Читать книгу «Преступление и наказание» онлайн полностью📖 — Федора Достоевского — MyBook.
image
cover

Иной взгляд у В.В. Вересаева: «Перечитываешь “Преступление и наказание” – и недоумеваешь: как могли раньше, читая одно, понимать совсем другое, как могли видеть в романе истасканную “идею”, что преступление будит в человеке совесть и в муках совести несет преступнику высшее наказание»[23].

В советское время признавать религиозное воскрешение героя было трудно – и авторы по-разному выражали сомнение в убедительности финала. Я.О. Зунделович останавливается на знаменитой фразе: «Вместо диалектики наступила жизнь, и в сознании должно было выработаться что-то совершенно другое», – и комментирует ее: «Здесь утверждается не только и не столько целительная сила религии, сколько чудодейственная мощь чувства <…> художественные средства воздействия на читателя в этом направлении оказались в романе не очень мощными, почему автор и решил сделать “новую историю, историю постепенного обновления человека” темой нового рассказа»[24].

Шкловский (305) писал: «Достоевский мог только предоставить своему герою свое старое местопребывание – острог на сибирской реке, унылую степь. – Он мог обещать прощенье в любви и религии, но это было уже в эпилоге, а эпилоги относятся к романам, как жизнь на том свете к нашей жизни». Кирпотин (443) в домысливании будущего героев проявил особенную смелость: «Достоевский пообещал “в новом рассказе” развернуть историю “постепенного перерождения” Раскольникова, но обещания своего не мог выполнить: Раскольников перестал быть Лицом, из героя он превратился в антигероя, на “обновившемся”, на “переродившемся” Раскольникове нельзя было построить нового романа. <…> Не надо слишком сильного воображения, чтобы представить себе будущее Раскольникова. Через семь лет Соня встретит его перед закрывшимися за его спиной воротами острога. Они обвенчаются, их будут ждать Разумихин и Дуня. Родион включится в издательское дело своего верного друга. Все они заживут безбедно и бестревожно, если не считать тревогами будничные затруднения, неизбежные во всяком вседневном существовании».

В лучших книгах постсоветского времени идея воскрешения героя принимается безоговорочно: это касается прежде всего Тихомирова, чья вступительная статья к книге называется «Роман о преступлении, наказании и – воскресении Родиона Раскольникова». И весьма убедителен Степанян (164): «А в Эпилоге, собственно, пока не происходит никакого “религиозного преображения” Раскольникова, показано только зарождение спасительного для них обоих, для Родиона и Сони, чувства любви».

В последнем абзаце романа трижды встречается слово «постепенный». Напомню, что следующий роман Достоевского – роман о «положительно прекрасном человеке», русском Христе – написан о Льве Мышкине. Известно, что писатель долго вынашивал замысел «Жития великого грешника» – книги о постепенном перерождении грешника, но так его и не написал (из него выросли три последних романа). По-моему, Д. и не мог написать такой роман – его герои всё носят в себе сразу, одновременно, и проявляют вдруг. Такой роман написал другой писатель – этот роман называется «Воскресение».

«Человек есть тайна»

Семнадцатилетний Достоевский писал брату (16 августа 1839 г.): «Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком».

Уже в первом романе («Бедные люди») чуткий Валериан Майков разглядел расхождение Достоевского с Гоголем (напомню, что все молодые писатели вокруг Белинского, печатавшиеся в «Физиологии Петербурга» и «Петербургском сборнике», именовались гоголевской школой, или литераторами гоголевского направления). Майков писал: «И Гоголь и г. Достоевский изображают действительное общество. Но Гоголь – поэт по преимуществу социальный, а г. Достоевский – по преимуществу психологический. Для одного индивидуум важен как представитель известного общества или известного круга; для другого самое общество интересно по влиянию его на личность индивидуума»[25].

Вспомним, как Макар Девушкин читает повести Пушкина и Гоголя. В «Станционном смотрителе» он читает историю человека: «Дело-то оно общее, маточка, и над вами и надо мной может случиться. И граф, что на Невском или на набережной живет, и он будет то же самое <…>». А «Шинель» написана про чиновника – а человека-то и не видно, нет человека. Социальная близость у Достоевского ничего не определяет: между студентом Раскольниковым и студентом Разумихиным гораздо меньше общего, чем у Раскольникова со Свидригайловым.

Но еще важнее открытие М.М. Бахтина: «Достоевский изображает не “бедного чиновника”, но самосознание бедного чиновника»; «[м]ы видим не кто он есть, а как он осознает себя <…>»[26]. При этом самосознание это всегда противоречиво, фантастично, парадоксально: «Я человек больной… Я злой человек. Непривлекательный я человек. Я думаю, что у меня болит печень. Впрочем, я ни шиша не смыслю в моей болезни и не знаю наверно, что у меня болит. Я не лечусь и никогда не лечился, хотя медицину и докторов уважаю. К тому же я еще и суеверен до крайности; ну, хоть настолько, чтоб уважать медицину. (Я достаточно образован, чтоб не быть суеверным, но я суеверен). Нет-с, я не хочу лечиться со злости. Вот этого, наверно, не изволите понимать. Ну-с, а я понимаю. Я, разумеется, не сумею вам объяснить, кому именно я насолю в этом случае моей злостью; я отлично хорошо знаю, что и докторам я никак не смогу “нагадить” тем, что у них не лечусь; я лучше всякого знаю, что всем этим я единственно только себе поврежу и никому больше. Но все-таки, если я не лечусь, так это со злости. Печенка болит, так вот пускай же ее еще крепче болит!» Так начинаются «Записки из подполья»; всякой попытке рационально объяснить человека или управлять его поступками герой Достоевского противопоставляет «джентльмена с ретроградной и насмешливою физиономией», который захочет вопреки рассчитанной выгоде «по своей глупой воле пожить». «Человеку, – говорит подпольный герой, – надо одного только самостоятельного хотенья, чего бы эта самостоятельность ни стоила и к чему бы ни привела».

Но ведь не только в повествовании от лица героя видна эта противоречивость и парадоксальность. Вот начало ПН: «Он был должен кругом хозяйке и боялся с нею встретиться. Не то чтоб он был так труслив и забит, совсем даже напротив; но с некоторого времени он был в раздражительном и напряженном состоянии, похожем на ипохондрию. Он до того углубился в себя и уединился от всех, что боялся даже всякой встречи, не только встречи с хозяйкой. Он был задавлен бедностью; но даже стесненное положение перестало в последнее время тяготить его. Насущными делами своими он совсем перестал и не хотел заниматься. Никакой хозяйки, в сущности, он не боялся, что бы та ни замышляла против него».

У И.И. Виноградова есть замечательная работа «Реализм в высшем смысле», в которой он сравнивает героя Бальзака Люсьена де Рюбампре и Раскольникова. Если для Люсьена «обстоятельства полностью или почти полностью мотивировали поведение героя»[27], то Раскольников откровенно признается Соне: «[Е]сли б только я зарезал из того, что голоден был, то я бы теперь счастлив был!» Вспомним, что говорит Алеша Карамазов о брате Иване: «Он из тех, которым не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить»[28]. Герой Достоевского – идеолог, часто богоборец, бунтарь – и Раскольников, и Ипполит из «Идиота», и Кириллов, и Шатов, и Иван Карамазов. Каждый – носитель идеи, которую необходимо проверить – нужно «мысль разрешить». О князе (в рукописных материалах к «Бесам») говорится: «Это человек идеи. Идея обхватывает его и владеет им, но, имея то свойство, что владычествует в нем не столько в голове его, сколько воплощаясь в него, переходя в натуру, всегда с страданием и беспокойством, и, уже раз поселившись в натуре, требует и немедленного приложения к делу»[29].

Двойничество – и идейная структура произведения, и тип общения в романах Достоевского, и конфликт в душе героя (от ранней повести «Двойник» до «Братьев Карамазовых», где черт – двойник Ивана Карамазова). Иногда герой носит в себе противоположные начала – так, в Ставрогине видят и вспоминают свое и Шатов, и Кириллов; у Ивана Карамазова кроме черта, привидевшегося ему в бреду (эта сцена замечательно откликнется в «Белой гвардии» Булгакова) есть еще один двойник, его «Личарда верный» – Смердяков.

Задолго до научной психологии писатель исследовал темные глубины человеческой психики, что и послужило впоследствии материалом для психоанализа. Бред, сон, кошмар, галлюцинация как проявление подсознательного (сон Раскольникова о том, что бьют хозяйку и реплика Настасьи: «Это кровь в тебе кричит»). Свидригайлов замечает, что если привидения являются только больным, это вовсе не означает, что их нет – просто они не всем являются. Не всем героям Достоевского являются привидения, но вот гость Ивана Федоровича Карамазова описан более чем подробно. У черта «вид порядочности при весьма слабых карманных средствах», – замечает повествователь, который, к слову сказать, никакого черта видеть не мог. И хотя Иван с самого начала объявил, что его гость – «ложь», «болезнь» и «призрак», разговор его с чертом занял пятнадцать страниц текста.

Особенный тип персонажа Достоевского – это юродивые, блаженные и дети – те, в ком отсутствует рациональное. Детское в герое – важнейшая черта (Лизавета, Соня, их жесты, словно заслоняющие героинь от зла). Даже красота у Достоевского связана с юродством – Свидригайлов говорит, что у Сикстинской Мадонны «лицо скорбной юродивой». А Мышкину уже в первом разговоре (в вагоне) Рогожин говорит: «Совсем ты, князь, выходишь юродивый, и таких, как ты, Бог любит!»[30]

Достоевский намеренно недоговаривает о своих героях – отсюда и частые: «что-то», «какая-то», «сам не мог бы объяснить» и проч. Слово «странный» в ПН встречается около 150 раз; «фантастический» – около 30 раз. То, что кажется многим исключительным, Достоевскому представляется характерным. У Достоевского нет и следа типичности в том традиционном смысле, который есть, например, у Гончарова. Гончаров считал, что изображать можно только то, что устоялось, обрело устойчивые черты; в письме к Достоевскому (14 февраля 1874 г.) он писал: «Под типами я разумею нечто очень коренное – долго и надолго устанавливающееся и образующее иногда ряд поколений». Достоевский, «одержимый тоской по текущему», готов был «угадывать и ошибаться»[31], пытаясь уловить то в русском обществе, чему еще предстояло оформиться и выявить свои определенные черты. Вот начало «Братьев Карамазовых»: об Алеше писатель говорит: «Это человек странный, даже чудак… <…> не только чудак “не всегда” частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи – все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались».

Н.Н. Страхов вспоминал: «В то самое время, когда вышла книжка “Русского вестника” с описанием преступления Раскольникова, в газетах появилось известие о совершенно подобном преступлении, происшедшем в Москве. Какой-то студент убил и ограбил ростовщика и, по всем признакам, сделал это из нигилистического убеждения, что дозволены все средства, чтобы исправить неразумное положение дел. Убийство было совершено, если не ошибаюсь, дня за два или за три до появления “Преступления и наказания”. Не знаю, были ли поражены этим читатели, но Федор Михайлович очень это заметил, часто говорил об этом и гордился таким подвигом художественной проницательности»[32]. Газеты сообщили об этом 21 (московские) и 22 (петербургские) января 1866 года. О приговоре Данилову газеты сообщили в феврале 1867 года, когда вышел декабрьский номер «Русского вестника» с окончанием ПН. 16 марта 1867 года газета «Гласный суд» в анонимной заметке весьма скептически отозвалась о романе Достоевского: герой его «просто-напросто сумасшедший человек или, скорее, белогорячечный»; дело Раскольникова и дело о Данилове не имеют ничего общего: Раскольников «человек дикий, больной», Данилов же – «красивый франт», «человек практический», с «убийственным хладнокровием выслушавший приговор суда». «Одним словом, Данилов столько же похож на Раскольникова, сколько живая, хотя и печальная действительность может походить на произведение болезненно настроенного воображения»[33]. Но Д., видимо, понимал дело иначе и писал А.Н. Майкову (11 декабря 1868 г.): «Совершенно другие я понятия имею о действительности и реализме, чем наши реалисты и критики. Мой идеализм реальнее ихнего. Господи! Порассказать толково то, что мы все, русские, пережили в последние 10 лет в нашем духовном развитии, – да разве не закричат реалисты, что это фантазия! А между тем это исконный, настоящий реализм! Это-то и есть реализм, только глубже, а у них мелко плавает. <…> Ихним реализмом – сотой доли реальных, действительно случившихся фактов не объяснишь. А мы нашим идеализмом пророчили даже факты. Случалось».

Можно было бы подробнее рассказать о том, как критика и читатели приняли роман Достоевского, как его поняли коллеги-писатели, как его читали на рубеже XIX и XX веков, в «испепеляющие годы», и как Д. стал «пророком русской революции». Но это уже тема нового рассказа, теперешний же наш рассказ окончен.

Лев Соболев