«ВХОДЯЩИЕ, ОСТАВЬТЕ УПОВАНЬЯ!»
Я, прочитав над входом, в вышине,
Такие знаки сумрачного цвета,
Сказал: «Учитель, смысл их страшен мне».
Он, прозорливый, отвечал на это:
«Здесь нужно, чтоб душа была тверда;
Здесь страх не должен подавать совета…»
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Сначала было просто темно. Так темно, что мне пришлось пробираться к середине комнаты, широко расставив перед собой руки, чтобы не натолкнуться на какой-нибудь неожиданный предмет. Впрочем, эта предосторожность была излишней, ибо никаких предметов в комнате не оказалось, если не считать довольно низкий крепкий стул, на который я и уселся за неимением ничего другого.
Стул скрипнул подо мной (интересно, кстати, под душами умерших он тоже скрипит?), и, вероятно, этот звук спровоцировал последующее: почти моментально раздался детский плач.
Я напряженно вглядывался в темноту, пытаясь обнаружить источник звука, и вскоре мои уже чуть-чуть натренированные глаза, действительно, узрели в глубине комнаты маленькую деревянную кроватку, в которой, по-видимому, и находился, проснувшийся младенец.
– У-аааааааааа! – надрывался он все сильнее и сильнее, и этот жалостливый нарастающий звук заставил меня нервно заерзать на своем только что обретенном сидении.
– У-аааааааааа! У-аааааааааа! – я не знал, каковы правила игры и есть ли у меня право вмешиваться в жизнь (или смерть?) адских младенцев (Г-споди, словосочетание-то какое жуткое получилось!) и потому колебался.
И откуда тут вообще мог взяться младенец? Разве же душам младенцев здесь место? Разве же не уготованы им райские кущи?
Впрочем, откуда я это взял? Из какого-нибудь слащавого телешоу «По душам о душе»? Из книги? Из народной (какого народа?) мудрости?
И что вообще они там (кто это – «они», и почему я вынес себя из этого множества?) понимают об аде?
– У-аааааааааа! – очередной взвизг окончательно прервал мои размышления и сорвал меня с места. Я просто обязан был подойти к малышу, взять его на руки и укачать. И хотя у меня совершенно не было еще подобного опыта, почему-то укачивание чужого младенца меня не устрашило.
Я решительно направился к кроватке. Ребенок подбадривал меня своим соло с явной тенденцией к крещендо.
Как я уже сказал, кроватка стояла в самой глубине комнаты и до нее требовались какие-нибудь семь шагов. Я их делал с осторожностью и все-таки не уберегся: уже в самом конце нехитрого пути уперся (хорошо хоть не со всей силы, а то лицу бы не поздоровилось) в холодную гладкую перегородку, не пускавшую меня к страждущему младенцу.
– У-аааааааааа! У-аааааааааа! – кричал он, а я был скован в своих действиях этой внезапно вставшей на пути подлой прозрачной стеной.
Стоп! Почему внезапно вставшей? Да она тут всегда была. И не прозрачная она вовсе. Потому что это она – оно и есть. Зеркало!
Стало быть, и ребенок не настоящий. Это иллюзия – картинка из моей жизни. И надо просто вернуться на прежнее место, сесть на стул и спокойно наблюдать за происходящим.
Спокойно, потому что вовсе никто не нуждается в помощи.
– У-аааааааааа! – раздалось снова, назло всем моим рассуждениям. Но я уже был тертый калач. (Интересно, кстати, что за бредовое выражение? Зачем калачи вообще трут? И почему именно качество трения добавляет калачу необходимое достоинство? Чушь! Не думать об этом! Вернуться к стулу и успокоиться!)
– У-аааааааааа! У-аааааааааа!
И что это за ребенок – вот что любопытно? Что-то не узнаю я его, а ведь зеркало должно отображать только события, связанные с моею жизнью.
Я так и не сдвинулся с места и стал напряженно припоминать всех младенцев, с которыми на протяжении последних почти сорока (ибо столько мне и есть) лет меня сталкивала судьба.
Младенцев почти не насчитывалось, хоть память у меня (как я уже говорил) отменная.
Приплыл из прошлого какой-то младенец в синей коляске из маленького парка рядом с домом моего детства. Но он не плакал, а все больше мирно спал (говорят, на воздухе они хорошо спят), да и потом, вообще не имел ко мне никакого отношения, кроме того, что, по всей видимости, был соседским.
Был еще младенец из маминой родни. Но его я видел только на фотографии, однажды извлеченной мамой из плотного конверта, пришедшего с юга от какой-то из незнакомых мне, хоть и близких по крови теток.
А может… тут меня даже пот холодный прошиб (однако, и в аду потеют!)… Может… это мой ребенок? Ребенок, порожденный случайно, и ненамеренно? Моя плоть от плоти, о существовании которой я бы и не узнал, не будь этого зеркала? И показывают мне его специально, чтобы осознал, устыдился, ужаснулся… Или отыскал, облобызал, дал свою фамилию и начал воспитывать?
Мысли мешались в моей голове, чему особо способствовали непрекращающиеся «у-аааааааааа», за которыми я чутко следил, пытаясь понять, как они звучат: по-родственному или не особо.
И тут послышались тихие шаги. Скрипнула дверь (не от будки, а та, что в зеркале), загорелся ночничок и женщина в длинной ночной рубашке и в шали на голых плечах вошла в зеркальную комнату (не в мою, а в младенческую – не в ту, которая с зеркалом, а в ту, которая внутри него).
Она подошла к кроватке, извлекла оттуда орущий и стучащий ножками комок с легким всклокоченным пухом на голове и прижала к своему теплому, сладко пахнущему со сна (этого я, конечно, не чувствовал, а почему-то представил себе) телу.
Ребенок тут же утихомирился, и был очень благодарен за это женщине, которая, наконец-то, пришла на подмогу своему дитяти и моим ушам.
Лица ее пока что не было видно, но я ждал, что рано или поздно оно переместится и я смогу разглядеть его в свете ночника.
Женщина, между тем, уселась в кресло по ту сторону зеркала и обнажила привлекательную и, по всей видимости, питательную грудь.
Ребенок сладко зачмокал, а она слегка покачивалась в кресле и, по всей видимости, разбуженная, но не до конца проснувшаяся, витала в каких-то своих тихих грезах.
Меня что-то смущало. И даже не то, что я оказался невольным зрителем сцены грудного кормления. И даже не вопрос, зачем мне все это показывают. А что-то странное и неуловимое. Что-то трогательное и важное, чему у меня не было объяснения.
Кормление продолжалось долго. Сначала из одной груди, потом из другой. И еще с перерывами на похлопывание младенца по спинке с финальным срыгиванием.
Наконец, все закончилось. Но чуть только женщина пыталась избавиться от своей драгоценной ноши и переложить отпрыска обратно в колыбель, как он, казалось уже спящий, тут же открыл рот и издал первое (в этой серии) слабое «у-аааааааааа».
Женщина тут же вернула капризника в свои объятия и принялась расхаживать по своей, отделенной от меня прихотью зеркала комнате. Туда-сюда, туда-сюда.
И вот, в какой-то момент на ее лицо упал свет и я увидел… Нет, этого просто не может быть! Неужели! Но да, нет сомнения… это была моя собственная мать.
А младенец, значит… да кто же еще, у меня ведь нет братьев и сестер… Да, это со всею очевидностью был я сам.
– Ну и характер, – подумал я не без отвращения. – Никогда бы не подумал, что способен так орать.
Но сейчас он… я… нет, все-таки буду называть его «он». Итак, сейчас он молчал. И блаженствовал на мамином плече. А она ходила по комнате, которая тоже, чем больше я всматривался, становилась все более и более узнаваемой.
Вот занавески, которые так пугали меня в детстве, когда в них запутывались уличные тени.
Вот кресло-качалка, в которой кормила меня мама, а потом, со временем, в которой так полюбил качаться я сам.
Вот книжная полка, на которой уже сейчас красовалась с любовью сделанная подборка ярких будущих моих любимых книжек.
Вот махровый заяц со стеклянными глазами. Причем, оба глаза целы. Ну, конечно! Я ведь еще не успел вырвать один из них.
Вот фотография на стене, а на ней речка, и маленький домик за редким забором, и гуси на траве чуть поодаль, а на переднем плане у забора какие-то люди, незнакомые мне, но очень интересные: несколько мужчин в картузах и несколько женщин в платках. И какие-то из них пара: мои пра-пра… В общем, не важно, сколько «пра». Главное, что дед и бабка.
Вот мама проносит меня (его) рядом с этой фотографией, и я (он, нет, пусть уже все-таки буду я) приоткрываю один глаз и сквозь сон гляжу на речку, и на людей, и на маленький домик. Гляжу, пока он не проносится мимо, скрытый маминым плечом. А потом опять гляжу. А потом еще несколько раз, пока сон окончательно меня не сморит.
А когда сон сморил (его? или меня?) младенца, мама осторожно переложила его в кроватку и ушла, так и не потушив ночник.
В его свете комната была как настоящая. И я все смотрел на нее. И больше всего на фотографию на стене. Потому что я прекрасно помню, что когда чуть-чуть уже подрос, да и потом еще в течение многих лет я очень любил смотреть на нее.
Смотрел, бывало, не отрываясь, как завороженный. И все гадал, кто же из этих людей мои пра-пра. И им ли принадлежал маленький домик. И как они там жили: счастливо или не очень, с в достатком достатке или в бедности. И что теперь с этим домиком. И где он стоит, если, конечно, еще стоит.
Очень уж он мне нравился. Очень уж манил к себе с самого детства. И, наверное, именно благодаря этой невероятной тяге к маленькому домику, я и выбрал себе род занятий и стал тем, кем стал. Человеком с портфелем, в котором…
Тут я опять заволновался по поводу своего портфеля, в котором столько важных бумаг. Где он? Смогу ли я получить его обратно? И если да, то когда? И если нет, то как же быть? Как же быть, это, конечно, в том только случае, если я вообще выберусь отсюда.
Впрочем, долго волноваться о портфеле мне не пришлось, потому что в зеркальной комнате (не в моей, а в той, что внутри зеркала) начали происходить изменения: она вдруг стала как-то съеживаться и скукоживаться. Все предметы в ней уменьшились до размера игрушечных. И только фотография с маленьким домиком, наоборот, разрасталась. Так что уже и люди на ней стали обычного человеческого роста и домик уже показался мне не таким уж и маленьким.
Я с интересом наблюдал за происходящей в зеркале метаморфозой, пока фотография совершенно не перестала быть фотографией, а стала, скорее, уже кадром из фильма, который – хлоп – и ожил, запущенный специально для меня каким-то невидимым, но щедрым по отношению к моему разыгравшемуся не на шутку любопытству оператором.
О проекте
О подписке