Читать книгу «Феликс и Незримый источник и другие истории» онлайн полностью📖 — Эрика-Эмманюэля Шмитта — MyBook.
image
cover

Нужно сказать, что мадам Симона была шлюхой и мужчиной. Вернее, если уж излагать все по порядку, – в первую очередь мужчиной, а потом уже шлюхой. Сейчас объясню. В детстве мадам Симону звали Жюлем. Этот Жюль считал себя жертвой непоправимой ошибки природы: он родился мальчиком и тело у него было как у мальчика, но при этом в душе считал себя девочкой. Однако, вопреки его вкусам и чисто женским повадкам, Жюля вынудили вести себя по-мужски: запретили носить юбки, отрезали волосы, которые он хотел заплетать в косы, заставили говорить низким мужским голосом, а от первого лица прошедшего времени – в мужском роде; затем, поскольку он всему этому сопротивлялся, стали наказывать, осмеивать и оскорблять, короче, бороться с его врожденными качествами.

И хотя Жюль в душе продолжал считать себя девочкой, эта война не прекращалась. Лишь его тетка Симона, крайне эксцентричная особа, презираемая остальной родней, как раз и поощряла все его выверты, когда он гостил у нее. После двадцати лет борьбы с родителями, братьями, сестрами, товарищами, соседями и преподавателями Жюль покинул родной город Люсон. Оказавшись в Париже, он переименовал себя в Симону, нарядился, причесался и накрасился так, как давно мечтал, и больше никогда не виделся с людьми из своего прошлого.

Можно было бы радоваться тому, что на этом благополучном повороте неприятности и закончились. Увы, подлинная трагедия была впереди.

…Мадам Симона приняла облик женщины, но от этого отнюдь не стала красивее. И в мужском, и в женском варианте она как была, так и осталась уродиной. Ее лицо с топорными чертами портила вдобавок асимметрия, редкие волосенки уныло свисали с макушки, зато на щеках к середине дня проступала мощная растительность, вынуждавшая мадам Симону к двоекратному каждодневному бритью. Что же касается ее туловища, то оно напоминало закрытый чемодан. И лишь ее щиколотки отличались некоторым изяществом («какая жалость, – говорила Мама, – что у нее их только две!»). Словом, у мадам Симоны не было никаких шансов найти себе жениха и вдобавок не хватало денег, чтобы исправить хирургическим способом ошибки природы. Тем более что ей упорно отказывали в праве на заработок. Как только хозяин, желающий взять ее на работу, обнаруживал, что его будущая секретарша, согласно официальному статусу, зовется Жюлем, он грозно хмурился, еще раз внимательно оглядывал соискательницу, замечал щетину, вылезавшую наружу к трем часам дня сквозь слой убогой косметики, и, тревожась за собственное спокойствие, а также за возможную реакцию своего персонала, делал выбор в пользу другой кандидатки. То же самое с местом кассирши. То же самое с должностью в администрации. То же самое во всех других местах. Мадам Симона наводила страх на людей! Вначале она легко отнеслась к этому препятствию и, по словам Мамы, «сидела на хлебе и воде» – выражение, которое в раннем детстве я понимал буквально, представляя, как мадам Симона восседает на буханке хлеба или в корыте с водой. На самом же деле Мама имела в виду, что мадам Симона предпочла голодать, лишь бы завершить свое образование и получить диплом бухгалтера – второе амбициозное желание после стремления стать женщиной. Увы! Хотя она и получила желанный диплом, ни один патрон не пожелал взять ее на работу – по тем же причинам, что были изложены выше.

Смирившись, мадам Симона решила освоить профессию, которую избирают все транссексуалы, отвергнутые обществом: она стала шлюхой.

Я думаю, что ее так обезобразило именно это фатальное невезение. Быть шлюхой, тогда как она всей душой презирала секс! Быть шлюхой, потому что все иные возможности были для нее закрыты! Быть шлюхой, когда она мечтала работать бухгалтером, специалистом по учету!

Мрачная, с мутным взглядом исподлобья, она проводила все вечера у нас «На работе», перед тем как заняться своей. По ночам она промышляла в Булонском лесу.

Завсегдатаи кафе, знавшие о ее ремесле, недоумевали: каким образом ей удается находить клиентов с такой-то рожей, да еще в таких кошмарных платьях с мрачными узорами – ни дать ни взять мешок с картошкой. Они видели в ней всего лишь неопрятную старую деву, на чей товар мало охотников.

– Темнота не все скрывает! Фату, сколько лет Симоне?

– Да не так уж и много!

– Ей бы хоть малость прихорошиться…

– Это все равно что безногому велеть подпрыгнуть.

– Ну все-таки… Похоже, она сама этого не хочет!

Однажды утром, когда мадам Симона пожаловалась, что снимает всего по паре клиентов за ночь, тогда как бразильцы-трансвеститы гребут их десятками, Мама, всегда готовая помочь и желающая всех осчастливить, намекнула, что неплохо бы ей одеваться получше, чтобы подчеркивать свои достоинства.

– Фату, – возразила мадам Симона, – я тебе очень благодарна за заботу. Но я, в отличие от тебя, не могу конкурировать с красивыми девчонками, настоящими или поддельными. Поэтому я придумала себе другое амплуа – домашняя хозяйка в менопаузе. Именно потому, что я уродлива, неприглядна и неуклюжа, мужики выбирают меня. Именно потому, что я похожа на их теток, супруг, горничных, они мне платят, чтобы я проделывала то, что их тетки, их супруги и горничные никогда не согласятся с ними проделывать.

– Вот так я всегда и говорила! – торжественно заключила Мама. – Когда конкуренция набирает силу, главное – найти свою нишу!

И они чокнулись.

Лично мне мадам Симона очень нравилась. Или, вернее, мне нравилось вызывать у нее улыбку. Для этого я придумал такой трюк: просил помочь мне готовить уроки. Некогда хорошая ученица, она великолепно справлялась со спряжением глаголов, легко одолевала трудности грамматики – особенно по части согласований – и блистала в математике. При виде задач на сложение, вычитание и умножение у нее загорались глаза, а уж когда я подсовывал ей уравнения, она прямо-таки ликовала; честно говоря, я нередко прикидывался дурачком, чтобы послушать, как эта несостоявшаяся бухгалтерша упоенно объясняет мне, раз за разом, все тонкости счета. Благодаря этой нашей игре я стал, сам того почти не желая, первым учеником в классе, и когда Мама показывала мадам Симоне мои отметки, та заливалась румянцем, словно эти блестящие результаты были всецело ее заслугой.

– Какую профессию ты хочешь для себя выбрать, милый Феликс? – спросила она как-то в субботу, когда они с Мамой восторженно любовались моими оценками в дневнике.

– Пока не знаю – я хочу стать либо гангстером, либо адвокатом.

– Что?! – растерянно воскликнули они разом.

– Ну, я еще не выбрал.

– Но это совершенно разные занятия! – наставительно заявила мадам Симона.

– Да нет, не такие уж разные. Главное, что меня интересует в них обоих, – это право. Коммерческое право и судебное право.

– И все же, – повторила мадам Симона, – твои колебания меня удивляют…

– Я знаю! Логика требует, чтобы я выбрал ремесло гангстера, – оно доходнее. Однако временами я думаю, что деньги не главное в жизни.

– Ага, ты, значит, еще и думаешь?! – со смехом воскликнула Мама.

– Да, не часто, но случается.

Мадам Симона с гордостью посмотрела на Маму и прошептала:

– А он не так прост, наш Феликс. И далеко пойдет… если не остановят…

Среди завсегдатаев кафе, к которым я относился как к дядьям и теткам, особенно выделялся господин Софронидес, философ. Приземистый, тучный, плешивый, с огромным пузом, он взбирался на барный табурет и больше уже не сходил с него, комментируя с высоты своего насеста приход и уход клиентов, перемены в нашем квартале, последние политические, экономические и социальные новости. Послушать его, так получалось, что человечество совершает исключительно идиотские деяния, голосует за бессмысленные законы, выбирает в правители продажных приматов и загаживает планету; при этом создавалось впечатление, что оно – человечество – допускает тяжкую ошибку, игнорируя его особу, хотя, прислушавшись к его доводам, давно уже достигло бы процветания. В раннем детстве я глубоко почитал господина Софронидеса и часто спрашивал себя, отчего президенты Франции или Соединенных Штатов, канцлерша Германии, король Бельгии и русский царь не спешат в кафе на улице Рампонно, чтобы ежедневно консультироваться с этим мудрейшим из мудрецов. Однако со временем я заподозрил, что его пафос рождается из врожденной страсти к отрицанию, а высокомерие объясняется не столько интеллектуальным превосходством, сколько тягой к огульной критике.

Мадемуазель Тран, о которой я упоминал выше, играла роль старшей сестры – молчаливой, очаровательной, с неизменной улыбкой, которая то и дело округляла ее рот и глаза, когда она издавала гортанный возглас – ррро! – восхищаясь моей новой ручкой, новым свитером или новой парой обуви. Она с безмерным восторгом относилась к вещам, особенно к модным. Поэтому я обожал слушать похвалы из уст этой опытной потребительницы, касающиеся моих одежек, моих браслетов, моих ранцев, тетрадей и письменных принадлежностей.

И наконец, здесь был Робер Ларусс.

– Уж такой пугливый, каких свет не видывал, – утверждала Мама. – Разве что среди мотыльков…

Робер Ларусс, казалось, мог упасть в обморок в любой момент – настолько сильно все на него действовало. Стоило его окликнуть, хотя бы шепотом, как он вздрагивал от ужаса. Стоило с ним поздороваться, как он заливался краской. Если вы приносили ему заказанную выпивку, он рассыпался в благодарностях, заикаясь от полноты чувств. Услышав шум спускаемой воды в туалете, он съеживался, словно на него вот-вот обрушится Ниагарский водопад, и готов был бежать прочь. Да что там говорить: даже шорох птичьих крыльев пугал его так, будто началось извержение Везувия. По этой причине мы старались беспокоить его как можно меньше, а это было очень нелегко в таком посещаемом кафе.

До и после своей работы – починки пылесосов – он тихонько, как мышка, входил в кафе, усаживался в глубине помещения, рядом с дверью в «Спокойное уединение», раскрывал словарь, широкий, как его впалая грудь, и начинал заучивать слова. Вот цель, которую он себе поставил, – выучить наизусть весь словарь, от корки до корки. Мы все восхищались им. Честно говоря, мы-то сами прибегали к помощи словаря лишь с одной целью – выяснить смысл какого-нибудь непонятного термина. Он же решил, что в один прекрасный вечер для него не останется никаких неизвестных слов. Ежедневно он заучивал по полстраницы, и так – шесть дней в неделю; выходной он отводил на повторение у себя дома.

Мадам Симона доставила себе удовольствие подсчитать, во что это выльется:

– Его словарь содержит 2722 страницы. Из расчета полстраницы в день, по шесть раз в неделю, ему на все понадобится 5444 дня. За год 313 из них уйдет на чтение и 52 на повторение, – стало быть, он потратит семнадцать с половиной лет до того, как узнает все значения слова «яйца».

Он взялся за это восемь лет назад. И с тех пор мы не уставали восхищаться как его проектом, так и его упорством. Глядя, как он жадно поглощает столбцы слов, мы видели в нем не голодную библиотечную мышь с острым рыльцем, бесцветными усиками и выпученными глазами в маленьких круглых очочках, а героя, бесстрашно раздвигавшего границы невозможного.

Мы не знали его настоящего имени, потому что моя мать когда-то обратилась к нему именно так:

– Как дела, господин Ларусс?

Он задрожал всем телом.

– О, я недостоин… недостоин…

– Ну вот еще! Для меня вы и ваш «Ларусс» – все едино.

Он съежился и в панике пробормотал, ломая пальцы:

– Я скорее «Робер»…[5]

Мама расхохоталась:

– Ну вот, значит, я так и буду вас называть – Робер Ларусс.

Он поднял голову, на глазах его блестели слезы.

– Нет, я недостоин… недостоин…

После этого разговора он все же согласился на имя, которое внушало ему священный трепет и всякий раз повергало в дрожь. Однако, приняв его, он оправдывал это самозванство, шепча:

– Когда-нибудь… когда-нибудь…

И тут же замолкал, слишком потрясенный перспективой завершения своего проекта.

Иногда, желая дать себе передышку, он участвовал в общих разговорах, – правда, на свой манер. Так, например, однажды утром, когда наш философ господин Софронидес рассказывал моей матери, что покушение на Гитлера никому не удалось и этот диктатор покончил жизнь самоубийством в подземном блокгаузе Берлина, из укромного уголка вдруг донесся дребезжащий голосок нашего Робера Ларусса:

– «Блокгауз, имя существительное, мужского рода, конец семнадцатого века, от немецкого „Blok“ – балка и „Haus“ – дом. Военное оборонительное сооружение со стенами и покрытием из дерева, бетона и др. Относится к системе долговременных укреплений. Синонимы: бункер, каземат, малый форт».

Все это вырвалось у него чисто спонтанно. Господину Софронидесу очень не понравилось, что его прервали и, хуже того, усомнились в его всеобъемлющей эрудиции; с высоты своего барного стула он смерил наглеца презрительным взглядом:

– Что такое?

Задрожав, Робер Ларусс еле слышно пробормотал:

– Я полагаю, в данном случае скорее следовало бы употребить слово «бункер».

– Ах вот как!

– «Надежно защищенный каземат. Немецкий. Может быть подземным».

– Да какая разница? Гитлер-то все равно покончил с собой, да или нет? – заорал господин Софронидес.

– Я… я… я не знаю. Я не изучал словарь имен собственных.

– Ну, значит, поговорим, когда вы до него дойдете!

И господин Софронидес злорадно ухмыльнулся, а Робер Ларусс, бледный и совершенно убитый, скрыл свой позор, уткнувшись в словарь.

Можно ли предугадать, с какой стороны нагрянет беда?

И кто знал, что́ именно может разрушить наше мирное существование?!

Лично меня не мучили никакие мрачные предчувствия. Мне казалось, наша жизнь всегда будет радостной, беззаботной и счастливой – вплоть до того дня, когда я – желательно как можно позже! – покину материнский кров, чтобы зажить со своей супругой, женщиной, с которой я пока еще не познакомился, но которая наверняка уже родилась и где-то гуляет и играет с подружками. И значит, когда-нибудь мне предстояло огорчить Маму, расставшись с ней; мог ли я предвидеть, что скоро буду плакать оттого, что это Мама рассталась со мной, отрешилась от меня, хотя по-прежнему была рядом?!

Как же это произошло?

Скажу сразу: всему виной стал «Фиговый рай» – бакалейный магазинчик, примыкавший к нашему кафе. Этой бакалеей уже тридцать лет владел медлительный и педантичный господин Чомбе, великан в голубом халате, облекавшем его черное как ночь тело. И вот господин Чомбе вдруг начал кашлять – так же часто, как чихал его кот Апчхи. Мама очень уважала бакалейщика, а чутье подсказало ей, что дело неладно; она тотчас же договорилась с каким-то врачом о консультации и заставила господина Чомбе пойти к нему. Интуиция ее не обманула: у господина Чомбе обнаружили рак легких – следствие курения крепких сигарет без фильтра, которые он смолил с утра до ночи, – вечно у него свисал окурок с нижней губы. Поскольку Чомбе был одинок, он посвятил в свое несчастье только Маму: по словам врача, жить ему оставалось месяц, от силы два.

Благодаря специалисту, чьи координаты Мама знала, поскольку записывала все сведения, услышанные в своем кафе, господин Чомбе воспользовался каким-то самоновейшим методом лечения, способным отодвинуть роковой исход и позволить ему не закрывать бакалею, которой он безмерно гордился; весь смысл его существования состоял в том, чтобы обслуживать клиентов «семь дней в неделю и триста шестьдесят пять дней в году». И представьте себе, он выжил… По вечерам Мама носила господину Чомбе еду, которую стряпала нам на ужин, и заодно исподволь выпытывала у него, как дела. Увы, по мере того, как длилась эта отсрочка, господин Чомбе становился все бледнее и бледнее; злые шутники нашего квартала насмехались над ним, утверждая, что он заболел «майклджексонитом» – манией выбеливать себе кожу. Господин Чомбе не протестовал, Мама тоже. И только я один знал причину.

Так он сражался со своим раком целый год. Но вот однажды в субботу, часов в десять вечера, господин Чомбе постучал в дверь нашей квартиры. Измученный болезнью, он сейчас походил на собственный фотонегатив, однако не жаловался и еще менее того хотел жалости других. Поэтому он представил свой визит как чисто коммерческий, а именно: предложил Маме купить у него «Фиговый рай».

– Либо ты сохранишь его как бакалею, Фату, либо используешь, чтобы расширить свое кафе. Может, даже откроешь ресторан. Я тут подсчитал: объединив оба помещения, ты сможешь принимать одновременно полсотни человек.

В благодарность за Мамины заботы он предложил ей сходную цену. Потом ему стало плохо, он выпил несколько стаканов воды, отдышался и минут через десять извинился за свою настойчивость:

– Если ты будешь ждать моей смерти, Фату, то заплатишь много больше. Мне и без того противно оставлять свои бабки племянникам – эти лодыри только и знают, что курить травку, но совсем уж невыносимо думать, что они вытянут из тебя лишнее.

Моя мать провела бессонную ночь. Кафе она получила в наследство от родных через год после моего появления на свет; правда, для этого ей пришлось еще и взять кредит. К настоящему моменту Мама уже все выплатила банку, доказав и самой себе, и окружающим, что вполне способна успешно вести дела. Так может, настало время пуститься в новую авантюру?

Утром, когда мы сидели друг против друга над чашками какао, она посоветовалась со мной или, вернее, произнесла четырехчасовой монолог. Поскольку у меня не было на этот счет личного мнения, я попытался уточнить, чего желает Мама, и вынудил ее подробно изложить свои соображения:

– Взять на себя бакалею? Да ни за что на свете! Ведь тогда я не буду успевать обслуживать своих клиентов, разговаривать с ними. Торговля – она подходит молчунам, таким как господин Чомбе; а я люблю общаться с людьми. И потом, держать магазин открытым семь дней в неделю, триста шестьдесят пять дней в году – да это же не жизнь, а каторга! Другой вариант: превратить кафе в ресторан… Ну нет, лучше сдохнуть! Слишком много работы, слишком большой напряг, сплошной стресс. Либо мне придется самой париться у плиты, либо я найму повара и зарежу его, когда он мне все яйца проест.

– Мам, у тебя нет яиц, – напоминаю, если ты забыла.

– Не раздражай меня! Ты хочешь, чтоб я тебе их показала?

– Но все-таки что ты ответишь господину Чомбе?

– Отвечу, что согласна.

– Как?..

– А так: я нашла третье решение! Там, внизу, у нас тесновато, я всегда мечтала расширить помещение. Так вот: я его продаю, покупаю на эти деньги, плюс заем в банке, бакалею и переношу туда «На работе»! Там будет намного просторней, милый Феликс, а мы сохраним и нашу клиентуру, и наш адрес. Что скажешь?

– Гениально!





...
5