Прежде чем совсем уж завершить следствие, Терентьев ещё раз переговорил с обитателями Милюкова, на этот раз особо уделив внимание профессору Левицкому. Хотя умозаключение Митеньки о недопустимой для лестничной эквилибристики комплекции Фёдора Федоровича и выглядело вполне убедительным, сыщик решил все-таки проверить версию убийства из мести за подпорченную репутацию.
Профессора учинённый ему допрос крайне возмутил, хотя Терентьев был предельно деликатен и повернул все так, будто выяснял возможные причины конфликта Сёмина и Борэ.
На прямой вопрос, знал ли Левицкий о скандальной статье, профессор ответил бурно и многословно, перечислил все свои заслуги перед наукой, университетом, Россией и самим его императорским величеством и потребовал от Терентьева назвать хотя бы одну причину, по которой «этот низкий человек» посмел марать его имя. У сыщика таковых причин не нашлось, зато обнаружилось предположение о том, что профессора такая бессовестная клевета наверняка до крайности возмутила. Едва лишь он высказал эту мысль, как тут же был разжалован из «приличных образованных людей» в «бесчестных смутьянов, смеющих намекать на невесть что». Терентьева эта атака нимало не смутила, и он уже в более настойчивой форме потребовал от профессора объяснений, почему тот предпочёл умолчать об инциденте со статьёй при их первом разговоре. После столь недвусмысленного обозначения подозрений, которые «господин ищейка», очевидно, имел наглость питать в его отношении, Левицкий окончательно вышел из себя и заявил, что разговор продолжать не намерен.
Тогда Терентьев напомнил, что он чиновник московской сыскной полиции, и что он не светскую беседу изволит вести, а расследование одного убийства и одной смерти при невыясненных обстоятельствах, и что его полномочия позволяют пригласить профессора для беседы в канцелярию, что, вкупе со статьёй, выглядеть будет совсем уж скандально.
Левицкий гнев свой не умерил, но далее выказывал своё возмущение лишь в форме нарочитой надменной вежливости. Да, он знал о статье ещё до гибели писаки. Да, сообщать об этом никому не собирался, дабы не расстраивать любезнейшую Александру Михайловну, которая, естественно, не знала, какой подлец оказался под её крышей. Да, единственным посвященным в историю был Рихард Яковлевич Штольц, с которым Фёдор Фёдорович приятельствовал во время встреч в Милюкове. И да, ему бы очень хотелось понять, откуда всё это известно господину сыщику.
Терентьев выдавать Митеньку не стал, ответил уклончиво, и в свою очередь спросил, может ли кто-нибудь подтвердить местонахождение Фёдора Фёдоровича в ночь убийства Борэ и в предшествующий вечер. Оказалось, что в тот вечер профессор Левицкий и доктор Штольц, в отличии от остальных гостей, разошлись не сразу, а оставались какое-то время в гостиной, пили коньяк и курили. После же Левицкий пошел к себе, однако спать не лег, а засел за свою новую научную работу, поскольку имел привычку работать по ночам.
Всю эту историю повторил Терентьеву и доктор Штольц, которого подозрения сыщика возмутили столь же сильно, как и профессора. Когда же о допросе профессора стало известно Александре Михайловне, Терентьеву дали понять, что в Милюкове он persona non grata. Анатолий Витальевич высказал хозяйке свое почтение, поблагодарил за содействие, пообещал вернуть Яшмовый Ульгень по окончанию всех требуемых процедур и покинул дом Рудневых. С этого момента все вздохнули с облегчением, и, хотя тень двух смертей все ещё витала над поместьем, с отъездом сыщика страшный морок начал рассеиваться.
Митеньку же вся эта история отпускать не хотела. Как ни гнал он от себя тяжелые воспоминания, они возвращались, превращаясь из тягостных образов в гнетущее предчувствие грядущих несчастий. Беспокойство свое молодой человек выплескивал на холст, рисуя мрачные картины со всякой мифической нежитью. Белецкий наблюдал за этим с нарастающей тревогой, а когда увидел в альбоме Митеньки зарисовки странного алтаря, найденного на мельнице, взволновался не на шутку. Он поделился своими тревогами с Александрой Михайловной, и та приняла решение вернуться в Москву до начала сезона, и это, как выяснилось позднее, было не единственное её решение.
– Фридрих Карлович, друг мой, мне нужен ваш совет, – произнесла она, глядя не на Белецкого, а на свои руки, нервно теребящие салфетку.
Беседа, по обыкновению, состоялась за утренним чаепитием, за которым кроме них двоих, как правило, никого не бывало.
Белецкий почтительно поклонился:
– Почту за честь быть вам полезным, Александра Михайловна.
Руднева долго молчала, стараясь совладать с волнением. Наконец, справившись с собой, она посмотрела Белецкому в глаза и решительно произнесла:
– Фридрих Карлович, я хочу расстаться с коллекцией и архивом Николая Львовича… Подождите! Не перебивайте меня! – она нетерпеливым жестом остановила пылкие возражения, готовые сорваться с уст Белецкого. – Мне тяжело это говорить, но я хочу, чтобы вы меня поняли. Всё это для меня не имеет иной ценности, кроме как память об Николае Львовиче. В этих бумагах и предметах для меня сохранялась частица его души. Я могла прикоснуться к ним и знать, что он тоже их касался. Но это неправильно, голубчик! Ведь память, она в сердце, а в этих вещах его труд, его наследие. Он делал это для науки, для тех, кто так же, как он, увлечен и стремится познавать. Разве же не эгоизм с моей стороны хранить всё это под замком из-за одной лишь женской слабости? Так продолжаться не должно, я решила передать архив и коллекцию географическому обществу. Я уж даже и письмо написала Константину Павловичу с просьбой приехать. Я назначу его куратором наследия Николая Львовича.
Теперь уже Белецкий не смотрел на свою собеседницу. Гневаться за это решение он на неё не мог, да и в глубине души считал правильным, давно назревшим, но сердце его разрывалось от мысли, что вместе с архивом он утратит зыбкую связь со своим покровителем, которого до сих пор боготворил и почитал как родного отца.
О проекте
О подписке