Попив чаёк и обменявшись новостями, я отправился на свое зимовье. Тут недалеко, верст 15 с гаком будет. А в гаке причитаются к этим километрам семь бродов, где речка, распадаясь на рукава, становится мелкой, и её было возможно перейти в обычных болотниках. В этом довесочке был захламлённый ветровалом пойменный лес, тундра с ледяными застругами, которые как бритвой сбривали мех нерпы, которой были подбиты лыжи, и широкие предгорья могучего хребта, перезрелым березняком медленно уходящего вверх к гольцам и чёрному небу. Да, я торопился, но темнота меня не пугала. И не ночь это вовсе, а просто короткий зимний день. А то, что метёт поземка. Как-нибудь прорвёмся! Я не впервой в этих местах – не потеряюсь. Разве могли такие мелочи остановить того, кто мечтал всю неделю. А мечталось о странном для молодого человека, но таком манящем чувстве одиночества, до звона в ушах от тишины; до замирания от капели, как останавливаются послушать колокольный звон; от ощущения единственности в этих просторах и необъяснимого счастья просто лежать вечером под потрескивание печурки с книжкой в руках на нарах, забыв, о чём читаешь. И потом у меня здесь свое хозяйство, требующее моего участия: это разбросанные в распадках путики[11] с настороженными капканами, которые надо поднять после прошедших снегопадов. А это дело не быстрое…
Так, размышляя, я вышел на край тундры. Пойменный лес с многочисленными протоками, где приходилось снимать лыжи, пробивать ступени или скатываться с трёхметровых снежных надувов прямо в реку, а затем, перейдя вброд, забираться на такой же вертикальный бруствер, – закончился. В лесу я вдоволь накупался в сугробах, карабкаясь на берег каждой протоки. Удивительная эта Камчатка! Кому скажи на материке, что многие реки не замерзают зимой и поэтому приходится в сорокаградусные морозы болотные сапоги таскать, – не поверят! А на тундре мело так, что сразу же пришлось сгорбиться, укрывая лицо от ледяного ветра. На открытых всем ветрам просторах уходящий циклон разгонялся и цепным псом бросался с оскалом ледяных крупинок на бредущего вдаль путника, вымещая на нём свою злость и нерастраченную ярость. Здесь главное – не поддаться его натиску, не отвернуться от его ледяных порывов, хотя очень хочется, его обязательно надо встречать лицом к лицу, потому что я заприметил его направление, и ночью это, пожалуй, единственный ориентир. Нет, ещё заструги. Они по закону подлости всегда поперёк твоего движения. Я потуже завязал капюшон, натянул шапку почти на глаза, вытянул повыше ворот затасканного свитера, укрывая подбородок, и зашагал навстречу ветру. Его надо перетерпеть. Ветер обязательно ослабнет, когда я зайду в лес на другой стороне тундры, а там ещё час-полтора, и я в зимовье.
За спиной над пиками гордого, в сиянии серебра льда горного хребта взошло цыганское солнце – луна. Её холодный свет растёкся по редколесью, как улыбка по моему лицу. Значит, прогноз, услышанный по радио, оправдывается, и завтра будет хорошая погода, да и первые деревца говорят, что тундра заканчивается.
Зимовье казалось нежилым. Прошедшая пурга замела его по крышу, поэтому стряхнуть охапку снега на его трубе не составило труда. Я просто проложил лыжню к ней, снял снежный гриб и обстучал её лыжиной. В сени я занырнул, лёжа на животе, прокопав небольшую щель в её верхней части. На Камчатке принято делать двери, открывающиеся вовнутрь, и это спасает, чтобы не быть погребённым очередным снегопадом. Отряхнувшись, я затолкал в печку побольше корья, нашёл в сенях лопату и прокопал тоннель от дверей наружу. С пустым ведром я скатился по сугробу к ручью и набрал его журчания. Вода, попав в плен, сразу загрустила и замолчала.
В зимовье тепло. По печной трубе шипит, закипая, капля за каплей стекающий с крыши сугроб. На печке начинает петь свою протяжную песню чайник. Ветер порывами ударяется в стекло и потаённым сквозняком колеблет язык пламени керосиновый лампы. Я завёл будильник, подвёл стрелки, и своим равномерным тиканьем он наполнил мое крохотное жилище домашним уютом. Я расправил на нарах ранее подвешенные к потолку матрасы и одеяла, и они медленно впитывают в себя позабытое тепло. Радиоприёмник я специально не включаю, чтобы не оскорбить святую тишину пустыми звуками. Возможно, мне захочется музыки потом, а сейчас самые приятные – это звуки закипающего чайника, скрип ножа и падающих в тазик картофельных очисток, шебаршения мыши в сенях и завывание ветра за стеклом.
По волнам сугробов, по их ослепительной искристости моя лыжня отходит от зимовья, как след ракеты, улетающей в космос. Мы одни такие во Вселенной: она в небе, я здесь на таёжных снегах. Мы первопроходимцы! Мы не знаем, что нас ждёт, а желание поскорее это узнать подстегивает меня, и я ускоряю шаг к первому капкану на путике. Что там?
Я пытаюсь рассмотреть издали место, где его устанавливал, выстраивая шалаш из сучьев около старой трухлявой березы, обломанной в трех метрах над землей. Но нет, сердце, забившееся в азарте, тормозит на всём скаку, как норовистая лошадь, и чувствуется горечь разочарования. Капкашек заметён снегом, как и шалаш, в котором он установлен, а значит, надо начинать строить всё заново и приманку подложить. А ещё надо переделать очеп[12], который вздёрнет наверх попавшего в капкан соболя и убережёт его мех от вездесущих мышей. Пустить мех такого ценного зверька на утепление мышиной норы было бы непростительным разгильдяйством и стоило бы мне долгих угрызений совести за бесполезно загубленного соболя. Поэтому у каждого капкана задерживаюсь надолго, и, как бы ни щипал руки и лицо мороз, как бы ни трясло мелкой дрожью, а работу надо доделать и выполнить её качественно. А когда всё сделано и проверено, можно припустить бегом до следующего капкана, отчасти чтобы согреться, а отчасти в надежде на удачу.
Второй, третий, четвёртый и так далее капканы пустые. Они обрывают ритм моего сердца и настроения. Они уныло стоят, заметённые глубоко белым покрывалом, или, наоборот, нараспашку со съеденной мышами привадой. Своей пустотой они словно учат меня, что природа не магазин, а охота – это не прилавок с дичью. Я в который раз повторяю давно пройденное, что охота – это большой труд, это потное, зачастую неблагодарное и не всегда прибыльное дело, в котором столько переменных, что невозможно быть уверенным в успехе. Охота – это не забой и не отстрел обречённых. Здесь у каждого: и дичи, и охотника – есть шанс быть добытым, остаться голодным или испытать охотничье счастье, оставив взамен часть своей жизни или её всю. Ею заняты все: кто-то по факту своего рождения, кто-то непреодолимой тягой возвращаясь к истокам, а другой заменяет её добычей денежных знаков и охотой к власти.
Возле очередного капкана всё испещрено следами: соболь сделал несколько кругов вокруг старой березы с дуплом, куда ведёт сбежка – пара жердей, ведущих в него. Для соболя дупло, где вкусно пахнет мяконькими мышами и часто ночуют тепленькие птички, – это как для вас кафе с вкусняшками, всегда хочется зайти. А если ещё попахивает прокисшей кетой от привады, то тут не устоять, даже если нет денег. Он понимал, что где-то его обманывают, ну, не может так много счастья и сразу, но никак не мог понять, где засада. Соболишка всё тщательно проверил: оббежал всё по кругу, убежал, прибежал назад, нет, не почудилось – пахнет! И он пошёл мелкими шажками в дупло, пробуя на ощупь снег мягкой лапой. На входе в кафе он своим шестым чувством нашёл, где спрятан подвох, и, развернувшись, выдавил на мой тщательно замаскированный капкан всё своё пахучее негодование и мысли обо мне. Вот и пообщались…
Охота редко одаривает щедро дичью. Человеку всегда всего мало, и, чтобы уравнять ваши с дичью шансы, придуманы правила охоты. Кроме того, они ещё и правила игры – одни для всех, чтоб было интереснее и азартнее. Хорошо, когда они рассказаны и натасканы отцом, легли в детскую душу, как «что такое хорошо и что такое плохо», – тогда они легки и не вызывают желания нарушить. В ином случае, как законы ни пиши, а жадность ими не перевоспитаешь. Она стара, как само человечество, рождена им, и совесть всегда ей проигрывает, когда ты в лесу и тебя никто не видит. Жадность на охоте зовётся браконьерством. Кстати, а чего это я про него вдруг задумался?
Пока толкаешь лыжи в горочку, снимая шапку, чтобы хоть как-то охладиться, чего только не передумаешь, и стихи сочинишь и забудешь, и старое помянешь… О!!! А что это? У высокого трухлявого пня на очепе висел и «голосовал» соболь. И всё-таки я взял его! В детстве я орал, как индеец Виннету, сын Инчучуна, когда отец добывал зайца метким выстрелом. Сейчас я немного научился сдерживать эмоции, но, наверное, у меня это плохо получается. И если бы кто видел меня в это время, то безошибочно бы сказал, что меня распирает от счастья и гордости. Я добытчик! Я промысловик!
Когда замёрзший соболёк когтем царапает тебе спину через вещмешок, бежится по путику куда веселее. День уже давно повернул к серости вечера, и, возвращаясь к зимовью через другой распадок, проверяя и поправляя капканы, я наткнулся на следы интересной истории. В шалаше, построенном, чтобы не заметало капкан, решил устроиться на дневку заяц и попался. На звуки его возни прибежал соболь и завершил начатое мной. Пока они боролись, весь шалаш разбросали, будто в него граната попала, кругом куча белого заячьего пуха и крови. После борьбы соболёк подкрепился тёпленькой требухой, потом перегрыз кость, оставив часть в капкане, и потащил зайца к себе в кедрач на вершине увала – дома, говорит, доем. По пухлому снегу, в гору, тушку в два с лишним раза тяжелее себя вначале он пытался тащить прыжками! Вот это силища! Потом он, правда, подустал и стал тащить волоком. А через километр он решил, что всего не утащить, и перегрыз зайца пополам, оставив мне две задние ноги в подарок. Спасибо, брат, сегодня у нас будет царский ужин! Но до ужина ещё далеко.
О проекте
О подписке