Читать книгу «Вдыхая тень зверя» онлайн полностью📖 — Евгении Якушиной — MyBook.
image
cover

Когда же через пару месяцев после крушения царской России Рудневу стало очевидно, что содержать себя, свой дом и своих людей – последнее он считал непременным долгом барина – можно лишь за счёт недальновидного в условиях социальных потрясений растрачивания схороненных ценностей, он решил найти для себя хоть какой-то приемлемый источник заработка и с этой целью сошёлся с неким господином, вернее, теперь уже гражданином Толбухиным, знакомым ему по старым, канувшим в небытие спокойным временам.

Сергей Александрович Толбухин был антрепренёром, который вместе со своим творческим сотоварищем Альбертом Романовичем Версальским, прославились неординарными экспериментами в сфере театрального искусства. Они ставили шокирующие постановки Еврепида, Боделя, Шекспира, Бомарше, Фонвизина, Пушкина, Островского, Чехова, Горького и прочих мэтров мировой и российской драматургии, искренне считая, что придают замшелым пьескам актуальный лоск и современное звучание. От этих их новаторских сценических форм покойные классики переворачивались в гробах, а ныне здравствующие, случись им побывать на спектакле, сроду бы не узнали своих произведений, однако Толбухин и Версальский имели немалую популярность и целую армию почитателей, которая значительно пополнилась с тех пор, как «Марсельеза» заменила собой благословенное произведение Алексея Фёдоровича Львова2.

Судьба случайно свела Руднева с этими театральными светилами при обстоятельствах, надо сказать, скорбных и не имевших прямого касательства к Мельпомене, но связала их, хотя и против воли Дмитрия Николаевича, намертво. Настырный и беспардонный Сергей Александрович прилип к художнику-романтику словно банный лист и, как говорится, не мытьём так катаньем сподвиг того на творческое сотрудничество, результатом которого стали декорации и эскизы костюмов для нескольких Толбухинско-Версальских феерий.

Сам Дмитрий Николаевич, в плане театра имевший вкус весьма консервативный, вплоть до описываемых выше событий 1917 года не очень-то стремился крепить творческий союз с разрушителями мещанских устоев, но, столкнувшись с революционными реалиями, был вынужден умерить свою спесь и полноценно впрячься вторым пристяжным в эту драматургическую упряжку, в полной мере взяв на себя роль театрального художника. За эту работу ему, по крайней мере, платили деньги, и, надо признать, совсем неплохие по тем временам.

После большевицкого переворота театр Толбухина вышел на новый виток своей славы. Положительные отзывы о пролетарском духе сценических шабашей были даны самим Бухариным и Луначарским. Театру присвоили имя II Всероссийского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов и закрепили за неким комиссариатом театров и зрелищ, что само по себе давало полную индульгенцию на любую бесовщину, творившуюся на сцене по воле буйной фантазии Толбухина и Версальского.

Для бывшего же нетрудового элемента Руднева крепкое встраивание театра в систему пролетарской пропаганды и просвещения давало надёжную лазейку для подтверждения своей трудовой повинности. Так что, когда уполномоченный Балыба явился проверять его мандат, Дмитрий Николаевич предъявил комиссару свежевыправленное удостоверение работника культпросвета и даже карточку на получение полагающегося ему продовольственного пайка.

Белецкий также смог заверить свою трудовую повинность без особых хлопот. Удостоверения ему, правда, не выдали и пайка тоже, но сладили вполне приемлемую справку за подписью начальника московской комиссии по делам печати, где черным по белому было написано, что гражданин Фридрих Карлович Белецкий на самых официальных началах служит в газете «Московский листок» в качестве корректора и переводчика.

Пособил в этом деле Белецкому старый его приятель-журналист, обладающий не самым большим дарованием в своей профессии, зато умеющий, что называется, держать нос по ветру и безошибочно улавливать в воздушных потоках запах опасности. Учуяв, что атмосфера пахнет глобальным керосином, газетчик посоветовал Белецкому незамедлительно прибиться к какому-нибудь властиугодному делу и лучше всего к прессе, политическая адаптивность и гибкость позиций которой испокон веков хранила её служителей от излишних неприятностей во времена социальных катаклизмов.

Белецкий послушал доброго совета. Он и сам вполне улавливал фимиамы надвигающейся катастрофы, но, сказать по чести, не очень-то верил в силу охранной грамоты от «Московского листка». Его куда более прельстил пусть скудный, но постоянный заработок, а также доступ к неиссякаемому источнику самых свежих новостей и слухов, который, как он наивно надеялся, мог помочь вовремя принять правильные и взвешенные решения, способные оградить маленький мирок Пречистенского особняка от потрясений. Логика и рассудительность на этот раз Белецкого подвели, поскольку всё, что происходило вокруг, не то что выпадало за рамки здравого смысла, а попросту попирало саму идею наличия смысла в человеческих деяниях. Даже вооружённый всеми теми сведениями, что печатали или благоразумно не печатали на передовице «Московского листка», он мог лишь, как застигнутая врасплох жертва десятибалльного землетрясения, в оторопи и ужасе наблюдать, как вселенная безнадежно рушится в преисподнюю. И, как это не парадоксально, паршивая бумажка с закорючкой какого-то не пойми какого новоявленного начальника в ситуации распадающегося мироздания являлась той спасительной трещиной в развалинах стены, за которую пока ещё можно было держаться.

В общем, вопрос с трудовой повинностью был решён. Комиссар Балыба, хоть неохотно, но был вынужден оставить в покое обитателей флигеля, и жизнь в нём постепенно начала налаживаться.

Из всей прислуги с Рудневым и Белецким остались трое: Никифор, камердинер Дмитрия Николаевича, кухарка Настасья Варфоломеевна и её двадцатилетняя племянница горничная Клава. Шестерых умелых рук более чем хватало, чтобы поддерживать незамысловатый быт и почти привычный уют Пречистенского дома, пространство которого хотя теперь и было ограничено в разы, в условиях пролетарской революции могло считаться почти роскошным.

Флигель был двухэтажным. На первом этаже располагались небольшая прихожая, гостиная, совмещённая со столовой, комната Белецкого, служившая ему и спальней, и кабинетом, комната Никифора, комната, где проживали обе женщины, кухня, кладовка и вполне себе просторная ванная. Аппартаменты Дмитрия Николаевича занимали весь второй этаж. Там находилась его огромная мастерская, маленькая спальня и такой же скромный кабинет, до предела забитый книжными шкафами. Во флигеле неизменно пахло чистотой, сушёной мятой и жилым теплом. Завтраки, обеды и ужины (даже самые скудные) как и раньше, здесь подавались на фарфоре и белоснежной скатерти. Дмитрия Николаевича по-прежнему называли «барином», его костюмы и башмаки были как всегда идеально вычищены, а рубашки выстираны и отутюжены. Разве что по утрам перед бритьём вместо ароматного старорежимного кофе Никифор подавал Рудневу дрянной чай или какую-то бурду из цикория и ячменя. Впрочем, даже кофе и вполне себе достойный чай иногда удавалось доставать, а как-то раз в доме оказался настоящий швейцарский шоколад, который обитателями флигеля весь без остатка был пожертвован в пользу юной Клавы и сластёны Белецкого.

Хрупкий покой Рудневского дома продержался несколько месяцев, прежде чем за пару дней до Рождества его не разрушил полуночный визит сотрудника Московского бюро уголовного розыска Савелия Галактионовича Савушкина. Широкоплечий, заметно прихрамывающий молодой человек, перебудив и перепугав всех обитателей флигеля, вломился, едва не снеся с петель дверь, и, задыхаясь от волнения, сообщил, что с Анатолием Витальевичем Терентьевым случилась беда.

Анатолий Витальевич Терентьев, в прошлом коллежский советник, помощник начальника Московской сыскной полиции, был близким другом Руднева и Белецкого. Они познакомились ещё тогда, когда Дмитрий Николаевич лишь окончил гимназию, и с тех пор их жизненные пути крепко-накрепко переплелись.

Тут следует сделать отступление и добавить к портрету бывшего графа Руднева-Салтыкова-Головкина, что, помимо изобразительного искусства, он также посвятил себя деятельности совсем иного рода, в которой снискал не меньшую известность, хотя и в более узких кругах. Дмитрий Николаевич был талантливым сыщиком, на счету которого значилось много успешно раскрытых преступлений, жестоких и загадочных. Он никогда не состоял на государственной службе, но при этом оказал немало услуг российским органам правопорядка, государственной безопасности и даже Романовской семье. Более всего Руднев сотрудничал с московским уголовным сыском, и именно Терентьев привлёк его к этому содействию, разглядев в выпускнике юридического факультета Московского университета невероятный сыскной талант.

Сам же Анатолий Витальевич прошёл в полиции путь от нижних чиновных и, хотя не заработал начальничьей милости и полную грудь крестов, имел репутацию истинного профессионала своего дела и исключительно порядочного человека. Когда в марте 1917 распахнулись ворота тюрем и каторжных бараков, а в Гнездниковском переулке борцы за свободу и равенство разгромили контору Московского сыскного управления, Терентьев не отрёкся от своей службы и продолжил бороться с бандитами и налётчиками, количество которых в Москве за считанные месяцы увеличилось на порядок.

Покуда он был вторым лицом московского сыска, у подъезда его дома неизменно дежурил городовой и на службу он ездил в служебном экипаже или в авто, новая же власть сочла подобные меры предосторожности в отношении бывшего коллежского советника чрезмерными.

Анатолий Витальевич понимал, что всякая собака с криминальными наклонностями знает его в лицо, и что по улицам Москвы толпами рыщет преступной элемент всех видов и сортов, а кое-кто из бывших уголовников нацепили на грудь красные банты и обзавелись мандатами, дающими им право самим диктовать свои порядки – всё понимал бывалый сыскарь! – но продолжал ходить на службу, не позволяя себе бояться всей этой швали. И не потому, что он был героем или дураком, а потому, что не смог бы Терентьев всю свою жизнь ловить убийц, грабителей, воров и мошенников всех мастей, если бы хотя бы на мгновение позволил бы себе их испугаться. Конечно, он опасался и всячески старался быть осторожным, но в конце концов накануне сочельника его подстерегли в тёмном подъезде и сунули нож в бок.

Всё Рождество Руднев и Белецкий бегали по Москве, выискивая лучших врачей и доставая лекарства, а Савушкин метался между двух больниц, в одной из которых боролся со смертью его обожаемый учитель и наставник, а в другой тяжело рожала жена. И там, и там врачи давали неутешительные прогнозы, но помог, видать, светлый праздник, и Господь не обошёл своей милостью хороших людей. Анатолий Витальевич чудом выжил и потихоньку стал выкарабкиваться, а Таисия Савушкина без тяжких последствий родила здорового сына. Это был второй ребёнок в семье Савушкиных, старшенькому мальчишке едва исполнилось два года.

Выйдя из больницы спустя месяц после ранения, Анатолий Витальевич узнал, что, хотя его и оставили при службе, к оперативной работе решили теперь не допускать. Конечно, дело было не в том, что новое начальство особо беспокоилось о его здоровье, и впрямь ещё очень слабом, просто нашёлся благовидный повод для устранения из рядов народной милиции очевидно неблагонадежного элемента. А каким же ещё, скажите на милость, элементом мог быть бывший коллежский советник?!

Терентьев крепко затаил обиду, но и тут стерпел, и остался в уголовном розыске. Он внёс предложение о создании, вернее, о восстановлении сыскного архива и криминалистической лаборатории и, получив разрешение, сам, практически в одиночку занялся этим делом. Ему как могли помогали старые коллеги, особенно Савушкин, но оперативникам объективно не хватало времени на бумажную и научную работу, слишком уж неспокойно было в пролетарской Москве.