ночью так хорошо работается!
Он отправился восвояси, обуреваемый одновременно гордостью и беспокойством, – но распрощался при этом со всеми довольно надменно.
Негритянская музыка, позволившая стольким ничтожествам сойти за новаторов, вот уже некоторое время обволакивала и баюкала меня: казалось, что под плечами, руками, головой у меня вырастали уютные подушки. Право слово, она всё милее, чем наши несчастные оркестрики, которые раз за разом наигрывают вам «Трубадура» или «Кармен»! Да и потом, блюз напоминал мне об Америке[60] – так что вскоре я уже начисто позабыл Ларенсе.
Я, вместе с тем, был удивлён, не увидав в этом заведении ряд знаменитостей, без которых, как правило, не обходился ни один вернисаж; поразмыслив, я решил, что они, должно быть, просто не решились покинуть другой клуб, в котором обыкновенно блистали! Моя спутница наверняка думала о том же самом: склонившись ко мне, Берта Бокаж прошептала:
– Надо же, Жан Бабель[61] куда-то подевался.
– Вы что же, расстроены? Я знаю, он кажется вам забавным и интересным.
– Интересным, да, но, как правило, куда меньше, чем те, кого он передразнивает; он одарённый жонглёр – такое впечатление, что на носу у него балансирует рояль. Но если убрать декорации, станет видно, что шито это всё белыми нитками! Терпеть не могу нитки вообще, и тех, кто за них дёргает, в частности.
– Да, нитки и перевязывание пакетов я оставляю приказчикам – но вот нож, чтобы эти верёвки перерезать, у меня всегда с собой!
– Да вы, похоже, ревнуете – или просто не в духе?
– Допустим, но странно, что вы мне на это пеняете. Не вы ли сравнивали сильную половину человечества со стаей шакалов, подбирающих объедки за караванами?
– Бывают шакалы приручённые, они на диво послушны! А это что за прекрасное создание там, у входа? Никак, Ивонна Паве[62]! Вот кто и в девяносто будет прекраснее своих двадцати! Поговаривают, она была любовницей какого-то дадаиста.
– Не верьте всему, что слышите; но кто это с ней?
– Гласс, американец.
– Какой такой Гласс?
– Вы не знаете Гласса?
– Никогда бы не подумал, что бывают такие имена!
Они искали глазами свободный столик. Ивонна хотела танцевать со всеми неграми по очереди, так что вскоре мы остались без оркестра; Глассу тогда пришла в голову блестящая идея усесться за пианино и заиграть «У меня в табакерке восхитительный табак»[63].
Рядом с нами зашептали новое имя – и действительно, в толпе появился Пьер Морибон, автор последней горячей новинки «Яичники – открыты всю ночь»[64]. У него за спиной вырос ещё один молодой человек, который[65]
<…>
собирался уходить, но она попросила меня сполоснуть несколько оставшихся от ужина тарелок, объяснив, что для пущего спокойствия отправила прислугу по домам, а потому уборкой теперь должны заниматься любовники.
Повесив трубку телефона, я тотчас вскочил в такси и приказал отвезти меня к мадам ХХ на проспект Булонского леса. Этаж – последний – мне указал мой юный друг Пьер де Массо[66]. Что ж[67], я, не медля, позвонил – дверь открылась сама собой: никакой горничной за ней не было (с некоторым беспокойством я вспомнил тут его рассказ о необходимости самому мыть за собой посуду!). Моим взорам предстала квартира, лишённая всякой мебели; вместе с тем на каждой из дверей висела голубая эмалированная табличка, указывавшая предназначение комнаты, которая за ней скрывалась[68].
Так, на стене прихожей, в которой я стоял, красовалась надпись «туалет»! Я прошествовал затем мимо «столовой», «гостиной» – поистине крошечной[69] каморки, – затем «кухни», «спальни» и так далее. Наконец я добрался до последней двери – на этот раз безо всякой таблички – и постучал; как и входная, она распахнулась сама, и взгляду моему предстало престранное зрелище: по стенам вокруг всей комнаты под микроскопическими стеклянными колпаками[70] красовались миниатюрные копии – точно макеты декораций – гостиной с мебелью XVIII века, современной столовой, позолоченной ванной и дальше в том же духе; венчал эту причудливую коллекцию полностью обставленный кукольный домик. Подняв глаза, в углу комнаты я увидал огромный камин: его вытяжка служила одновременно балдахином кровати – почти вровень с полом, – а на ней возлежала дама, «без которой я больше не мог жить».
По виду хозяйки, моё появление её ничуть не смутило: она безо всякой жеманности указала мне на место подле себя и, заметив, что украдкой я невольно поглядывал на её вычурную инсталляцию, принялась описывать её искусность, удобство и практичность, после чего спросила:
– Когда же вы повезёте меня на прогулку в вашем авто? Что вы вообще рассчитывали сегодня делать?
– Почём мне знать; а вы?
Воцарилось долгое молчание, мы оба избегали друг друга взглядом. Я чувствовал, что мыслями она была далеко, и мне начинало казаться, что эта женщина всегда чуть в стороне от той стороны, где любил находиться я!
Все поступки в жизни она, должно быть, репетировала в уме, её впечатлительная натура несла на себе отпечаток чьего-то судьбоносного влияния, от которого в голове у неё зажглись звёзды некоей мнимой Большой медведицы, а зверям обычно нет дела до всяких там любовных абстракций.
Она вдруг взяла меня за руки и, посмотрев прямо в глаза, сказала:
– Знаете, я – женщина, не терпящая обиняков.
Что за дурацкое вступление! Я чувствовал, как меня всё больше охватывало разочарование – казалось, мне подсунули гнилой фрукт, который, оплывая, принимал очертания сердца.
Какая там загадочность – я словно обнаружил на месте облаков клочья пыли из-под кровати! Думаю, на шляпку любой провинциалки смотреть было бы приятнее, чем на это отполированное существование, столь далёкое от всего, что меня обычно привлекало. Но останавливаться на полпути не в моих правилах, и я предложил этому причудливому созданию тотчас отправиться со мной на прогулку в авто.
Мы немедля поймали такси[71] и отправились в гараж за моей машиной; шофёр нёсся с поистине головокружительной скоростью, каждую секунду уворачиваясь от неминуемых аварий; когда мы наконец добрались целыми и невредимыми, моя спутница спросила, не было ли мне страшно?
– Ещё как было, – ответил я, скрыв от неё, что в глубине души я жаждал столкновения! Авария мгновенно избавила бы меня от этой случайной попутчицы, уничтожив и её, и меня, и навсегда покончила бы с той тревогой, что превратила меня в неизбывного невротика.
Мы зашли в гараж, где посреди исполинских лимузинов я в конце концов отыскал мою изящную машинку. После нескольких осечек с зажиганием мотор оглушительно взревел, мы расположились под беличьими покрывалами и выехали было в город, однако мой болид, обыкновенно без труда выжимавший сто пятьдесят в час, взобрался по улице Роше лишь ценой немалых усилий; моя спутница сухо обронила, что прогулка со мной оказалась куда менее опасной, нежели поездка в такси! «Не вы одна мне это говорите», – отрезал я.
Пришлось вернуться в гараж; я знал, что там работает один механик, превосходно разбиравшийся в автомобилях этой марки. Приняв ключи, он заверил меня – сцепление будет исправлено за двадцать минут. Я вернулся в приёмную предупредить мадам ХХ и обнаружил, что она поглощена беседой с усевшимся на старых покрышках молодым человеком, в котором не без удивления узнал Ларенсе. Он вскочил мне навстречу и затараторил как ни в чём не бывало:
– Дорогой друг, я был у вас с визитом, но мне сказали, что вы, должно быть, отправились прогуляться в авто. Наудачу я отправился сюда – какое же счастье найти вас, да ещё и в компании Розины Отрюш[72]!
Так я узнал имя моей попутчицы.
– Действительно, редкая удача, – процедил я, – но если вы явились сюда с намерением читать вашу рукопись, то, поверьте, сейчас никак не время, мы уезжаем и…
– Ну дайте я хоть стихотворение вам прочту – оно ваше, я отыскал его сегодня утром, разбирая бумаги.
Моя избранница подошла к нам и также настаивала на чтении стихов.
Ларенсе извлёк из жилетного кармана портсигар, вытащил оттуда несколько сложенных листов папиросной бумаги и прочёл с каждого по четыре строчки, объявив вначале название:
Первый из мужчин
Был первым парнем на деревне
А у его Евы
Капелька духов на груди
Ветер уносит лепесток
Точно любовь – иллюзии
В сырую ночь
И взгляд наш застилают слёзы
Взгляните – там вдали цветок
Что звенит колоколом на ветру
Мужчина и женщина расцарапали друг другу лица
И у них родился[73] ребёнок
Его глаза были[74] позолочены любовью
Как же они сияли[75]
Через несколько дней
Ребёнок сорвёт цветок-колокольчик
И всё начнётся заново
– Надо же, это мои стихи? – обратился я к Ларенсе. – Они совершенно вылетели у меня из головы, так что могу оценить их как беспристрастный слушатель: поистине великолепно!
– Хотите ещё одно?
– Если угодно.
Он снова принялся читать:
Нет ничего лучше тайны
Тайна походит на малину
Малина же – на ночь
И ночь – на день
А день напомнил мне невесту
Невесту, точно вокруг шеи жемчуга´
Жемчуг – та же драгоценность
Драгоценность – что твоё дитя
Дитя сродни сну
А сон похож на Бога
Это я знаю наверняка
Романист выудил из портсигара новые листки, его было не остановить; Розину, похоже, происходящее также немало забавляло. Ларенсе продолжал:
Ночь засыпает за горизонтом
Прядка твоих волос
Точно ночь
О берегись любимая
Грядёт час, когда солнце
Набросится на тебя
Луна выцветает на солнце
Когда оно взмывает по небосклону
Его свет тешит зевак
Мне же[76] нужны лишь твои поцелуи
Ночь засыпает за горизонтом
Я по-прежнему не мог припомнить этих бредней[77]; самое большее, отыскать какие-то черты моего стиля! Вот уж действительно, таких лирических высот я за собой не знал! Ларенсе, расплывшись в улыбке, в итоге признался:
– Послушайте, не сердитесь, я вас разыграл: это мои стихи, но скажи я так вначале, вы ни за что не согласились бы их послушать[78]; у вас всегда такой отсутствующий вид, так что я уж прибегнул к такой уловке, дабы привлечь ваше внимание. Вот, взять хотя бы прямо сейчас – вы словно за сотни вёрст отсюда: не будет ли нескромностью спросить, о чём вы думаете?
– Ничуть: я думаю о мысли. Наша мысль абсолютна в тот момент, когда мы думаем, она существует сама по себе, она выходит за любые рамки, сталкиваясь со всем остальным, что также выходит за рамки, она пускается в свободное странствие и становится предметом некоей идеи. Идея же является передаточным звеном между объектом и химическими трансформациями в нашем мозге.
Синий, зелёный, красный – иными словами, все цвета спектра – являются международно признанными объектами, однако в формировании идеи они не участвуют: им, подобно велосипеду, присуща цикличность! Содержимое мысли может принять обличье идеи в руках того, кому под силу ухватить её на лету.
Я увидел, как от сказанного мной глаза у Ларенсе буквально закатились внутрь; никогда ещё его белки´ не были столь выразительны! Он словно пытался отыскать внутри себя антитезу, которой мог бы меня срезать: не найдя её, он заговорил со мной о пятне у него на спине. Но тут – весьма кстати – пришли доложить, что моя машина готова.
Мы с Розиной отправились прочь, покинув литератора, который всё ещё подавал нам какие-то знаки: махал на прощанье, что ли?
Мотор зарычал, и мы рванули по улицам Парижа, не остановившись даже заплатить подорожную. Никакой возможности сбросить передачу, мы летели вперёд без передышки и через несколько часов, к полуночи, были уже в Марселе. Эта бешеная скорость и тот постоянный риск, который она с собой несла, сблизили меня с этой женщиной больше, чем могли бы привязать все годы, проведённые рядом; нас объединила важность того, что мы оба поставили на карту. Насколько всё-таки верно, что рутина лишь отдаляет людей друг от друга, тогда как непредвиденное со всеми своими опасностями способно сплотить их ещё больше. Наутро мы двинулись дальше, в Монте-Карло, где тут же устремились в казино! Моя спутница уселась к рулетке и выиграла пятьсот тысяч франков, поделившись со мной половиной! Уверен, именно вызванное вечерним выигрышем возбуждение сделало последующую ночь любви – первую для нас! – поистине незабываемой. Эта женщина, которую я слегка презирал и которую считал ниже себя, доказала мне, что существо, порочное во всех отношениях, превзойдёт того, кто просто умён.
О проекте
О подписке