Природа наградила Дарью легким, распутным нравом и вдохнула в тело одурманивающую мужиков прелесть. Все, кто завязывал с ней шашни, впоследствии скучали по ней, вспоминали и тешились всю жизнь, довольно лыбились и страдательно скрипели во сне зубами. Но Дарья доступна не всякому, разборчива – путалась только с тем, кто ей истинно глянется, и двух любовников одновременно не держала; коль выберет нового – прежнему отворот. Фёдор угодил под любвеобильное крыло по шибкому влечению её сердца. Порой Дарье хотелось навечно прикрепить его к себе колдовским приворотным зельем, но пока на такой грех она не решалась, хотя от другого греха – вдовьей, бабьей радости – не отказывалась.
– Ты сегодня больно зёл. Чуть не задушил меня. – Дарья сидела на сене в накинутой на плечи кофте, выдергивала сухие травинки из своих спутанных волос. – Думаешь, не понимаю, чего зёл-то? Понимаю. По Ольге изводишься. Ну и дурак!
Фёдор смотрел на дощатую стену сеновала, разлинованную щелями, в которые приплюснуто струился багрянец нисходящего солнца. Желание в нём отбушевало, он поостыл, сник и даже немного стеснялся Дарьи, прятал глаза. Ему хотелось поскорее уйти, но из приличия он лежал, выдерживал время; слушал доверительный голос.
– Ольга – это яд. Она видная. Косища тяжёлая, брови чёрные. Такие не на радость, а на беду мужикам родятся. Она тебя и не приголубит – измытарит только. Вырви ты её из сердца! Не страдай. – Дарья погладила Фёдора тёплой ладонью по груди, провела нежными пальцами по его лицу, коснулась чуба. – Волосы-то у тебя ишь какие жёсткие! Как солома. По волосам видать – ты упрямый да ревнивый. Такому сладко не придется… А к Ольге, как осы к мёду, прилипать будут: начальство разное, военные, партейцы. Измучишься – не уследишь. Хорошо, когда красива-то жена у ротозея соседа. И полюбиться можно, и охранять не надобно… Ты думаешь, чего мой-то мужик застрелился? Сжёг себя. Не угадал меня, не спознал толком – вот и любил да мучился.
– Чего ж ты его мучила? – Фёдор покосился на Дарью, глянул в распах её кофты, где розовый сосок на большой груди торчал остро, влекомо, словно у целомудренной девки.
– Загуляла маленько, сорвалась. – Она усмехнулась, тесно прильнула к Фёдору. – Разве такого баского паренька вроде тебя пропустишь?.. Не хотела я тогда одного любить. Не могла. Да и всякая баба другого-то мужика испробовать хочет. Просто у одной смелости нету, у другой условья…
– Змея ты, Дашка, – оборвал Фёдор.
– Змея! – подхватила она. – А я тебе – в науку. Я чуть побольше твоего пожила. Попомни: Ольга сердце тебе изведёт, если смолоду от неё не откажешься. – Дарья лукаво прищурилась и мягонько подсказала: – Огуляй ты её да брось. Чтоб обидно-то не было. Пускай потом она по тебе сохнет. Это как в лапту играть: её черёд придёт за мячом-то бегать.
Фёдор насторожённо посмотрел в зелёные хитроумные глаза Дарьи. Промолчал.
Синька вечера мало-помалу растворялась в воздухе. Лес за озимым полем потемнел в сумеречной наволочи. Белесая лохматистая змея тумана стлалась в ложбине, где в узком руслице катился померклый ручей. Свежело. Скрылось за холмистым окоёмом земли в плоских подушках облаков красное остуделое солнце, оставило себя лишь нежным багряным тюлем на верху белостенной колокольни, куполе и кресте. Усталый ворон сел на телеграфный придорожный столб, нахохлился, приготовясь спать.
Привычным манером – по малиннику и через жерди – Фёдор выбрался на околицу, отряхнул штанины. На этом месте, возле столба, который занял клювастый ворон, Фёдор не раз давал себе зарок «вошкаться с Дарьей», уговаривал себя перемогать мужскую похоть, блюсти верность Ольге. Но сколько раз зарекался, столько и отрекался, и как-то непредсказуемо, словно обзабывшись, оказывался здесь, чтобы незаметно проскочить на запущенный задворок, в заваленные барахлом сени – и дальше, к лакомому Дарьиному теплу.
В теле облегчением и усладой ещё береглось испытанное удовлетворение, губы ещё позуживали от поцелуев Дарьи, да и вся она, гладкокожая, трепетная, была ещё будто бы осязаема, не отрывна от тела; но разумением Фёдор ей уже не принадлежал.
III
Раменская молодёжь в зимние холода и осеннюю непогодицу устраивала вечёрки по домам: то у одного воскресное сборище, то у другого. По весенней поре, начиная с Пасхи и новоприобретенного советского праздника Первомая, когда достаточно отеплеет и подсохнет, парни и девки плясали на улице, под окнами тех, кто зазовёт. В последнее время все облюбовали для гулянок ближнюю окраинную пустошь, по-за домом главного здешнего игрока Максима. Плясовое место постепенно обустраивалось: возле вытоптанного круга появилось несколько нехитрых скамеек, а затем, по наущению девок, парни соорудили небольшой дощатый настил, чтобы чечётка каблуков резалась звонче, пробуждала и пламенила плясовой настрой.
Не ругай меня, мамаша,
За веселую гульбу!
Пройдут годы молодые,
Посылай – так не пойду!
Ещё издали услыхал Фёдор высокий, с резким ивканьем голос Лиды, бойкой, миниатюрной плясуньи – первой Ольгиной подружки. За припевкой следовала усиленная дробь каблуков под разливистый проигрыш двухрядки. Максим наяривал лихо. Самоучением и даровитостью он одолел ряды тальянки и хромки, и ловко резвились его пальцы на клавиатуре, стройно ревели растянутые меха. Стихали переборы проигрыша, умеривалась дробь, и из круга неслась тенорная частушка озорливого Пани, ухажера Лиды, столь же охочего до топотухи.
К милке сваты приезжали
На кобыле вороной.
Пока пудрилась, румянилась —
Уехали домой!
Снова частили ноги плясавших, взрёвывала гармонь, раздавался чей-то присвист, хохот, девичий визг. Вечёрка в самом пылу!
Фёдор поздоровался с парнями, приветственно покивал головой девкам, обогнул плясовую площадку. Ольги ни в плясовом кругу, ни поблизости, среди гомонящих стаек девок, не видно. Раменский комсомольский секретарь Колька Дронов, который, обычно, тенью следовал за «городским-то гостем» и опекал его на всяком молодёжном сходе, вертелся сейчас на вечёрке один, без приезжего.
Фёдор сел на скамейку к Максиму-гармонисту, легонько толканул его локтем:
– Ольга не приходила сюда?
– Не-е, – протянул Максим в унисон ревущим низким басам.
– Совсем не показывалась?
– Сказал же…
«Значит, с ним она хороводится. Обоих нету. И Кольку Дронова сюда сплавили, чтоб не мешался», – Фёдор угрюмо уставился в землю.
От Раменского до Вятки-реки, до заречных предместий Вятки-города – всего-то не более шести-семи немощёных, ухабистых дорожных вёрст. Немало раменских людей – кто от голодной нужды, кто по призыву развернувшейся индустриализации – перекочевало на притягательное фабричной деньгой и городскими льготами жительство. Да всё же напрочь от родных мест не оторвались, оттого гости на селе – не редкость. Эти гости привозили с гостинцами последние городские толки, новые манеры, модную одёжу на себе и сманивали раменских невест. Наведывались попроведать сельскую родню и гости залётные…
Когда Фёдор поднял голову и оглянулся на село, то увидел, что с конца улицы на вечёрку размеренной походкой идёт Викентий Савельев, крупный, плечистый, в расстёгнутом светлом пальто, в галстуке, в широких, по городской моде, брюках. Важен, точно гусь. Как тут не быть этаким, ежели с юных годов при партийной – то районной, то городской – власти? Рядом с ним степенно вышагивает Ольга. И Ольга-то в его компании – вроде не Ольга. Движется павой, ногу ставит, чуть оттянув носок, этак вперёд и вбок; одета в лучшее своё шерстяное малиновое платье с белым наложным воротником, коралловые бусы на шее, и манера, как у городской гордячки, которая и корову-то ни разу не доила… Напустит на себя форсу, будто подменили. «Прынцессой» делается возле гостя-то!
Колюче оценив парочку, Фёдор нечаянно встретился взглядом с Лидой.
– Иди к нам! – замахала она рукой, приглашая в топающий круг.
«И вправду – спляшем!» – тряхнул Фёдор чубом и вышел на плясовую.
Вспомни, милка, ту аллею,
Вспомни садик зелено́й!
Вспомни узкую скамейку,
Где сидели мы с тобой!
Фёдор пропел громко, с вызовом, и все догадались, откуда эта сила голоса. Пляска оживилась, шибче разогнал гармонику Максим, хлёстче застучали девичьи каблуки по гулким плясовым доскам. Многие покосились на Ольгу и Савельева.
После наигрыша на серёдку плясовой выскочила Лида, взмахнула руками, припевкой предостерегла лучшую подругу:
Ах! Я любила Колю,
А потом – и Толю.
Ох! Теперь не знаю,
Где искать мне дролю?
Своим чередом и востроглазый смекалистый Паня, став против Ольги, глядя ей в лицо, выдал частушечку:
Я люблю тебя, девчонка,
Горячо и пламенно.
Ты не чувствуешь любовь —
Твое сердце каменно!
Ольга смутилась, её взгляд виновато побежал по лицам парней и девок.
Давно не секрет для сельчан, что Фёдор с любовной чуткостью стережёт каждый шаг Ольги. Она тоже клонилась к нему, пусть менее принародно, но непрестанно и давне. С этим считались, наторенную дорожку Фёдора к Ольге никто чёрной кошкой не перебегал, и поговаривали о его раннем жениховстве. Но под суждениями твёрдыми и устоялыми, как крепкий лёд на речке в морозную зиму, проскальзывали сомнения – как проточная вода под стылой толщью: мол, первая любовь неосновательна, мол, Фёдор для Ольги мил только временно, в её раннем девичестве. Да и что-то мечтательно-рассеянное, заоблачное складывалось в характере и поведении Ольги. Казалось, жизни и любви ей хочется широкой, не деревенского размаху: с особым обхождением, с театром, с филармоническим концертом, с букетом роз, а не полевых лютиков. Да чтобы – гардероб, в котором платье из дорогого вишнёвого бархата… И тут для неё Фёдор не подходящ, хотя и пригож с лица и дерзок по натуре. И когда на село к новому колхозному счетоводу, перебравшемуся в Раменское из райцентра, стал наведываться племянник из города, Викентий Савельев, тогда и затрещал, как лёд по весне, привычный расклад. Кое-кто без сомнения узрел в Савельеве неотразимого жениха Ольге, а на Федьку Завьялова поглядывал сожалеючи, предрекая ему безусловную потерю. Но большинство раменских парней и девок стояло на стороне своего, коренного, – неспроста в плясовом кругу, где притопывал и Фёдор, пели о ветреных ягодиночках, о пустяшной скоропорченной любви.
Максим-гармонист вывел проигрыш, Фёдор приподнял руку: стало быть, начнёт петь – не встревайте.
А мне Ольга изменила,
Хотя клялася любить.
За такой её поступок
Надо в речке утопить!
В частушке-то, знамо, фигурировала символическая «милка», но Фёдор присвоил анонимной вертушке конкретное имя. Ольга вспыхнула, губы у неё затряслись, в глазах – раскалённые угли. Савельев догадался, в чём происки, сделал шаг вперёд, словно собирался приструнить Фёдора. Но за шагом никаких действий не последовало. А Максим, испуганный щекотливой ситуацией, сдуру оборвал музыку. Ему бы наоборот – наигрывать, безостановочно замять в пляске выходку Фёдора, но двухрядка не к месту молчала. Последние редкие топы прозвучали на деревянном настиле. Все замерли.
Савельев строго смотрел на Фёдора, как на баламутного недоросля, но молчал. А Ольга, в кольце общего внимания, вся горела: казалось, из неё тысяча раскалённых обидою слов сейчас вырвется наружу.
– Врёшь! – наконец выкрикнула она. – В припевке не так! Ты врёшь! – Она, наверное, хотела ещё что-то сказать, защититься, а может, выпалить ответную едкую частушку, но тут вмешался Савельев:
– Да, товарищ Завьялов, недостойно себя ведёте! Вы теперь комсомолец. Такое художество не к лицу. – Он отвёл глаза, вероятно, понимая, что сказал пустую казёнщину, и, повернувшись к Кольке Дронову, который тут и пасся возле городского наставника, добавил с покровительствующей иронией: – Если в делах вашей комсомольской ячейки товарищ Завьялов такой же остроумный, надо активней его привлекать к работе.
Фёдор стоял руки в боки, с вызовом и придуринкой в кривой ухмылке. «Во как! Даже “товарищ Завьялов”. На вечёрке-то, как на собранье. Долдон начальственный! Вякать ещё здесь будешь…» Он хотел съязвить, казенными обращениями поглумиться над Савельевым, но пощадил его ради Ольги. И гневная, и молящая она была в этот миг. Будто просила: «Промолчи! Не вяжись! Отойди!» Фёдор отошёл назад. И случись же! Ступил сапогом на край настила неловко, нога подвернулась, подошва заскользила по влажной от вечерней росы траве. Фёдор упал.
– Так тебе и надо! – услышал он злорадный голос Ольги и общий смех.
Когда он вскочил, Ольга и Савельев от него отвернулись: хватит с него, сценка закончена.
И тут зазвучал вальс.
Во всём Раменском вальс умела танцевать лишь Ольга. На селе поветрие на танцы ещё не распространилось, здесь только плясали; кадриль и вальс – развлеканье для горожан. Однако Ольгу танцу на три счёта выучил под патефонную пластинку старший брат, который обжился в городе, а на выходные гордо прикатывал сюда на велосипеде (велосипед – тоже роскошь!). Слуховитый Максим телодвижений танца не знал, но музыку ходовых вальсов усёк сразу и мог справно исполнить её на гармони.
Скинув светлое летнее пальто на руки Кольке Дронову, оставшись в тёмном, с широкими лацканами костюме, Савельев учтиво наклонил голову к Ольге и подал руку. Рослый, представительный, не чета тутошним провинциалам, лузгающим семечки, Викентий Савельев и танцевал с достоинством: не мельча, не в суматошном вихре – спокойно, горделиво и отточенно. Максим, чтоб не ударить лицом в грязь, старался изо всех сил не опередить и не опоздать за его ногами, даже рот приоткрыл от прилежания. Но ещё больше старалась во всем подладиться под партнёра Ольга. Взволнованная до бледности, она скользила на носочках туфель, всем телом стремилась вверх, к своему кавалеру и казалась стройнее, утончённее в этом танце. Малиновое платье на ней покачивалось просторной юбкой, тугая коса приподнималась на ветру поворотов, открытая шея была напряжённо-красива, тонка.
Фёдор, отвергнутый и униженный, исподлобья смотрел на них. Он ненавидел Савельева и завидовал Савельеву. Никогда ему, Федьке Завьялову, не сподобиться так чинно держать свою фигуру, так безошибочно «дрыгать» под музыку ногами; никогда так не потянется к нему Ольга: он и ростом на полголовы ниже Савельева, и в плечах у́же, – никогда она с ним не будет так трепетлива, так хороша! Острее всего он видел, как грудь Ольги теснилась с грудью Савельева, как рука Савельева стиснула её поясницу. И под звуки этого проклятого вальса, вместе с предательски отдаляющейся Ольгой что-то уплывало из-под ног, словно бы в огромной земной тверди сместилась ось и началось непоправимое круговращенье.
Все глазели на танцующую пару зачарованно: статный танцор, у которого большие белые руки с белыми ногтями, держит крепко и мягко подругу за талию, иногда кажется, без натуги отрывает её от земли и несёт кружа, и они оба самоупоённо плывут по волнам танца, едва успевая перевести дух.
Напоследок взревев голосами, гармонь смолкла. Несколько девок восхищённо захлопали в ладоши. У Ольги вмиг разалелись щёки, глаза лучились от счастья, и казалось, ей хочется раскланяться публике, как польщённой артистке. Савельев всё ещё держал её за руку и улыбался.
Сумерки тем часом густели, оболакивали округу туманистой мглой, мутили очертания. Максим после передышки опять врезал русскую плясовую: «Прощальная!»
Улучив момент, когда Колька Дронов подхалимно затянет Савельева в разговор о заботах комсомольской ячейки, Фёдор подошёл к Ольге. Тихо, заискивающе спросил:
– Ты счас куда идешь-то?
– Не твоего ума дело.
– С этим выхухлем, что ли?
– Когда ты к Дашке бегал, моего мненья не спрашивал! – отвернулась от него Ольга.
Фёдор смотрел на ровный витой жгут её косы, спадающий между лопаток, на легкие пряди волос над белой шеей, на её отчужденные плечи. Он неистово рвался к ней сейчас и мучительно негодовал на неё, такую глухую и очужелую. Дарья-то права: огулять её надо! Тогда кочевряжиться не станет. Дарья – баба учёная… Огулять! Хитростью добиться! Силой сломить! Любой ценой!
Но как ни настропалял себя Фёдор, даже смелости и уловки, чтобы взять Ольгу за локоть и снова заговорить, подольститься, у него не нашлось.
Вскоре с вечёрки все разошлись. Фёдор ни к кому в попутчики не примкнул, остался один на гуляночной пустоши.
От заката теплились тускло-оранжевые прожилки в надгоризонтной хмари. Небо над Раменским полонила высокая гигантская туча, распростершись с севера, не давала вылущиться из глубины первым звёздам; а ниже, под пологом тучи, плыли под напором неощутимого на земле ветра, будто седенький дым, лёгкие облачка. Со стороны дороги, ведущей через поскотину в соседнюю деревню, нежно и тонко доносилась тягучая девичья песня. Из ближней рощицы слышалось, как выщелкивает соловей – то зальется в сладкозвучной трели, то нежданно умолкнет, словно старается послушать эхо своего голоса. Где-то на краю села громко и резко скрипнула в тишине калитка.
Фёдор сидел на скамейке, вспоминал, как свалился на виду у всех и был осмеян, в ушах звучал вальс, – ненавистный, в котором в сцепке с Савельевым шалела от радости Ольга… «Вы теперь комсомолец», – передразнил Фёдор, припомнив предупредительную реплику Савельева. Так ведь Ольга и уговорила! Вступай да вступай! Чего от других отстаёшь? Книжки подсовывала, устав заставляла зубрить. Ей же угодить хотел! Фёдор сплюнул, выругался. «К Дарье пойду! К ней! Она не такая – завсегда примет». Он представил, как ненасытно продолжит мучить Дарью своими ласками, мучить назло Ольге, назло самому себе.
Он не отправился через село напрямки, решил добираться окольным путём, чтобы избежать поздних встреч вблизи Дарьиного дома, от которых липуче стелется людская молва и досягает Ольги. Шёл, глубоко сунув руки в карманы брюк, спотыкаясь о дорожные кочки. Как пьяный.
«Не надо бы к Дарье-то. Глядишь, и Ольга бы хвостом не крутила, если с Дарьей порвать. Ну? Куда теперь?» Он остановился у развилки. Здесь к дороге выбиралась из оврага тропинка. К Дарье – дальше, по околичной дороге, а домой – по тропинке, через овраг. Он почему-то вспомнил ворона, который сидел на телеграфном столбе против Дарьиного тына, мысленно кышкнул на него: «У-у, вражина!» – и свернул на тропинку.
IV
К вероисповеданию Фёдор был безучастен: ни поясным, ни земным поклоном киота не удостаивал, персты в молебную щепоть не складывал, в церковь ступал по крайней необходимости – на отпевание усопших родственников. Танька же, напротив, росла богомольна и веропослушна, от покойной бабушки Анны, отцовой матери, унаследовала истинную преданность и почитание Пресвятой Троицы. Елизавета Андреевна по вечерам зажигала лампадку в красном углу и шептала молитвословные заклинания, соблюдала посты и любила праздничные церковные службы; Егор Николаевич, пусть и не слишком строго придерживался православных канонов, однако неизменно после всякой еды и перед любою работой троекратно осенял себя крестным знамением, а на Рождество шёл к заутрене. Семья Завьяловых, словом, богоугодна, лишь Фёдор вере Господней не подчиним, бочком стоял пред святыми иконными ликами. Его за это не корили, сожалели только, что к семейной традиции он не приник.