Притча о человеке, который ничего не смел
Он боялся сказать то, что думал, в лицо.
И запачкать рубашку цветочной пыльцой.
И не в ногу шагнуть, если в общем строю.
И под письмами выставить подпись свою.
И без зонтика выйти в безоблачный день.
И прослыть несолидным у важных людей.
И сидеть в кинозале в последнем ряду.
И ходить, не сутулясь, у всех на виду.
Он боялся раздоров и в драку не лез.
Жил без крепких напитков и крепких словес.
Он немытые яблоки есть не привык.
И хранил от покупок и чек, и ярлык.
Он боялся контрастов и ярких цветов.
Никогда к переменам он не был готов.
Карту взять из колоды страшился не ту.
И, в очках не нуждаясь, играл в слепоту.
Он боялся товаров по льготной цене.
И система на нем отыгралась вполне:
После смерти его без излишней возни
В уцененном гробу на покой отвезли.
А над крышкой средь комьев земли улеглась
Взвесь несделанных дел и несказанных фраз.
И над ними для верности камень притих
С эпитафией жизни: от сих и до сих.
Как выяснилось, несостоявшийся фармацевт имел в запасе еще несколько печальных историй.
Вторая история из зеркальной комнаты
Сначала я выучился на продавца, а, успешно закончив практику, начал метить и в товароведы.
Распределили меня удачно: на кондитерскую фабрику, где, как каждому ясно, можно было неплохо поживиться. Шоколад и конфеты ведь все любят, и валюта эта в системе социальных отношений отдельно взятых индивидов никогда не обесценивается.
Выносить конфеты со склада я начал почти сразу. И ничуть не боялся, потому что все у нас это делали. Даже почти неприкрыто: когда проходили через проходную, не особо беспокоились, что карманы топорщатся, а из сумок и портфелей торчат коробки с ассорти.
Шоколадные кругляшки со сладкой помадкой внутри работницы фабрики брали прямо с конвейера и клали себе в рот. Потом ими же, уже завернутыми в яркие блестящие фантики и вновь освобожденными от оных, закусывали в перерыве: кто – чай, кто – водку.
И жили припеваючи. Все: от сторожа до замдиректора. А вот директор был странный: совсем иной породы.
Трудно поверить, но, похоже, что он совсем не воровал. То ли сладкого не любил, то ли честным был от природы. Но у него никогда ничего, ни конфет, ни шоколадок, – ниоткуда не торчало.
Некоторые из наших сотрудников поговаривали, правда, что в директорскую честность ни капельки не верят. Честных людей, мол, и вообще не бывает. А тем более не может быть честным человеком тот, кто дослужился до такого солидного поста. А стало быть, ворует он, но… по-крупному. Не так, как мы, простые смертные (тут рассказчик ненадолго прервался и призадумался, видимо только здесь и сейчас впервые осознав всю горечь употребленного им классического выражения). Не коробками, а тоннами: машинами, товарными вагонами. Потому-то карманы и не топорщатся.
Но я тогда думал, что, может, он и взаправду такой особенный. А сейчас-то я уже это точно знаю: в зеркале подглядел.
В общем, не нравился нашим работникам директор. Как-то при нем несподручно было. И за производством он как-никак, а присматривал. И заму своему особо разгуляться не давал.
Поэтому зам (нам-то что? К нам-то директор лично за пазуху не заглядывал, а с замом у него смежные кабинеты были) решил от неудобного начальника избавиться. Стандартно так, по накатанному: написал телегу кой-куда, обвинил бедолагу в растратах и взяточничестве. Да и на лапу, наверняка, нужным человечкам не пожалел. И взяли нашего директора. С должности сняли и дали срок.
А я это знал заранее. Так получилось, что сидел как-то допоздна с отчетами да реестрами: надо было так сметы свести, чтобы море наворованного продукта каким-то слишком явным образом не пролилось к берегам бухгалтерии – и слышал из приоткрытой двери зама, как он там химичил (произнеся это слово и уловив в нем близкое корневое родство с обозначением любимой и так и не достигнутой специальности, рассказчик вновь чуть не разрыдался). Зам обсуждал со своими подельниками, как состряпать липовые улики против директора, и до меня без всяких помех долетало каждое слово.
И вот тут наметился в моей жизни еще один роковой момент.
Мне, вообще-то всегда с большим трудом давался выбор, а на этот раз я от внутреннего раздора с самим собой чуть было и вообще не слег. Все думал, а ну, как предупредить директора об опасности и дать ему шанс подготовиться к защите? Или промолчать? Потому как кто знает как знать, кто же в этой истории окажется сильнее: директор или его заместитель? И если все-таки последний, то не будет ли обидно потерять выгодное местечко? Тем более, что и тетке по отцовской линии я уже обещал по коробке птичьего молока к окончанию каждой школьной четверти: ее оболтус обычно с двойки на тройку перебивался, а с птичьим молоком (в учительский стол, естественно) его успеваемость дивным образом резко возрастала.
И учитывая все эти отягчающие обстоятельства, мне было очень трудно решиться стать директорским заступником. Хотя желал, искренне желал. По крайней мере, сначала.
И все-таки промолчал.
И директора, как я уже говорил, сняли и посадили.
И зама повысили и перевели в директорский кабинет.
Но птичье молоко ничуть хуже не стало.
Хоть и ингредиенты его слегка изменились.
Конец второй истории из зеркальной комнаты
– А потом Вам, конечно же, еще что-то показали? – предположил я по опыту прошлого рассказа.
– Увы! – страждущий вновь обратился к своему первоначальному слову, – Увы! Дело в том, что я, конечно, первое время переживал из-за директора, терзался мыслями о том, где он и как он себя чувствует. Но потом оно как-то постепенно притупилось и вообще забылось. И не всплывало в память вплоть до самой смерти (моей, естественно, а не директорской).
А тут я увидел тюрьму.
И лагерь, в который его отправили по этапу.
И невзрачную и примитивную лагерную больничку, где он умирал от гангрены.
– Ноги, что ли, отморозил на лесоповале? – спросил Сартр, очень неплохо для француза разобравшийся с тонкостями типичной сибирской ситуации.
– Нет. Это была последняя стадия сахарного диабета, – ответил бывший обитатель будки. – Ирония судьбы заключалась в том, что ему в его состоянии остро требовался инсулин и временами… сладкое. Но бывшему директору кондитерской фабрики в лагере никто не давал шоколада, который мог бы спасти ему жизнь.
– Он не дождался амнистии? – спросил я.
– Нет, скончался на втором году заключения. И оставил после себя вдову и двоих детей, которых арест отца застал в самый разгар учебы в институтах. Институты эти они, по вполне понятным соображениям, так и не смогли закончить.
– А закончили бы, могли и фармацевтами стать. И изобрести чудодейственное лекарство от сахарного диабета, – съязвил я.
– Да, это замкнутый круг! – чуть не взвыл рассказчик. – И каждый шаг каждого из нас оборачивается множеством повторяющихся бликов в общем зеркале истории.
– Которое еще почему-то до сих пор не разбилось, – продолжил я все в том же ироничном тоне. И тут же поймал себя на том, что внезапно холодею от острой и соблазнительной в своем кощунстве мысли: а вот войду-ка я в зеркальную комнату, и разобью там эту шпионскую стекляшку на фиг!
Я тут же бросил беглый взгляд на проводника: не догадался ли он, не заметил ли чего в выражении моего лица? Но нет, Жан Поль казался безмятежным и смотрел лишь на нашего собеседника, который явным образом выражал желание продолжать.
Третья история из зеркальной комнаты
Упомянутыми детьми бывшего директора кондитерской фабрики были мальчик и девочка. Вот на этой девочке я чуть было и не женился.
Мы познакомились на какой-то вечеринке, которая устраивалась для работников фабрики и их семей в честь одного из основных с точки зрения господствующей в нашем государстве идеологии праздников.
Столы фабричного актового зала, как и предполагалось, ломились от сладостей, и я как раз рассуждал, что было бы, если бы я работал в икорном бизнесе и следил не за качеством помадки, а за нерестом лососей, когда она возникла в дверном проходе, бросила беглый взгляд на гостей и убранство и направилась прямо ко мне.
Потом она объяснила, что было привлечена вовсе не моей физиономией, а фактом отсутствия за моим столом тех, которых она больше всего терпеть не могла. Но так или иначе, а мне повезло в тот вечер развлекать эту барышню (сначала я не знал, что она директорская дочка), и мы два часа наслаждались беседой. Причем, солировала по большей части она. Оказавшись умелой пародисткой, она незаметно для своих жертв изображала для меня жесты, мимику и даже характерные фразы того или иного из гостей. А я улыбался и ел конфеты (представленные в большом количестве) и бутерброды (в количестве более или менее пристойном).
Когда ее отца арестовали, она сразу прибежала ко мне и, стуча мне в грудь маленькими, но крепкими кулачками, требовала признать, что папа невиновен. И что его отпустят. Оправдают и отпустят. Очень быстро отпустят. Ведь, прямо, сегодня, ну, в крайнем случае, завтра? Ведь так? Ведь так?
Еще она кричала, что мы обязаны написать петицию в его защиту. Чтобы я ее написал. Прямо сейчас. Взял и написал. И первым подписал. У меня дома ведь есть бумага? Ведь так? Ведь так?
А она тогда будет мне всю жизнь благодарна. И подарит мне свою любовь. Ее любовь, правда, и без того уже моя. Но если раньше в этом еще можно было усомниться, то теперь это уже точно так будет. Вне всякого сомнения. И мы поженимся очень быстро. Ну, сегодня уже нельзя, все закрыто. Но завтра можно подать заявление. Можно ведь завтра? Ведь так? Ведь так?
Я успокаивал ее, как мог. Гладил по голове. Шептал, что все образуется. Но что торопиться не надо. Надо все обмозговать. Взвесить. Чтобы помочь папе, а не навредить. Потому что петиция – это вещь такая, неоднозначная. Как бы не испортить дело. И самим не схлопотать.
А насчет свадьбы, тоже непонятно, к чему нам спешка. Тем более, без папиного благословения как-то и некрасиво. А благословение-то сейчас как получишь, папа-то в тюрьме? А вот вернется папа, тогда и…
Она слушала меня и потихоньку переставала задавать вопросы, требовать ответов и повторять свое бесконечно «ведь так?», как будто именно от меня как от какого-нибудь оракула зависело воплощение желаемого ею будущего.
А потом она оторвалась от моей груди, молча надела свое пальтишко и ушла.
Больше я ее никогда не видел.
Конец третьей истории из зеркальной комнаты
– Нет, видел. В этом зеркале, – тут же поправился рассказчик. – Но, опять-таки, уже ничего нельзя изменить.
– А с ней что стало? – живо заинтересовался я, осознавая, что романтические струны моей души (а, кстати, любопытно, я-то тут в аду в каком качестве: как душа отдельно или все-таки в совокупности с телом? Надо потом не забыть – разобраться), пожалуй, самые тонкие.
– Она вышла замуж за шофера, – мрачно ответствовал ее бывший жених. – Родила ему троих. А потом похоронила. Потому как ехал в не весьма трезвом виде и врезался в афишную тумбу. Бетонную. Дети, в основном, в папу пошли. Правда, мальчишки шоферят, а девчонка все же стремится к культуре. В балет подалась. Танцует в массовке. Тоненькая такая. На маму в молодости похожа.
– Это все Вы тоже в зеркале увидели? – спросил я.
– В нем в самом.
– Но это все звучит не так уж и плохо.
– Да, так, вроде, ничего себе.
– Тогда почему Вы так расстроились?
– Потому что я в зеркале еще и свою жену увидел. До и после.
– Простите, до и после чего?
– Смерти., – сказал он и уточнил, – Ммоей.
– И что?
– А то, что жуткая она – вот что. Аж, с души воротит.
И я не стал вдаваться в подробности. Потому как если страждущую душу с души воротит, что тут еще скажешь?
Мы еще некоторое время посидели молча, а потом освободившийся из будки резко поднялся на ноги и стал прощаться:
– Что-то замешкался я тут с вами. Лучше побреду.
– Куда глаза глядят? – на всякий случай осведомился я.
– А куда же еще? – ответил он вопросом на вопрос.
А потом развернулся и медленно побрел.
– И я пойду, – решительно заявил я Сартру.
– Внутрь, что ли? – не удивился тот.
– Да. Где потом встретимся?
– Я здесь подожду.
– Ну, или это я Вас там подожду. – уточнил я. – Потому как, чье время быстрее окажется – это еще большой вопрос.
Жан Поль улыбнулся с видом заговорщика и пошел за доской.
– И меня запрут, – подумал я, без всякого впрочем, испуга. И снова шевельнулось во мне дерзкое и сочное:
– Ох, разобью.
Сартр с вежливой готовностью распахнул передо мною дверь.
И я вошел.
О проекте
О подписке