Для огромного большинства людей, вступивших в сознательную жизнь во второй половине 80-х годов ХХ века, эти числа ровным счетом ни о чем не говорят. И предложи участникам какой-нибудь интеллектуальной телеигры разгадать их смысл, фиаско будет неминуемым.
А ведь с начала 60-х до середины 80-х годов коротковолновые радиоприемники, принимавшие радиопередачи «Голоса Америки», «Би-Би-Си», «Немецкой волны» и «Радио Свобода» в коротковолновых диапазонах 25–31 – 41 и 49 метров, и катушечные магнитофоны, крутившие песни бардов – Александра Галича, Владимира Высоцкого, Юлия Кима, Булата Окуджавы на скорости 9,5 и 19 сантиметров в секунду, были для немалой части граждан СССР связью с инакомыслием.
Пока еще трудно передать атмосферу несвободы, в которой мы жили в тот период, хотя после 24 февраля 2022 г. это понять все легче.
Власть в стране была в руках КПСС – Коммунистической партии Советского Союза. Она сама продлевала свои полномочия, сама формировала все структуры власти, сама объявляла себя умом, честью и совестью эпохи, сама объявляла о величии собственных – как правило, иллюзорных – побед.
Любое даже не противодействие, а лишь самое скромное, но публично высказанное сомнение в непогрешимости этих партийных установок, проявление уважения к иным, отличным от декларированных КПСС ценностям бросало на человека тень подозрения. Нельзя требовать, просить – можно только попросить. Нельзя настырно стоять на своем – это пойдет только во вред. «Тебе больше всех надо?», «Ты что, не как все?», «Какой-то ты не наш» – стандартные упреки, за которыми могли последовать и вполне ощутимые неприятности вплоть до тюрьмы и психбольницы.
С одинаковым рвением преследовались и церковь (кроме высших ее иерархов, прошедших отбор и часто – вербовку комитетом госбезопасности (КГБ), и западная эстрадная музыка. Цензура свирепствовала во всем: в литературе, живописи, науке. При этом народное хозяйство летело в пропасть, нарастало технологическое отставание Советского Союза, народ питался скудно, неполноценно, страна оказалась в глубочайшей международной изоляции.
Но на открытый протест хватало мужества у немногих. Андрей Сахаров и Елена Боннэр, Сергей Ковалев и Александр Подрабинек, Юлий Даниэль и Владимир Буковский, их соратники, единомышленники были либо поводом для скрытой зависти их мужеству, либо предметом филистерского отмежевания. Народ же безмолвствовал…
На примере нашей семьи, где я соприкасался с инженерами ракетостроительных организаций Королева и Челомея, знаю, что у военно-технической интеллигенции верноподданичество было не в чести. Люди так плотно соприкасались с реальной жизнью, что иллюзий по поводу моральных основ режима и его перспектив у них не было. С другой стороны, естественная тяга к решению сложных и даже величественных организационных и инженерных задач плюс возможность получать относительно большие материальные блага требовали закрывать глаза на экзистенциальный вопрос: на кого мы работаем. Так что для этой среды был типичен, скорее, веселый и относительно добродушный цинизм мировоззрений.
Повсюду публичное смирение причудливым образом сочеталось с ростом кухонного диссидентства, когда в узком кругу знакомых люди всё более откровенно говорили о мерзостях режима. Передачи западных радиостанций не только давали информационную подпитку этим настроениям, но и помогали преодолеть ощущение изолированности: с каждой передачей крепло чувство уверенности, что неприятие коммунистического режима – норма для разумного человека. Что человек не может быть одновременно умным, честным и членом компартии – хотя бы один из этих трех показателей обязательно отсутствует. Что безобразия этого режима имеют не локальный, но всеобщий характер.
Магнитофонные записи решали ту же задачу, но языком песен Александра Галича, Владимира Высоцкого, Булата Окуджавы, Юлия Кима. Она, эта песня, глумилась над фальшью официозных лозунгов и норм, превращала абсурд коммунистических установок в комический гротеск, позволяла открыто или эзоповым языком говорить о самых страшных сторонах коммунистической диктатуры.
В нашем доме окна в свободный мир распахнулись с появлением магнитолы «Днипро» примерно в 1964 году. Этот бегемот размером в добрую половину письменного стола и весом килограммов в 25 умел принимать упомянутые выше радиостанции и крутить огромные (с длиной пленки до 500 метров) кассеты с магнитозаписями. Прослушивание радиопередач из-за рубежа стало для меня не только привычным времяпрепровождением, но и своеобразным видом спорта. Передачи беспощадно глушились: по всей стране были развернуты специальные станции, единственной задачей которых было подавление западного радиовещания душераздирающим воем на тех же частотах вещания – такое вот «соревнование идеологий». Но при правильном подключении антенны всегда удавалось прослушивать на фоне воя и полезный сигнал. Так что ползание вдоль стен квартиры с проводом-антенной, залезание с ним на стол и под стол под завывание «глушилок», чтобы добиться оптимального соотношения «сигнал – шум» было непременным атрибутом столичного радиообщения с «за бугром» (так тогда называли страны, не оккупированные Советским Союзом).
Слушать было тем проще, чем дальше от крупных индустриальных центров ты находился. Когда в студенческие годы нас посылали в подмосковные совхозы (сельскохозяйственные предприятия коммунистического типа) убирать урожай, прослушивание вражьих голосов проблемы не составляло. Тут уж помогал достаточно портативный радиоприемник «Спидола» рижского завода ВЭФ размером с толстый том формата А4.
Еще курьезней складывалась в этом плане жизнь в далекой провинции. В 1972 году я вместе с несколькими сокурсниками из Московского горного института завербовался мыть золото на Чукотку. Одно из первых ярких впечатлений от жизни прииска: в столовой сидят и обедают отец с сыном, а радиоприемник, который стоит у них на столе, транслирует «Голос Америки». Позднее в местной радиорубке я прочел приказ по районному узлу связи. В приказе речь шла о том, что радист какого-то поселка включил в местную радиосеть передачи того же «Голоса Америки», указывалось на недопустимость подобных действий и щедро раздавались взыскания. От больших бед виновных спасло, видимо, лишь то, что дальше Чукотки засылать их всё равно было некуда.
В самом начале 1968 года нам объявили, что мы, учащиеся 9-х классов 29-й английской спецшколы, едем «по обмену» на летние каникулы в Прагу, в семьи, дети которых приедут в Москву жить в наших семьях. Как я уже говорил, в те годы выехать за рубеж было практически невозможно и получить предложение и шанс такого рода значило вытащить счастливый лотерейный билет.
В то время народ Чехословакии и даже лидеры ее компартии встали на путь расставания с советской моделью социалистического развития и шаг за шагом, в мягкой, ненасильственной форме пытались уйти от коммунистического абсурда (в пятидесятые годы в жесткой, кровавой форме это пытались сделать другие страны, захваченные после Второй мировой войны Советским Союзом – Восточная Германия и Венгрия). Руководство Советского Союза не знало, как поступить в обстановке, когда по его же инициативе было начато смягчение отношений с Западом – так называемый Хельсинский процесс, а руководство КПСС во главе с энергичным тогда генсеком Леонидом Брежневым было еще более-менее открыто к поиску новых путей развития для тормозящейся экономики страны.
Мой анализ событий привел к безрадостной оценке перспектив и поэтому…
… Дети наших двух классов бегали, собирая многочисленные справки и разрешения (по месту жительства, по месту работы родителей, заключения комиссий о благонадежности и т. п.), обменивались горячими новостями, кто и что успел. И только я ходил, засунув руки в карманы, не принимая участия в суете. Ребята заметили и потребовали объяснений: почему я «выпадаю из коллектива». «Потому, что вы все дураки, – ответил я. – Потому что летом наши танки будут в Праге, и вы никуда не поедете». Тут же кто-то меня «заложил». Состоялось неприятное объяснение с директором школы Тепловой и парторгом школы Кудрявцевой – с посыпанием головы пеплом: мол, проявил несознательность, ляпнул что-то не то. Но, однако, справки собирать все же не начал. В августе мы с родителями поехали на Украину и там, в гоголевской Диканьке, услыхали новость: советские войска вошли в Чехословакию. Занавес? Ничуть не бывало. 1 сентября «мне за декламации мои рукоплескали»[3] мои так и не поехавшие в Прагу одноклассники. А через несколько дней в школе проходило отчетно-выборное комсомольское собрание (комсомол, ВЛКСМ, Всесоюзный ленинский коммунистический союз молодежи – школа выращивания беспринципных карьеристов и потому позднее – успешных олигархов). Решался вопрос о составе нового школьного комитета комсомола, и кто-то предложил мою кандидатуру. Я встал и сказал, что у меня самоотвод, но тут все закричали, что я – «великий политик» и… дружно за меня проголосовали. После собрания меня подошла поздравить биологиня и парторг, милейшая Валентина Ивановна Кудрявцева.
– Евгений, надеюсь, ты понимаешь, какая ответственность теперь на тебе лежит? – спросила она.
– Конечно, – ответил я, – я и в комсомоле-то вашем не состою, а вы меня в комитет избрали.
– Как не состоишь?!
– Я же говорил, что у меня самоотвод, а меня слушать не стали.
В общем, скандал мог выйти грандиозный, но, спасая учителей и, не скрою, собственное благополучие, я согласился вступить в комсомол. Самое яркое впечатление – вызовы с уроков, когда какой-нибудь пятиклашка всовывал голову в класс и звонко кричал: «Савостьянов – к директору!» Я шел к директору Тепловой, мы садились в черную «Волгу» (престижный в СССР автомобиль), которую она вызывала как член Московского горкома партии, и ехали на заседания каких-нибудь идиотских комсомольских комиссий.
Концовка была болезненной. Войдя в класс на выпускной экзамен по «Истории и обществоведению», увидел радостно улыбавшуюся Теплову. «Ну, Савостьянов, теперь мы с тобой посчитаемся», – пообещала она. Гоняли меня она и два преподавателя по очереди больше двух часов. Но «пятерку» я все же получил.
Память о моем пребывании в школьных стенах осталась едва ли не навсегда, вполне материальная. Как-то, выгнанные с уроков за потасовку, мы с одноклассником Ромкой Ионовым в школьном коридоре остановились перед пушкой калибра 76 миллиметров, установленной на втором этаже – в память о погибших курсантах артиллерийского училища, которое до Великой Отечественной войны находилось в этом здании. «Доедет ли это колесо?…», видимо, относится к числу фундаментальных проблем, беспокоящих русского человека. В общем, два дюжих недоросля подняли лафет пушки и аккуратно покатили ее вдоль коридора. Разогнались и удержать массивное орудие не смогли. Лафет прободал стену, учителя и ученики выскочили на грохот из кабинетов и классов… Родителей, понятно, вызвали в школу, стребовали деньги на ремонт, а нам дали ножовку и велели отпилить лафет, дабы такие же олухи не повторили наших деяний. Кто попадет в школу на Пречистенке, дом 8, посмотрите: там и сейчас стоит пушка с кургузым лафетом.
Будучи гуманитарием по наклонностям, я запретил себе поступать в гуманитарный вуз, дабы не заниматься осознанной интеллектуальной проституцией: в гуманитарных науках всецело правила бал генеральная линия компартии и занимать иную позицию было попросту невозможно. Посему сосредоточился на физике, мечтая заняться астрофизикой. Но сосредоточился, видимо, плохо, потому что на вступительных экзаменах в МГУ недобрал полбалла и отправился зализывать моральные раны в Московский горный институт (МГИ).
Вот так неизвестные мне силы приняли за меня решение: вместо ad astra получилось de profundis[4].
Много лет спустя, глядя на величественное здание Московского университета, я размышлял, как сложилась бы моя судьба, если бы не те злополучные полбалла. Поначалу был уверен, что все сложилось бы совершенно иначе, но с годами пришел к мысли, что волны жизни вынесли бы на тот же берег. Так же мотался бы по командировкам, так же примкнул бы к демократическому движению и т. д. Похоже, О. Генри прав: «Дело не в дороге, которую мы выбираем; то, что внутри нас, заставляет нас выбирать дорогу». Так ручеек извилистый крутится, как может, и предугадать направление его движения вроде бы нельзя. Но если уж суждено ему было родиться в бассейне Волги, кончится все в Каспийском море…
О проекте
О подписке