Москва – сорок второй и отступленье.
Шли трудные, голодные года и холода.
Одних на фронт, другие пригодятся в зеки,
А женщин и детей – в эвакуацию тогда.
Моей семье тогда досталась доля,
Чиновник в карту пальцем ткнул – чудак,
Раз ткнул – приказ: нам надо ехать,
Башкирия, село Михайловка, Стерлитамак.
А мой отец и мамин брат замучены в подклетье,
Нужда и бедность – перспективы никакой.
Война проклятая за все в ответе,
Теперь и крыши нет над головой.
Москва, перрон обледенелый и холодный,
Товарняки стоят не просто так,
И рваная толпа людей голодных
Испуганно врывается толпою в товарняк.
А бедная, несчастная, испуганная мама,
Держа меня усильем на руках.
Боялась, чтоб толпа не задавила брата,
В глазах стоял у мамы страх.
Теплушка, весь соломой застеленный пол,
В углу буржуйка и параша наготове,
Там тридцать человек, пылища там над головой,
И женский плач, и вой в сопровождении конвоя.
Эх, Сталин, Сталин! Друг-отец народа.
Как позаботился о женщинах и о детях своих,
Какие карточки в пути, еды ведь нет запаса,
А кушать детям надо, не попросишь у чужих.
Мороз под сорок, а в теплушке – толкотня и духота,
Колесную чечетку отбивая, на путях качаясь,
Наш паровоз семью куда-то вез тогда,
Как черепаха, к цели продвигаясь.
Проедет пару километров, стоп – стоит
Тут воинский везет зачехленные пушки,
Стоит часами, свистом выпуская пар,
Наш путь – аж в восемьсот, а это не игрушки.
Четыре ночи-дня потратил на дорогу,
И высадил на землю нас: Стерлитамак,
Ну, сотенка обтрепанных домишек,
И степь замерзшая – не жизнь, а мрак.
Через часа четыре дровни подкатили,
На сено мама положила чемодан,
И в будущее беспросветное мы покатили,
Хотя за это прошлое я жизнь отдам.
Михайловка – приехали. Трубой дымок,
К земле дома, как панцирь черепаший,
Домишки нищие, теперь здесь жить,
И мама мучилась, как жизнью жить тогдашней?
Кругом промерзшая до хруста степь,
Ковыль качается под ветром, нагибаясь,
Уж вечереет, за дровнями парочка волков,
Бегут легко, не напрягаясь.
Приехали, калитка заскрипела и открылася.
Хозяйка встретила – Анютой называли,
Собака рядом с нею одноглазая стоит,
Мой друг потом, собаку «Верным» называли.
Ну что! Вот сени, а потом изба,
Я помню, без еды заночевали, стужа.
В сенях ведро воды, чтоб пить и есть,
А что с Анюты взять – двое детей, без мужа.
Проснулись рано, мама в сельсовет
Пошла устроиться на проживанье,
Потом пришла, краюха хлеба, просо на обед,
С Анютою нашли мы полное взаимопониманье.
И потекли деньки до самой до весны.
Наш Верный тем, что оставляли по нужде, питался,
Преподавала мать за трудодни,
И черный хлеб нам все же доставался.
Война, глухая степь, всех мужиков забрали,
А волчьи стаи в голодень и ледь
Так обнаглели – всех собак сожрали,
И нас могли через забор – здесь надобно смотреть.
Но Бог велик – дал до весны дожить,
Мне восемь и четырнадцать уж брату,
Мы мужики, нам надо хлеб добыть,
Чтоб маме легче – в пище не было нам недохвата.
Бегу на МТС – эх, рано, пять…
Бегу, чтобы запрячь свою кобылу,
А в шесть у председателя она должна стоять,
Чтобы помочь нам победить, хотя бы с тылу.
Ну, смех и грех – смотрите, как смешно!
Одной ногой я поверху забора опирался,
Рукой затягивал супонь – эх, тяжело,
И к председателю колхоза я галопом мчался.
Я был всего росточком метр тридцать,
И дотянуться мне тогда до хомута,
Да затянуть супонь и постромки приделать,
Что на луну взлететь. А как туда.
Малыш и быстрый, и задорный
Кобылу все же, хоть с трудом, но запрягал,
И по селу, сидя на лошади проворной,
Я к председателю ко времени кобылу доставлял.
Ребенок крошечный, ослабленный, полуголодный,
Не раз гонял с ребятами в ночную лошадей,
Бывало, собирались волки стаею голодной,
В отсвете от костра глаза отсвечивали светом фонарей.
Какие звери – и упорные, и верящие в силу,
Под искрами костра, сжимаясь все вперед-вперед,
Пока смертельным кругом нас почти не окружили,
К утру нас не было б, а может, и наоборот.
Ну, слава Богу, мы остались живы по сей час.
О лошадь, друг мой, незабвенный, верный,
Из смертного предела ты спасла всех нас,
Из смертного кольца – и это подвиг беспримерный.
Затем весна и пахотная та пора,
Весна-весна, очей очарованье!
А в пору холода и голода, в те времена
Весна для подневольных – лишь одно страданье.
Все пахари на ватниках тут пьяные лежат,
А я, малыш, на паре лошадей, на двухлемешном плуге
Пашу огрехами все по углам, два лемеха скрипят.
Нет силы завернуть мне резко лошадей, идет по кругу.
А через пару дней райком прислал двоих,
Хотели за вредительство мне припаять статейку.
Хоть восемь мне – я сын жены врага для них,
Ну, ничего, Бог спас – не сел я на скамейку.
Я Фердинанд – ведь имя-то врага напоминает,
А ничего, там бочка дегтя есть,
В нее меня, малышку, с головою окунают.
Из бочки вон бросают – ну ни встать, ни сесть.
А деготь ведь для глаз полнейший яд!
Глаза мои! Весь смехом я обсмеян,
Спасли. Промыли – здесь помог мне брат,
И маминым теплом, заботой я обвеян.
Весна, разлив, местами лед стоит,
А подо льдом, как под стеклом, видна.
И щука плавает, и карп, и линь лежит.
Там прошлогодняя просвечивает зеленью трава.
Пешнею лед пробьешь – и вынимай руками,
И в ямах плавником топорщится там ерш,
И сом лениво шевелит усами,
По ямам всех разлив туда занес.
Спасибо Богу, рыба есть, а пищи нет другой,
За ней в чувашскую деревню посылали,
В листе капустном масло со слезой,
А что трахома у крестьян – того не знали.
Трахома – страшная болезнь для глаз.
Но как-то пронесло, и мы не заболели,
И сливочное масло то, немногое для нас,
Я, мама, брат, Анюта быстро съели.
Вот так и выжили, а в сорок третьем дальнем
На полный риск поехали в Москву – суровою порой.
Запрещено – прописки нет и карточек на пропитанье,
Решила мама, все – домой, домой, домой.
Дорога на Москву не заняла четыре дня.
Два месяца те восемьсот мы ехали обратно.
Конвой вышвыривал из угольных платформ тогда,
Почти назад в Михайловку мы возвращались так-то.
Приехали – квартира запечатана, чужая мебель там.
Мы в коридоре месяцами ночевали, и надежда вся потухла.
Как выжили, не знаю – с горем пополам
От голода вдруг мама вся опухла.
Мы – нелегальщина, и карточки не для нее,
Истопником устроилась работать мама,
И тонны уголька бросала день и ночь
В пасть ненасытной той печи несчастная упрямо.
Мой брат устроился учеником у ювелира,
И к ювелиру генерал зашел тогда.
Просил фашистский крест он припаять – да без задира,
На золотую табакерку, и крепко припаять, и навсегда.
У ювелира лысого все волосы поднялись дыбом,
Фашистскую эмблему припаять на портсигар!
Ну, подмастерью сунуть – пусть паяет мигом,
А самому такое сделать – за решетку иль удар.
Ну, припаял, пришло для нас спасенье —
Четыре литра жира рыбьего он подарил тогда,
Они спасли нас: мы поправились – отъелись,
И блага этого, и генерала не забудем никогда.
Ну, выжили – и всем передаем привет!
Два брата. У обоих – высшее образованье.
И мама выжила, а умерла аж в девяносто лет,
Великий подвиг совершив и выполнив заданье.
Таким, как мать моя и мать моей жены,
При жизни памятники ставить надо.
А им в подарок – ужас нищеты.
А. впрочем, нам от подлецов и ничего не надо.
Hy, все – чернила кончились, и кончилась бумага.
Былое, прожитое никогда не возвратить.
Но Богом посланные нам и тяготы и блага
Нам, грешным, никогда не позабыть.
31.03.2009
Село российское, глубинное, дороженька в пыли,
Речонка мелкая с пескариками на ленивых плесах,
Да срубы пятистенок – церковка вдали,
Березки беленькие на пригорках в длинных косах.
Полынь – трава дурманом в голову зашла,
И рыжие подсолнухи следят за солнцем,
Шумок с гумна – полуденная тишина,
Старушек головы в повязанных платках в оконцах.
Мальчишки заигрались тряпочным мячом,
И козы блеющие щиплют траву,
Деревня тихая залита солнечным лучом,
И сердце обливается душевною отрадой.
Большак. Большак – твой перекресток – весь в пыли,
Проезжею телегой взбаламучен,
И лес таинственный стоит вдали,
И сеном пахнущий овин над кручей.
Вот появился «Газик», вдруг остановясь,
И трое из морской пехоты появились,
Какая у морских с той деревенькой связь?
Похоже, адрес знали, взглядом зацепились.
Вот подошли к калитке, ко двору,
И к ним мужчина с женщиной из дома вышли,
И подошли к троим, поняв, что не к добру,
Молчали оба, погрузившись в мысли.
Стояли молча, по щеке пошла слеза,
Все трое сняли перед стариками бескозырки,
Уж не дождутся старые домой сынка,
И внука не дождутся, и его улыбки.
Проклятая война, затеянная ни про что,
Ты отнимаешь у людей все лучшее на свете.
Рыдают женщины и втихомолку – их мужья,
Уж не откроют в дом родной калитку дети.
Эх, ночь перед атакой, это же – Шекспир!
Здесь драма в драме – сказано в квадрате.
Просвечивает, как в кино, ракета темноту,
На дне окопов в думы погруженные солдаты.
Тот, кто не брился и не целовался никогда,
В воспоминаниях, как с Лелькой на «сельпо» нацелил
Подушечку в полосочку, другого, как всегда.
Зачем же он тогда ее так долго клеил?
Другой, постарше, он рукою об затвор,
Весь в думах о жене в квартире коммунальной,
Как там ребенок, и на что она живет,
Ничем не может ей помочь в той жизни дальней.
Другой весь ревностью измучился, не спит.
Как там невеста: иль верна, иль загуляет,
А вдруг к ней ночью хахалем, который на броне,
В письме она напишет – ничегошеньки не знает.
А как живет старушка-мать, и старенький отец,
Такие мысли многим в голову приходят.
Увидеть их в последний раз, когда-нибудь,
А жизни, может быть, последний час подходит.
Другой продумывает, как назавтра жизнь спасти,
Вместо себя другого жизнью расплатиться,
В глубокую воронку незаметно заползти,
И там до окончания атаки боя схорониться.
А есть такой – какому только порученье дать,
Он в голову твою залезет, и в дела и мысли.
В бою не вздумай повернуться вспять,
А то изменишь сталинской отчизне.
Хоть в каталажку – у него отца и мать,
Иль брата, иль сестру – он словом не вспомянет,
Хозяину лишь только приказать:
Христа вторично сам он на кресте распянет.
Вот так сидят, поникшие, и ждут.
А скоро тот проклятый бой – атака,
Когда же курево и водку подвезут,
Быть может. Бог спасет – пройдет все гладко.
А немцы – обстоятельный народ,
Они не делают, как мы, все на авось с размашки,
Там доты, блиндажи и бруствера укреплены,
Из «шмайсеров» бьют пули без промашки.
Ведь если думы те солдатские объединить —
Вот и получится огромная Россия,
Интуитивно знают, нас не победить,
Что Нострадамус сотни лет назад
нам предсказал – Мессия.
Атака – искривленный рот,
всех страхов нарисована палитра.
В газетах сказка, что у нас наоборот,
Но если интендант нам подвезет не сто – пол-литра,
Тогда изображу я смельчака, по пьянке брошусь я на дот.
Атака, в рваном воздухе «Впе….ред!»
И служит в том бою ориентиром
Нам смертью огненной, строчащий пулемет,
И наша грудь в бою нам служит тылом.
Проклятая насмешка в жизни той,
Ведь вроде должен ты бежать от смерти-пулемета,
А ты, наоборот, бежишь туда вперед,
Бежишь не ты один, а за тобой вся рота.
Атаки-боя ужаса не описать пером,
Она ведь хаос, ад неописуемо-кромешный,
Разрывы мин, визгливый вой, убитые друзья,
Ты весь в грязи, в крови, но ведь еще живой, сердечный.
Высотку мы не взяли – откатились мы назад,
Но это только маленькая передышка.
Высоцкий пулей в цель попал —
«Кому до ордена, ну, а кому – до вышки».
На одного лежат, разорванные, целыми кусками.
Здесь пять иль шесть мне дорогих ребят.
Не взяли мы высотку – ну проклятую не взяли,
А был приказ, «мы за ценою не стояли», был откат.
В весеннем том леске, что под Москвою,
Я поднимаю бережно – волнения не утаю —
Быть может, эту каску, что была над головою
Того, кто с Лелькою спешил в сельпо, ну, а сейчас в раю.
Я, поднимая, не хочу ее смотреть-крутить,
Чтоб не увидеть маленькую роковую дырку,
Ту, без которой мог он жить и жить,
Прижавшись к Лелькину окну смешною носопыркой.
Ну, вот она на каске – вот она, пробивши сталь,
Убойной силою сразила этого мальчишку.
Он жизнь мне подарил, «и смертью смерть поправ»
И в горе я стою, оплакивая деревенского парнишку.
20.03.2009
Сейчас цветущий май, сорок шестой,
Я вижу на Тверской два смутных силуэта,
Но двигаются быстро, прямо на меня,
И не увеличиваются при этом.
Вот приближаются, и что же вижу я?
На маленьких фанерках там сидят обрубки.
Фанерки на подшипниках стоят
Бинтами перевязаны и искалечены их руки.
Вот, как ракеты, приближаются они,
С асфальта фейерверком искры выбивая,
Здесь два солдатика, и наперегонки
На площадь Красную – зачем, не знаю.
И поравнялись, гимнастерки в орденах,
А на пилотках звездочки сияют,
И с удивлением прохожие глядят,
Зачем такие скорости, не понимают.
А что глядеть? Ведь юноши они,
Но только нету ног, обожжены войною,
Ведь все отдали Родине – все, что смогли.
Вот и затеяли перегонки между собою.
А там внизу метро, «Охотный ряд»,
И там знакомые мои на тех фанерках,
Вот два солдатика знакомые сидят,
И подаяние в пилотки им бросают редко.
Так редко, но не потому, что сердце не болит,
А просто денег нету у прохожих,
Ведь их самих давно от голода мутит,
И могут сами в обморок упасть, похоже.
Ах, играет гармоника родная,
«разлюли» малину я пою.
И в пилотку падает копейка,
На которую по-нищенски я с мамою живу.
Мне – пятнадцать. Я – здоровый, невредимый,
Снизу вверх ты смотришь на меня.
Как же покалечило тебя, родимый,
Сверху вниз смотрю я на тебя.
О проекте
О подписке