Читать книгу «Угли ночного костра» онлайн полностью📖 — Евгения Каминского — MyBook.
image

Копченая нерка

– Вот это попёрло!!! – кричал Андрюха, вытаскивая сеть, и глаза его искрились искренним счастьем, как искрилась вокруг роса в лучах встающего из-за хребта солнца. Рваная, латаная-перелатанная сетчонка, которая регулярно поставляла несколько рыбин на стол нам и в миску Кучума, была вся забита косяком нерки. Полчаса назад, подходя к реке сквозь заросли шеломайника, под холодным душем росы с каждого листа мы и предположить не могли, что вдруг встанет вопрос: что делать с рыбой? До сего момента она без остатка уходила нам на пропитание, а сейчас сразу столько! Ещё не выбрав до конца сеть, Андрюха с присущей ему поспешностью начал рассказывать:

– Сейчас мы её засолим, бочка у меня есть, а зимой откопаем, отмочим, закоптим и – представляешь? – зимой будем сидеть у печки, пить пиво и закусывать копчёной неркой, красивой, жирнющей…

– Пиво-то ты откуда возьмёшь? – прервал я полёт его бурной фантазии.

– Завезём! Контора, может быть, выдаст снегоход «Буран»! Может, даже новый! Сколько ж можно ноги топтать? Вон уже лыжи в фанерку стерлись! А с трассы до первого зимовья, 25 километров, для снегохода это только вжик, – Андрюха махнул рукой, – даже пиво остыть не успеет!

Андрюха был неистребимым никакими истребителями оптимистом, но мечта о пиве в зимовье, до которого пока дойдёшь – сам просолишься потом, мне понравилась.

Ёмкостью для засолки оказалась почерневшая от времени 100-литровая бочка, в которую стекала дождевая вода с крыши зимовья. Порывшись на чердаке, Андрюха, к моему удивлению, нашёл её крышку и верхний обруч. Мы долго отскребали её склизкую внутреннюю поверхность ножами и мыли с песком. Когда округлые своды показали изысканную текстуру древесины, Андрюха достал из-под нар полиэтиленовый вкладыш-мешок и с деловым видом вставил его в бочку, расправил. На мой немой вопрошающий взгляд он без задержки рассказал о рецепте приготовления коньяка и выдержке его в дубовых бочках для аромата.

– У нас она не дубовая, поэтому вкладыш лучше вставить, а то вдруг запах будет не тот…

И мы принялись шкерить[2] и солить рыбу. Андрюха мастерски вскрывал брюхо, складывал икру в один котелок, молоки – в другой, головы кидал в авоську и обещал, что мы нарежем с них носиков, замаринуем эти хрящики, и потом за уши меня от них не оттащишь. Я, тщательно пересыпая солью разделанную на пласт нерку, укладывал её ровными рядами в бочку. Соли не жалел, Андрюха каждый раз просил сыпать больше и приговаривал, что кашу маслом не испортишь. Рыбы оказалась почти целая бочка. Вкладыш туго связали в нескольких местах и долго учились бондарному ремеслу. Как оказалось, бочку забондарить надо ещё уметь, тут есть свои хитрости. Но не боги горшки обжигают – научились, справились. Стянули кольцом и покатили бочку подальше от реки. План был прост: вдоль реки каждый день медведи строем ходят с речёвкой и песнями и обязательно заинтересуются, а если укатить бочку подальше от реки, то и шансов сберечь её больше будет. Смущало только, что за нами оставалась накатанная сквозь шеломайник дорога, петляющая между берёзками и валежинами. К зимовью тоже решили не катить, чтоб в наше отсутствие хозяин тайги, привлечённый возможными запахами, избушку не разобрал в поисках уже почти копчёной нерки. Перекатив бочку через весь пойменный лес до круто взлетающей стены хребта, мы, притащив с зимовья лопаты, выкопали шурф в рост человека. Бережно на верёвках опустили в него гроб с рыбой. Похоронили. Даже воткнули сверху берёзку со сломанной верхушкой, чтобы потом по зиме найти. Чтобы сбить запах, Андрюха пожертвовал полпачки «Беломора», высыпав табак с папирос на землю, а Кучум торжественно поднял лапу на берёзку-указатель. Всё, дело сделано, пора идти обедать.


Несколько дней, пока латали зимовье, стучали молотками, топорами, мы проверяли свою заначку и радовались, что никто не обращает на неё внимание. А потом мы уехали и вернулись недели через две.

К зимовью пришли вечером, уставшие, а утром сразу пошли проверять клад. Трава была примята. Нет, не на том месте, где была закопана бочка. На том месте зияла огромная яма. А трава была примята вокруг в радиусе ста метров. Складывалось впечатление, что бочку катали все две недели нашего отсутствия. Метрах в двухстах от того места, где мы прятали клад, мы с грустью нашли ворох поломанных дощечек, некогда бывших бочкой, и согнутые обручи. Дощечки несли на себе следы зубов и когтей – следы интеллектуальной борьбы. Под выворотнем нашли обрывки полиэтиленового мешка. От рыбы не осталось ни следа.

– Как же ты её ел? Там же соли больше пуда, – только и оставалось спрашивать нам на разный лад. Никто не отвечал. Когда мы вышли на берег, то я заметил, что уровень воды упал, – оно и не удивительно…

– Жаль, – сказал мой друг, собирая остатки от бочки на дрова, – волосы, вымытые дождевой водой, такие шелковистые…

Девушка Лето

Я потерял её и не могу найти. Только что она была везде и вдруг исчезла в одночасье, за один пасмурный день и извалявшуюся в изморози ночь. Она растворилась, как кубик рафинада, оставив долгое сладкое послевкусие. Она так долго томно дышала, жарко обнимая днём, ласкала теплом по ночам, что незаметно стала привычной, неотъемлемой, необходимой. Я притёрся к ней характером, хотя и удивлялся ей вначале. Я считал её безрассудной, расточительной транжирой, прожигающей дни, краски и свалившиеся богатства в безудержном веселье и кураже. А сейчас я ищу её глазами, вдыхая полной грудью стылый воздух, пытаюсь найти её запах, но только голые ветки берёз отрицательно качаются надо мной, только холодный ветер свистит в прутьях ив, закручивая пыль на дорогах, словно крутя пальцем у виска: ишь кого найти собрался, – и пинает меня порывами, прогоняя прочь из леса.

Но я точно помню: она была здесь! Совсем недавно! Она была девушкой, одетой в платье сочной зелени с кружевами белой пены ив и тополей, с пёстрым подолом из ярких лесных цветов, источавших пьянящий аромат, она гордилась кипенью кудрей зелёных крон, волнами рюшей стлаников, бархатом тундр и мехами лугов. А когда над тобой бездонность голубого неба, под тобой его отражающие глаза озёр с вздёрнутыми от удивления вверх ресницами кустов, и в каждом – зрачки обжигающего солнца; когда ночь тепла и кружит голову сладкими испарениями, – так хочется петь и танцевать. И она павой стройной пошла по кругу, закружилась в танце, завораживая гибкостью стана и плавностью движений, ускоряясь и вовлекая в безумный танец всё вокруг, обнимая тёплыми бризами, подмигивая мельтешением солнца в речных перекатах и эпатируя публику томными вздохами пряных ночей. Её танец, начавшись степенным хороводом, побежал по кругу быстрее, закружил, завертел в ускоряющейся пляске, расплёскивая молодость удалыми пируэтами и замечая прикованные к себе взгляды, осознавая свою неотразимость, она, дразня и соблазняя, как бы нечаянно обнажила плечо, демонстрируя загар жёлтой берёзки, вспыхнувший вдруг среди зелени платья леса. Она видела обомлевшие лица и удивлённые взгляды и в вихре танца, будто невзначай раскрутив подол зелени, оголила раскрасневшиеся колени рябин и звонко смеялась над изумлёнными зрителями. Ей аплодировали грозы, ей радовались дожди, её подбадривали криками и песнями птицы, её славили люди: горяча, говорили они, давно такой не было, а она и рада стараться: дарила солнечные поцелуи днями, страстный шёпот ночами и растрачивала последние силы во всё более дерзких танцах.



Но недавно, после первого северного остужающего ветра и вызвездившейся заморозком ночи, она вдруг остановилась, замерла, недоумённо озираясь, замечая, что музыки больше нет, птицы, тоскливо крича на прощанье, покинули хоровод, солнце больше не грело, а босые ноги мёрзли в ледке первой глазури луж. Она с ужасом заметила, что раздарила по лоскуткам своё великолепное зелёное платье, растрепала в кружении его подол до просвечивающих нитей трав, оставшись совсем нагой. Она прикрыла сокровенное вечнозелёной кроной кедрача и замерла в смятении, не зная, что предпринять. И как же это странно: все смотрели на её замершую наготу, не отводя глаз, на вдруг ставшие явными линии тела, на желтизну её тополей, на стёртые, горящие пунцом ступни тундры, и ни у кого не возникло желания подойти, обнять её и остаться с ней. Нет. С ней прощались, вспоминая вслух, как было с ней хорошо, тепло и радостно, но не протянув руку помощи. Она стояла неделю в ожидании, в немом оцепенении, дрожа холодными ночами, роняя наземь сусальную позолоту под взглядами и обсуждениями её обнаженной красоты, словно спорят о произведении искусства, а не о ней, везде присутствующей. А потом осенний, скучный и обыденный дождик смыл бронзу её загара, и она растворилась. Незаметно, будто и не было.

Я ищу её в лесу, шурша лоскутками облетевшего платья. И в этом шорохе, мне кажется, ещё слышны звуки того неистового хоровода, её песен, её голоса. А унылый дождик барабанит по капюшону, заглушая ускользающую мелодию: нет, нет, нет – не веря в то, что всё вернётся когда-нибудь к нам, только уже с другими песнями и танцами. К другим нам.




Всему своё время

– Всему свое время: есть время для сбора грибов, время для ловли рыбы, сезон заготовки папоротника и черемши, так и есть время для сбора ягоды: начнёшь раньше – только намучаешься и зря время потратишь, – так убеждал меня Андрюха, когда я увидал море голубики за его зимовьем и предложил её собрать.

Стояла золотая осень, и тайга млела в затишье безветрия и последнего пригревающего, но уже не палящего солнца. Тайга с каждым днём находила всё ярче тональность в палитре пёстрых красок и остужала сама себя утренним хрусталём луж. Рябины, заметив своё отражение в нём, вспыхивали стыдливым багрянцем, а ивы, прощаясь с обмелевшей рекой, сыпали в убегающую стылость золото своих прядей. Кедровый стланик хмурился, забравшись в горы, темнел, нависая над прощальным карнавалом, и, казалось, он один знал о грядущих метелях и тяготился неизбежностью.

Прямо за Андрюхиным зимовьем начиналась кудрявая грива, которая зарделась пожаром красного голубичного листа и вспенилась сладкой фиолетовой, уже чуть винной ягодой – голубикой. Она таяла во рту и раскрашивала наши руки и губы чернильными пятнами.

– Понимаешь, сейчас ты будешь каждую ягодку с кустика срывать, класть в ведерко и убьёшь уйму времени, собрав три литра, а через пару дней ягоду приударит морозцем, и надо будет только подставить под голубичник тазик и слегка встряхнуть кустик, как вся ягода осыплется в него – всему своё время, – объяснял мне, как новичку, Андрюха, – тут полдня делов, и мы оберём всю гриву. Будет и на варенье, и на вино хватит.

Но этот ягодный девятый вал не выходил у меня весь день из головы, и я всё порывался собрать хотя бы ведёрко на зиму, но егерь сбивал мою прыть, как рассветный бриз росу поутру. Весь день мы крутились возле зимовья, готовясь к подкрадывающимся холодам: заготавливали дрова, подправляли лабаз, конопатили сухим мхом избушку и поглядывали на красно-фиолетовую волну за ней.

Ночью ветер постучал в окно крупными каплями дождя и своими завываниями в печной трубе разбудил смутную тревогу и грусть по таки ушедшему лету. Не спалось. Я лежал на поскрипывающих нарах, наблюдая за пляшущим на стене отражением пламени из печи. Сквозь барабанную дробь дождя я пытался понять, отчего так жаль промелькнувшее лето, будто потрачено впустую, словно улетело оно гусиным караваном, унося за насупившиеся отроги частичку меня самого. И понимаешь, будто что-то не успел, не сделал, не сказал, и вот-вот поймёшь, что именно, ухватишь ускользающую истину, но она растворяется в дремоте и оказывается безвозвратно утраченной.

Утро было бодряще свежим и блестяще вымытым и, казалось, должно было заскрипеть от нашего появления на крыльце, как раздаётся скрип от прикосновения пальца к чисто вымытой тарелке. Мой взгляд упал на увал: горизонт был чист! Вся ягода и лист были сбиты ночным ливнем и ветром.

– Да ты не расстраивайся, – сказал Андрюха, – у меня всё равно тазиков нет.

Яшка

– Да-а-а!!! Вот так дела! – вслух сказал Саня и удивился собственному голосу. Байкал тоже озадачился, оторвавшись от оставления пометок своей территории вокруг зимовья: и чего это хозяин сам с собой разговаривает? Егерь, вернувшись из дома, где пробыл недельку, стоял и смотрел на последствия первого осеннего шторма. Большая ветка разлапистой старой берёзы прогнила вконец и, не выдержав натиска ветра, обломившись, рухнула на крышу зимухи, пробила её комлем и теперь, ещё зелёная, скромно росла из чердака. Только наступил октябрь – заготовки на зиму сделаны, и сейчас Саня торопился подготовиться к промыслу: заготовить дрова, построить рухнувшие мостки через многочисленные ручьи, разнести продукты по зимовьям, а тут опять двадцать пять. Он разложил по полочкам продукты, принесённые из дома, опустошив понягу[3], съел на ходу горстку сухарей из подвешенного к потолку мешочка, запил их водой из ручья и полез на крышу. Распилив проклятую ветку и сбросив её наземь, оценил масштабы ущерба. «Ничего не попишешь, – подумал егерь, – крышу надо перестилать», – и засобирался обратно в город.

Два рулона рубероида тащить на себе – это не мёд ложкой есть, тут помощь нужна, решил Саня и заехал на пути из города к Славке-леснику за подмогой. А на кордоне – никого. Почти никого! Славка только вчера вечером рванул домой родных повидать, а на базе только Яшка – местный бич. Зимой ему набили морду лица и выпнули из автобуса посреди дороги, недалеко от деревни, за пьяный дебош, когда он возвращался из мест не столь отдалённых в неизвестно куда, – нигде и никто его не ждал. Поморозив сопли на бескрайних просторах, герой протрезвел, успокоился и случайно набрёл на тропинку, ведущую от дороги к избе лесников. Славка тогда очень удивился, но впустил, когда Яша с артистичностью актёра МХАТа и других академических подмостков попросил воды попить, потому что так есть охота, что переночевать негде. С тех пор бывший уголовник жил на базе, пилил и рубил дрова, исправно топил избу и баню, за что был всегда накормлен и даже снабжён поношенной одеждой. Однажды, остограммившись, он попытался рассказать Славке о своих прошлых подвигах, за что был выселен в дальнюю комнату с китайским предупреждением. Ну, не задалось у человека общение…

Саня помешкал, но время дорого, неохотно попросил Якова помочь дотащить рубероид до зимовья. Тот согласился за обед и чекушку в конце пути. Саня уж думал отказаться, но это ж ещё один день терять… Пока шли лесом и преодолевали броды, Яшка помалкивал, а как вышли на тундру, приободрился и, найдя свежие уши, начал выкладывать свои геройские заслуги прошлой жизни. Саня шёл молча и скрежетал зубами: мало того, что его помощник, с его же слов, был упырём со стажем, так теперь он будет знать, где находится зимовье, – и это очень настораживало опытного егеря. А Яшу понесло, как лыжника по насту: видя, что ему не перечат, пошёл вразнос и сыпал, где он, кого, и что, и как, – со всеми рвотными подробностями. От кажущихся ему подвигов грудь пошла колесом, рассказ свой всё больше стал украшать тюремным жаргоном, и даже походку пытался изменить, но спотыкался.


На краю тундры, у первых чахлых берёзок, посреди увлекательного Яшкиного рассказа об очередном тюремном подвиге, а иных в его жизни не было, у него из-под ног порскнул[4] заяц, как всегда неожиданно, испугав героя. Саня вскинул дробовик, провернув его на лямке через плечо, как в ковбойских боевиках, и в ту же секунду прозвучал выстрел. Яша встал, открыв рот. Саня устало скинул рюкзак с рубероидом, открыв мокрую от пота энцефалитку[5]

...
6