Баба Катя рассказывала мне, что ела лягушек, когда жила на Дальнем Востоке. У нее хранилось много фотографий тех времен, я любила рассматривать совершенно незнакомых мне людей, среди которых было много военных. Потом, когда появился фильм Германа «Мой друг Иван Лапшин», я словно узнала героев, так точно были им схвачены типажи. Все фотографии баба Катя порвала – я нашла потом обрывки под ее кроватью.
Она была маленькая – годам к 10 я ее переросла – кругленькая, хотя и не толстая. Такой характерный простонародный женский типаж начала 20 века: фигурка кувшинчиком. Сказок она мне никаких не рассказывала – по этой части был дедушка. Любила поворчать, и вообще была «кликушей»: кричала по ночам дурным голосом, впадая в совершенное беспамятство, и разбудить бывало трудно. Однажды мы жили у соседей по улице, потому что наш дом ремонтировался. А у них снимал комнату студент, так он свалился с раскладушки, когда бабушка заорала посреди ночи – мы-то привыкли.
Великолепно готовила, особенно пироги ей удавались. Один раз вместе с дачницей к приезду гостей испекли два торта «Наполеон», один с кремом, другой с вареньем. Не помню, в чем пекли, почему-то мерещится, что чуть ли не в керосиновой плите, в духовке. А может, уже газ тогда был? Вообще баба Катя была очень ловкая и спорая: раз пришла мамина крестница с сестрой в гости, так бабушка за 15 минут приготовила нам клюквенный мусс, сбив его веничком в кастрюльке – на улице в снегу. Огород у нее был образцовый и сад, все делала сама после смерти деда: от мамы по ее инвалидности помощи никакой, а я отлынивала, как могла. Время от времени бабушка ложилась помирать – у нее была грыжа – и стонала: «Вот помру, вы уж огурцы мои поливайте!»
Как-то раз она упала на деревянные грабли, и зубец пронзил ей ладонь насквозь: был обморок от шока, ездила в больницу, уколы делали от столбняка, но все обошлось. Она была здоровая от природы, и к старости это оказалось мукой: рассудок уже помутился, а сердце все работало, и она жаловалась: «Помирать пора, а Бог не берет!». В Бога не верила, в церковь никогда не ходила, хотя меня окрестила. Крестили вместе с дедом – в нарушение всех правил, а крестными записали совсем других людей: двоюродную тетю Галю и маминого брата Женю.
Помню, как она делала выход на выборы: наряжалась, вставляла зубы, сразу резко молодея, и надевала беличью шубу. Эту вечную шубу потом носила я, перешивала, отрезала, потом отдала подруге на детскую шубку, и она до сих пор жива где-то на даче: шубку так и не сшили, но не выбросили! Хотя, может, уже и выбросили. У бабы Кати был целый сундук с приданым: постельное и нижнее белье с вышивками и мережками. А еще покрывало, ткань которого меняла свой цвет с красного на синий, это меня очень занимало.
Баба Катя часто брала меня в гости к своей племяннице Нонне. У нее был сын Сережа – то ли помладше меня, то ли, наоборот, чуть постарше, уже не помню. Ехали на троллейбусе через Крымский мост, разукрашенный фонариками – чаще всего на какие-нибудь праздники: майские, октябрьские. У Нонны был крошечная злобная собачка, которую я боялась: она кусала за ноги и бегала, цокая коготками по паркету – той-терьер или карликовый пинчер. Было смешно, когда потом Нонна завела боксера – точно такой же окраски. Этот был добрый и слюнявый, хотя и страшный на вид.
Я любила эти поездки: все другое, не как у нас! И лифт! Только меня везде укачивало, и помню, как в троллейбусе бабушку оговорили за то, что она меня посадила, а сама стояла – я ростом была уже с бабушку. После этого прошла целая жизнь, Нонны давно нет в живых, не знаю, что с Сережей – он был переводчиком с испанского. Не знаю, помнит ли он, как приезжал к нам в Расторгуево в гости, и мы с ним прыгали с крышки сарайчика в сугробы…
Не хочется вспоминать плохого, но отношения у мамы с бабой Катей были ужасные: мама не приняла ее в качестве мачехи, и они всю жизнь воевали, хотя я поняла это, только став совсем взрослой. Мы съехались с бабой Катей и какое-то время жили вместе – это был ад. Она любила поскандалить, умела очень ловко попадать на все мамины больные места, да и с головой у нее становилось все хуже, так что, учитывая мамино психическое состояние, можно представить, каково нам было.
Нет, не хочу.
Хочу вспоминать только хорошее!
Баба Катя любила меня – а я ее.
Она и всех Перовых любила, да и маму тоже, заботилась о нас.
Светлая ей память!
Мама
Моя мама, Перова Зинаида Николаевна родилась 27 декабря 1927 года. В семье уже было двое сыновей – Сергей и Михаил, позже появился на свет Евгений – мама была ему нянькой. Как я уже писала, Зина была очень привязана к своей матери, но и побаивалась. Одно из ярких воспоминаний детства: Софья взяла Зину с собой в Уваровку, сама ушла куда-то по делам, а девочка осталась сидеть в телеге. Вдруг лошадь тронулась с места и пошла, Зина сильно напугалась, но, к счастью, какой-то прохожий мужик остановил лошадь. Но самое ужасное приключение было с ней весной – она провалилась под лед, переходя овраг. Зина так боялась гнева матери, что, придя домой спряталась под кровать прямо в мокрой одежде. Конечно, тяжело заболела, отвезли в больницу, где «оживляли», как она рассказывала, а потом заново учили ходить: у ребенка отнялись ноги. Скорее всего, именно поэтому и возник потом у мамы деформирующий артрит, изуродовавший ей бедренный сустав.
Вот что мама успела мне рассказать про свое детство: школа, где она училась, была за речкой, четырехклассная, построена еще до революции. В нее ходили дети со всех окрестных деревень: Липунихи, Григоровки и Лусоси. Большое одноэтажное здание: четыре класса и учительская, там же при школе было жилье директора, пристроенное сбоку. Учительницу мамы звали Ольга Ивановна, директором был Василий Иванович. Мама рассказывала, что перед самой войной учительницу арестовали и дети (!) ходили толпой в сельсовет протестовать. Мамины старшие братья были, конечно же, комсомольцами и часто спорили с дедом о политике. Дед был настроен скептически и, похоже, все прекрасно понимал.
В школьном классе стояли парты, доска, стол учителя и печка. На перемену звонил колокольчиком сторож. Формы определенной не было. Мама надевала платьице, купленное дедушкой – темно-синее вельветовое с белым воротничком – и черный фартучек. В этом платьице она, десятилетняя, запечатлена на фотографии вместе с двоюродными сестрами. Огромные карие глазищи с тревожным выражением, светлая челка: в детстве мама была русая, а после болезни волосы потемнели до темно-каштановых и стали виться. За карие глаза и общую смуглость маму в детстве дразнили цыганочкой и пугали, что цыгане ее обязательно украдут, когда будут проходить мимо.
В школе имелась небольшая библиотека, которой заведовал директор. По вечерам школа превращалась в клуб, где собирались взрослые, а потом танцы стали устраивать в помещении сельсовета. С пятого класса дети отправлялись учиться в Дровнино – по Большаку пешком пять километров. В Дровнино также были церковь и педагогическое училище – бывшая Духовная семинария, роскошное двухэтажное здание, разрушенное во время войны.
Так говорила мама, но в интернете я нашла сведения о том, что это была церковно-приходская школа, основанняа в 1886 году. При школе, кроме основных предметов, были курсы огородничества, пчеловодства, ремесленное отделение и рукодельные классы. Изделия учащихся достигали такого уровня, что экспонировались на Нижегородской выставке в 1896 г., а в 1900 г. и на выставке в Париже.
Церковь в селе Дровнино – это Богоявленский храм постройки 1820-го года. Церковь была и в Вёшках, что за Лусосью, бабушка Анна Балашова ходила туда молиться и брала маму с собой. Больница была на Уваровке и в Гжатске – всё далеко, так что приходилось лечиться самим. Бабушка Анна Балашова умела заговаривать болячки и однажды заговорила маме зубную боль, а бабушка Гаврилова лечила рожу при помощи лягушачьей икры. Рожали тоже дома с помощью «бабушек». Детский сад был в большом доме разъехавшихся Фунтиковых – на Горке, ближе к Лусоси. Этот дом пережил невредимо оккупацию, и сгорел уже после войны по случайности. Немцы, отступая, сожгли всю деревню, оставив всего два дома, где были их службы. Хотели взорвать, уходя, но не успели – наши наступали очень быстро.
Война прошлась огненным колесом по деревне – и по маминому детству. Вот ее рассказ:
«Когда войну объявили, мы были в деревне, я только окончила пять классов. Сразу же стали летать самолеты бомбить Москву. Весь август и сентябрь мы работали в колхозе в Дровнино, где была наша школа: теребили и расстилали лен, картошку убирали, овощи. Учиться пошли 1 октября в Педтехникум в Дровнино, потому что нашу школу заняли под какие-то военные нужды. Учились всего две недели, потому что непрерывно отступали войска и шли беженцы, а немцы, летая на бреющем полёте, расстреливали всех, идущих по Смоленской дороге, и нас, детей, заодно. 19 октября в деревню на мотоциклах пришла немецкая разведка. Потом было небольшое затишье, так как немцы проскочили вперед под Можайск.
Летом, пока немцы еще не дошли до нас, многие ждали с надеждой, что они отменят колхозы. Когда немцы пришли, об этом уже никто не думал. Немцы стали сгонять со всей округи скот в Липуниху, где у них был заготовительный пункт, и там они оборудовали бойню, разделывали мясо и делали тушенку, которую куда-то отсылали, наверное, на фронт. Забрали весь скот. Забирали всю еду, кур, яйца, потом уже искали, что есть. Однажды пришли немцы с переводчиком поляком, и он сам полез наверх на полку, где стояла крынка. Он потянул ее, нагнул и весь облился сметаной.
В ноябре уже был снег, и в деревне оставили отряд немцев, который должен был собирать население и чистить дороги. Весь ноябрь, декабрь и январь мы чистили дороги. В конце ноября немцы начали отступать. Зима была очень холодная, и немцы забирали все теплые вещи: валенки, тулупы, одеяла. У нас было новое одеяло, мама только сделала, его забрали. Мама бежала за немцем и кричала: «Отдайте, отдайте, у меня дети!» А мы с Женькой бежали следом и кричали: «Мама, не надо, застрелят!». В январе уже начали жечь деревни, и вся местность была окутана дымом. От Нарофоминска отступали на нашу деревню и опять согнали весь народ чистить дороги, до самой земли надо было чистить, и получался туннель высотой два метра – такой высоты был снег.
В нашей избе стояла кухня или обслуга, а рядом был дом Балашовых – новый – и там всегда начальство останавливалось. 25 декабря они справляли Рождество, сидели за столом, пили водку и шоколадом закусывали, и нам дали шоколадку. И они говорили, что не хотят этой войны, не хотят воевать и предупреждали о том, что будут жечь деревни, и чтобы мы уходили и прятались в заранее вырытые ямы. Дня два мы жили в такой яме, когда горела наша деревня, там было три семейства: наше (мама, я, Женя и Миша), еще Балашовых и Кудровых. Была там у нас печурка.
Немцы заложили взрывчатку под толстые деревья, чтобы приостановить движение наших войск. Оставили только два дома, остальные начали поджигать. Если кто храбрый начинал тушить, то расстреливали трассирующими пулями. Два дня они шли непрерывным потоком, чуть ли не на плечах несли орудия, потому что техника и лошади были не у всех.
23 января на рассвете – мороз 45 градусов! – стали со стороны Григоровки слышны пулеметные очереди: это сибиряки в белых полушубках шли на разведку и освобождение нашей деревни. Был бой со стороны Григоровки и старого большака. Мороз был такой, что замерзала смазка в пулеметах. Погибло советских бойцов одиннадцать, а немцев семь человек – последние, кто оставался поджигать и взрывать дома.
Мы все выскочили из наших ям и стали целовать наших освободителей. Все население – дети и старики – скопилось в двух оставшихся домах и в ямах. Тут же были и солдаты. Все дети спали на печке, а где спали взрослые, не знаю, потому что везде были солдаты. Надо было как-то размещаться…»
Можайский район был оккупирован с 12 октября 1941 года по 24 января 1942. Потом семья переехала в Расторгуево, в 1944 году мама окончила восьмилетнюю школу №7, потом поступила в педучилище №1 имени Ушинского на Ордынке. Когда мама была на первом курсе, закончилась война:
«День Победы был объявлен нерабочим днем, но мы все пришли в училище, потому что не могли в одиночку перенести эту радость, педагоги тоже пришли и сказали, что надо идти на Красную площадь, куда пришло множество народу. Это была первая стихийная демонстрация, другая потом была, когда полетел Гагарин. Народу на Красной площади была тьма-тьмущая, и когда видели военного, его хватали и начинали подбрасывать в воздух, фронтовик он, или не фронтовик, не разбирали. Я была в Москве до вечера, вечером был салют, прожектора освещали небо, где летали шары с лозунгами в честь Победы и дирижабли…»
В 1947 году мама окончила педагогический техникум им. Ушинского и стала работать в той же Расторгуевской школе №7 – учительницей начальных классов. Она хотела стать учителем географии и поступила в педагогический институт – на вечернее отделение, но засыпала на лекциях, не могла сосредоточиться, так и бросила. Я нашла мамину зачетку – она пустая, только одна отметка за 1950 год: «посредственно» по психологии.
От тех времен остались две ее фотографии с классами: на одной 41 ученик, на другой – 38. Первая снята в помещении, вторая – на улице весной. Никакой формы у детей – кто в чем. На второй фотке уже есть пионеры, так что это, наверно, класс четвертый. Похоже, что дети одни и те же, при первой съемке, наверно, не все были. Мама везде в одной и той же зеленой кофточке – я ее помню. Двадцатилетняя мама очень красивая, и волосы уложены как-то затейливо. У нее были тонкие послушные волосы, не длинные, и девчонкой я любила делать ей разные прически.
В 1950-м году мама вместе с подругами уехала на Урал, в город Верхняя Салда, и стала трудиться на «Ордена Ленина заводе п/я 3». Я думаю, ее отъезду во многом поспособствовали сложные отношения с бабой Катей, у которой характер был не простой. Сохранились фотографии от маминого недолгого пребывания на Урале, особенно меня занимали две, где мама выше всех залезла на какое-то могучее дерево. Не помню, сколько их приехало девчонок, переписывалась мама потом всю жизнь с одной Валей Кизиловой. Кто-то из подруг вышел замуж за алкоголика в наивной надежде перевоспитать – конечно, ничего, кроме мучений, не вышло.
Мама рассказывала, как над ней подшутили на заводе – разыграли наивную москвичку: мастер послал на склад за смекалкой. Она и пошла. Работяги веселились, а она, деревенская девушка, думала – это инструмент такой. Девушке было всего 23 года.
Мама была очень яркая и красивая, настоящая цыганка: карие очи, каштановые вьющиеся волосы, пухлые губы, стройная фигура. Но очень застенчивая и дикая, всего боялась. Когда работала в расторгуевской школе, старик-завуч называл ее «Дикая Бара», была такая книжка и кинофильм – мама действительно слегка похожа на актрису, игравшую роль этой самой дикой Бары.
Ума не приложу, как она решилась на роман с женатым человеком, к тому же старше ее по возрасту. Ничего никогда мне не рассказывала, но ее любимая песня всю жизнь была «Огней так много золотых»:
Огней так много золотых
На улицах Саратова,
Парней так много холостых,
А я люблю женатого…
Но, тем не менее, как-то решилась, и в результате на свет появилась я – в 1953 году. О подробностях ее недолгого романа я узнала только спустя 60 лет – это отдельная история, которая будет рассказана в следующей главе. Из Верхней Салды в Расторгуево мама вернулась в том же 1953 году. Я родилась 1 июня, а зимой мама вряд ли бы поехала, так что прибыли мы, скорее всего, осенью, и мне было не больше полугода. Мама никогда не рассказывала, как она вынесла долгий путь с младенцем на руках и наверняка с какими-то вещами. Только сказала, что помогали попутчики.
Брошенная любимым человеком, с ребенком в подоле возвращалась она к отцу и ненавистной мачехе – представляю, каково было бедной маме. Думаю, дедушка встретил маму не слишком ласково. В моей младенческой памяти засела сцена какого-то скандала чуть ли не с побоями – за волосы точно дед ее таскал. Да и баба Катя немало зудела по этому поводу, я думаю. Что не мешало им обоим обожать маленькую Ляльку и всячески ее баловать. Середина прошлого века – время суровое, по-советски пуританское, и незамужняя мать-одиночка была явлением осуждаемым.
Друзей у мамы было немного. Любимой подругой стала Лиза Макарова, жившая недалеко от бывшей Екатерининской пустыни, ставшей потом страшной тюрьмой Сухановкой. На том месте, где теперь корпуса Школы милиции, стояли бараки – там Лиза и жила. Я запомнила, как мы ходили туда в гости – лет пять мне, наверно, было. Впечатлилась сильно – похоже было на хлев, в котором у нас жила коза: темно, тесно, захламлено. Конечно, никаких удобств. Длинный коридор и маленькие клетушки. У Лизы была дочка Наташа, чуть помладше меня.
Не знаю, были ли у мамы какие-то кавалеры. Похоже, что нет. Да и откуда им было взяться – работала в окружении женщин, больше нигде не бывала. Помню, когда мне было лет пять, мы с мамой ходили гулять на другой участок, где были летние дачи детского дома. Там работал молодой мужчина, что-то строил, кажется. Плотник, может быть? И я прекрасно понимала, зачем мы туда ходим – они нравились друг другу. Это как-то витало в воздухе. Судя по всему, так ничего и не получилось. Плохо себе представляю, что было бы, если бы мама вдруг вышла замуж! Вернее, слишком хорошо представляю: это было бы море ревности и истерик с моей стороны.
С 1954 по 1963 год мама работала воспитателем в детском доме №32 – вплоть до его закрытия, а с 1965 по 1973 – библиотекарем в восьмилетней школе №7 (с 1970 – средняя школа №6), с 1977 – библиотекарем в филиале №2 библиотеки города Видное. В 1990 году вышла на пенсию. Это фактическая канва маминой жизни и основные места ее работы.
В промежутках были еще недолгие моменты, когда она трудилась кассиром в сбербанке и парикмахерской, киоскером в Союзпечати, а также продавцом в книжном магазине – именно в этот момент мама и попала первый раз в психиатрическую больницу, хотя проблемы начались гораздо раньше. За год до этого мама заболела воспалением легких. Она вбила себе в голову, что у нее рак крови. Помню, как килограммами покупала на рынке морковь и делала сок, потому что мама где-то прочла, что морковь лечит, в результате мамина кожа стала желтой от каротина.
Потом она подсела на книжку Ю. С. Николаева и Е. И. Нилова «Голодание ради здоровья» и по книжному методу провела почти месяц полной голодовки. Мама очень сильно похудела, и к январю 1977 года крыша у нее совсем съехала. Хотя доктор Николаев и применял методику лечения нервно-психических заболеваний дозированным голоданием, у мамы заболевание обострилось до стадии активного бреда. Я вызвала участковую докторицу, та сразу все поняла, и маму на скорой отправили в психиатрическую больницу.
Маме было 50, мне – 24. Я была тогда довольно инфантильным существом, к маме привыкла и долго не замечала ее странностей. Позже никто из множества психиатров, с которыми мне пришлось иметь дело за всю жизнь, никогда не объяснял мне мамин диагноз, суть заболевания и проблемы, с которыми я могу столкнуться. Да я толком и диагноза-то не знаю – кажется, шизофрения. Или маникально-депрессивный психоз? Мания преследования у нее определенно была.
О проекте
О подписке