Но быстро уйти не удалось. Мельник приехал на ярмарку. Три дни кипела и бурлила ярмарка на широком лугу возле крепостных стен. Эльдэнэ знал: для того чтобы про страну что-то понять и выведать, не надо околачиваться в господских покоях. Люди в таких покоях одеты в заморское, еда у них своя-особая, и правды никто не молвит. Иди на рынок, к простонародью. Увидишь, чем народец занят, что сеет, что ест. А при желании все узнаешь и про господ. На каждого господина – сотня-две прислуги. У прислуги родня, у родни еще тоже родственники. Вся подноготная господ была простонародью прекрасно известна. Может, только насчет внешней политики мало что говорили, да и то потому, что не шибко интересовались. Много где бывал Эльдэнэ – это правило его никогда не подводило.
Богатая ярмарка в Хлынове! Привезены и хлеб-соль, и мясо, и сало, и мед, и воск на свещи, шерсть овечья всякая – чесаная, пряденая и в носки-варежки связанная, овчины и тулупы овчинные, щетина, дичь, рыба, лен пряденый и в холсты тканый, сукно, обувка всякая – и кожаная, и лапти, топоры и иной плотницкий припас, косы, цепы, сохи, корчаги большие и малые, хомуты-уздечки, ложки деревянные и черпаки, сундуки расписные, сундучки малые искусной резьбой изукрашенные, прялки большие и малые тоже все в росписи и резьбе, сани-телеги и всяческий скот. Мычали коровы, у коновязей помахивали хвостами вятские кобылки. Против скакунов арабских неказиста вятская кобылка: и собой невеличка, и лохматенька. А резва в тройке, сильна и к морозам привычна. И норов у нее спокойный и добрый. С хорошим хозяином в работе старательна. А умна! Куда бы хозяин ни заехал, она помнит дорогу к своей конюшне и домой придет всегда.
Некогда было нашему мужику все время на рынке торговать, придумали по большим праздникам съезжаться и расторговываться. Поэтому русская ярмарка – веселое дело, шумное, голосистое.
А тут еще и подарок к ярмарке, дорогой и долгожданный: жёнки устюжанские! Приметно было, что в Хлынове баб да девок маловато. В дружины-то собирались одни мужики. Вот устюжанки-хитрованки и удумали тоже собираться дружинами, да и наезжать в Хлынов – в жены к тамошним молодцам. Разбойный Хлынов сдавался такой дружине безо всякого сопротивления, даже, наоборот, с огромным удовольствием! Да и свои вятские мужики тоже на ярмарку невест везли – телегами!
Девки и хороводы водят, и песни поют, парни силой меряются – гуляет народ, аж и про торговлю иной забудет. К вечеру третьева дни венчанья начались. Видно стало, что не с пустыми руками устюжанки приехали: шали богатые, сарафаны каёмчаты, каждая икону несет в богатом окладе. Пригляделся изветчик: оклады-то серебряны! Да так мастеровито изукрашены, все-то мастер ладил, нигде рука промашки не дала. Сканью тонкой узоры выложены, цветы райские и травы. Вот куда серебряный следок уходит! Вот сюда он и уходит: к устюжским мастерам. Из блюд басурманских ладят оклады икон, да церковную утварь! Товар – дороже дорогого, таково мастерство. А монастыри-то да храмы строят по всем княжествам русским: и в Твери, и в Рязани, и во Владимире, тут, пожалуй, и повыгоднее дело, чем монету чеканить!
Вот так-то, князюшка. Где-то писано, что принадлежит Устюг князьям владимиро-суздальским и даже уж сыновьям не раз завещан! Писать можно, пергамент терпелив, что ни напишешь – все снесет. Только вот эта девка устюжанская, несущая венчальную икону в серебряном окладе, она все это написанное перечеркивает, не ведая того. Не было на Устюге власти ни московской, ни владимирской. Никто тут до серебряных тайн никого лишнего не допускал.
Мастерство устюжских ювелиров прославится на всю Россию: скань серебряная, чернение, тончайшие эмали. А узоры все те же: травы да цветы райские, такие же, как на расписных прялках, печках и сундуках. Не потеряется следок серебряный, не исчезнет! А устюжанки не забудут свой славный промысел, несколько веков такими же дружинами будут уезжать в жены покорителям Сибири и Дальнего Востока.
Поет-гуляет ярмарка…
Мельник обошел чуть не все ряды, все поглядел, попробовал мед в каждой бочке, перебрал и в руках помял каждую уздечку. И девкам в хороводе подпевал, и на службах-венчаниях подтягивал. Но Тур, по-прежнему мрачный и сосредоточенный, заторопился уезжать. Эльдэнэ, не мысля ничего для себя интересного увидеть в поселении смердов, потянулся за ним.
Поселение вятских мужиков, небольшая деревня на пяток дворов. Поставлено одной улицей на южном склоне пологого угора по-над прудом. На угоре, видная издаля, небольшая церковь поставлена, ровно свечечка затеплена. Избы вольно стоят, друг от друга подале.
Образец вятского жилища. А – изба, Б – клеть, В и Г – жилая связка «изба – сени – клеть»
Изба сама по себе огромная для мужицкого жилища, на две половины – зимнюю и летнюю, на высоком подклете. Возле избы сараи да конюшни рубленые под тесом топорным. Все хозяйство – как буквица П, и огорожено, ровно крепость. На плотине мельница, на угоре позади деревни еще одна – ветрянка, крыльями крутит. Богато смерд живет, однако. А где хозяева у смерда? Кто им володеет, вот этим мельником, и женой его, и детьми, и прудом, и мельницами? Где он? Вблизи не видать. В Хлынове вообще ни одного княжеского или боярского дома нет, нет и самого князя или боярина. Как-то народ живет сам собой, да и все.
Этому народу, который впоследствии назовут кержаками, история отвела лет 600–700, от зарождения на Вятке в XII или XIII веке до гибели в сталинскую коллективизацию в 1920–1930-х годах. Этот народ никогда не признавал господина над своей головой. «Народная держава», новгородская Америка.
Семья у мельника: сам, сама, сын Денис женатый да две девки, старшая Оня и младшая Сина. Еще один сын отселен в починок, да две девки выданы замуж в деревню Кленовку. Где-то на дальней пасеке живет мельников тятя, старый уже. А хозяйства-то, хозяйства!
Позже узнал Эльдэнэ еще одного мельникова сына. Про него сказывали так: Федул где-то мельнично колесо катит. Тутока за деревней Сосновой горушка есть, Гляделка называется, далеко с ее видать. Тамока камень жерновой, в горушке-то. Мужики даве сбегали, жернов вырубили, а Федул катит его сюда. Чё, мол, ему, Федулу! Федул через несколько дней объявился вместе с мельничным жерновом. Стоял на угоре возле ветрянки, сам рос том чуть не с мельницу и гулко хохотал. Федул был дурак. И так он был доволен, что прикатил колесо, пришел домой! От этой самой радости турнул колесо с угора на деревню. Бог миловал, – крестился потом мельник. Громадное каменное колесо со свистом пронеслось по улице, вдребезги расшибло баньку, только бревна во все стороны взлетели, и шлепнулось в пруд у берега. Федул зрелищем был очень доволен, гулкий хохот его разносился далеко окрест.
Как ни зол был мельник, а дураку сказал: «Молодец, Федул, волоки теперя колесо обратно в гору. Мельницу тамока ставить будем, ветрянку. Как мельнице без жернова?»
Федула-дурака обязательно надо было хвалить, и он ворочал за пятерых. Иной раз и пахали, и сено возили на ём. Не обижали насмешкой, как всех прочих. Тут ведь разговора нет без подковырки. Бабам поминают: «У нашей Фроси опеть не блины, а табаны!» То есть вотяцкие толстые блины. А уж ежели когда мужик банный угол кривовато выведет, так до седьмого колена память пойдет, будут подковыривать и внука, что дед его оплошал. Хвалили только дурака Федула, и тот был уверен, что он всегда лучше всех, и ворочал изо всей своей мочи неописуемой.
Недалеко под горкой увидел другую деревню. Так говорили: «Вотяки тамока, под горкой. Не проста гора-то у их. Молельна гора у вотяков. Чё с их возьмешь, люди лесные. Пню молятся. На горе ихние-те пни стоят. Никакого лесу нет на горе, только пенья ете. А внизу, под горой, молельна поляна. Оне тамока скотину по своим праздникам режут. Такой порядок. Как овечку зарежут, мясо сварят, съедят, а колдун-от ихний на кишки глядит, вызнает, чё у кого будет вскорости. Вот еть грех какой! Сказано в Писании: «Не должен находиться у тебя… вопрошающий мертвых, ибо мерзок перед Господом всякий, делающий это». Мерзок, во как! Поглядят на ете кишки и вверх волокут, к пеньям. Кто волокет, просит, чтобы от беды его ослобонило. А остатне в кружок станут, песню свою затянут и пляшут. Такой у их праздник. Чё имя, вотякам!»
А деревня вотяцкая, ну, обычная для лесных людей первая еще деревня: домишки маленькие, косые. Лесные люди по первости больших домов боятся. В тесноте они обыкли жить, в землянке. Да и не под силу им такие хоромы городить, кои новгородцы воздвигают. И обычай стирать одёжу – тоже удивителен людям леса. И мыться они по первости не толкуют. Но, что удивительно, дорога к той вотяцкой деревне проложена и даже мостик через речку кинут.
– На дороги ете шибко много ране-то робили. Лес вырубить, пенья выворотить, землю где насыпать, дресву. Наших по деревням наймовали, не одинова. Тятя-то мой с братовьями ездил. С лошадями, с телегами – выгодно было.
Тот мостик Тур был послан проверить и поправить. Мельник ругал вотяков:
– Был уговор, вместе дорогу подсыпать и мостик ладить, а оне не делают ничё! Как брагу к имя везти? Горшки-те поломам! Вот нажалуюсь купцу али ватаману, чтобы у их ссяку не брали!
Что-что не брали? И переспросить нельзя. Он же тут немец, немко, немой, вроде дурачка. Зачем все же вотякам брага? А кому и зачем нужна вотяцкая ссяка?! Не удивительно только, что вотяки не толкуют поправлять дорогу и мостики. Вот это совсем не удивительно, нисколько. Самим лесным людям пока что это в большую диковинку – и дороги, и мостики. Все получается так себе, неважно, а никто не любит делать то, что выходит плохо.
Мельник – мужик могучий, уже в годах. Девок наплодил – не сосчитать. Троих уж замуж выдал, старшая, Оня, теперь за Тура пойдет. А чего не пойти, Тур парень хоть куда. Тятя дом сулится возле ветрянки-мельницы поставить, да и мельницу хочет отдать, смотря как справляться будут. Здоровенная грудастая Оня уже доняла отца просьбами выдать ее замуж, а тот все отговаривался: «Как мешок станешь подымать, выдам». Мешок Оня еще прошлым летом вздымала – легко. Но мельник, отвергая сватов, все мечтал привести в дом зятя работника. И теперь все до единого были довольны. Оня с Васильем, столкнувшись где случайно иль нарочно, стояли, как громом пораженные, не в силах сдвинуться с места, пожирая друг друга глазами. И, стоило мельнику отвернуться, мчались на сеновал.
Тем не менее, с самого с утра Оня принялась истошно голосить, умоляя тятеньку и мамоньку не отдавать ее во чужой дом, во чужие люди.
Ой-да с кем вы, кормилец батюшка
И родимая матушка,
Думали думу крепкую —
Что отдать меня во чужи люди.
Наслывуся я, молодешенька,
И ленивая, и сомливая,
Незаботлива, неработлива![4]
Вопль стоял на всю деревню, потому что голосила Оня во дворе – специально, чтобы люди слышали. И бабы деревенские находили заделье, чтобы мимо мельниковой избы пройти и послушать Онькино горестное голошение. Мало девка будет голосить, мало реветь – народ осудит. Отцу, наконец-то разрешившему замужество, Оня вопила:
Неужли я тебе, кормилец-батюшка,
Не работница была, не заботница,
Твоему дому не рачительница?
После обеда к Онькиному горькому плачу присоединилась мать и залилась горючими слезами пуще дочери. Обе истошно выли и колотились головой об лавки дома и во дворе. Если бы кто проезжал тогда мимо деревни, подумал бы, что случилось в доме необычайное горе. Не переставая голосить, мать вытопила баню. К вечеру пришли онькины подружки, косу расплели, в баню мыть повели. Онька вопила, не переставая.
Вам спасибо, мои голубушки,
Навестили меня, горемычную,
Что при этом при злодей-горе, при великием.
Вы красуйтесь, мои подруженьки,
Вы красуйтесь, мои голубушки,
В красе-то вы в девичьей,
А я-то, молодешенька,
Открасовалась в красных девушках,
Относила алые ленточки.
Объявилась старшая Онькина сестра Сина (Ксенья), давно и вовсе небедно жившая своим домом за громадным спокойным мужиком и уже наплодившая кучу ребят. Завыла с порога:
Ой-да сестра моя милая,
Ты не спрашивай, я сама скажу,
Каково жить во чужих людях,
Как упакивать, уноравливать
На злодейских-то на чужих людей!
Поутру ты вставай ранехонько,
Ввечеру ложись позднехонько;
Наслывешься ты, моя милая сестра,
И сонливая, и лживая,
Незаботлива, неработлива.
Ты натерпишься, моя милая сестра,
И холоду, и голоду.
Какой холод-голод, какие чужие люди, если жить Оня оставалась все у того же тяти? Так лесные люди злых духов заговаривают, думалось иной раз Эльдэнэ. У всякого народа свои обычаи, и многие кажутся странными, на чужой глаз.
Эти парни и девки, родившиеся здесь, каждый в свой срок положенный, здесь же и упокоятся, и будут в колоде унесены на кладбище за гребнем угора. Они ничего не видели и не увидят, кроме своей деревни. А песни про батюшку Новгород…
Три кораблика плавали,
Ой, цветочек мой, да розовой-малиновой!
Все с купцами да боярами,
Ой, цветочек мой, да розовой-малиновой!
Да с богатыми товарами.
Ой, цветочек мой, да розовой-малиновой!
Ходит молодой купец по городу,
Ой, цветочек мой, да розовой-малиновой!
Ходит молодец по Новгороду.
Ой, цветочек мой, да розовой-малиновой!
Ты пойди ли за меня, красна девица,
Ой, цветочек мой, да розовой-малиновой!
И молодой купец новгородский – не сиделец в лавке! Это воин-купец. С лихими дружинами ходит он в далекие края, на пермь и югру, жизнь его – игра молодецкая!
Конца у песен не было, про «ой да ты, цветочек» можно было петь целый вечер, тут тоже кто-то только повторял, а кто-то и придумывал. Родни у Тура не было, поэтому продолжалась свадьба не неделю, а всего дня три.
Деревенские девки и парни целые игрища устроили, прятали невесту и заставляли тысяцкого ее выкупать:
О проекте
О подписке