Читать книгу «Дневник утраченной любви» онлайн полностью📖 — Эрика-Эмманюэля Шмитта — MyBook.
cover

Он кстати вступал в разговор и кстати молчал, во всех его действиях и состояниях была внутренняя логика. Он никогда не произносил лишнего слова, но точно знал, в какой момент стоит нарушить тишину. Работу он прерывал только ради игры с внуками: подвешивал на леске пауков, сделанных собственными руками, прятал за дверями и под лестницами чудищ из швабры и тряпок. Мы визжали от страха, потом начинали хохотать и были в восторге от дедушкиных сюрпризов. Дед обожал кошек, но в большой квартире на холме Круа-Рус никогда не жил ни один мохнатый любимец, поэтому он «одалживал» котят у соседей и учил меня играть с малышами. Я разделял дедову нежность к зверюшкам и радовался его радости.

Человек, к которому я был привязан сильнее, чем к отцу, – мое чувство было незамутненным и сильным, – умер в шестьдесят лет от сердечного приступа. Я не помню маму плачущей: когда ей сказали, она всхлипнула на самой высокой ноте, задохнулась и, хлопнув дверью, закрылась в своей комнате. Мама плакала навзрыд в кино и театральном зале, но никогда не теряла самообладания в обычной жизни.

Несколько дней, отделявших смерть деда от его похорон, я с утра до вечера шумно рыдал, икал, сморкался, почти впадал в истерику. Родители пытались утешать меня, смотрели с сочувствием и… непониманием. Кузина «донесла», что подобное проявление чувств у десятилетнего мальчика повергало их в изумление и уныние.

В день погребения трем внукам – Флоранс, Кристине и мне – велели находиться в прихожей, рядом с комнатой, где лежало тело деда. Я впал в полнейшее отчаяние: вот он, дедушка, лежит совсем близко, а мне не велят подходить к нему! Я вопил. Топал ногами. Кидался на стены. Сбежавшиеся взрослые попытались вразумить меня.

– Это больше не дедушка…

– Стой тут…

– Не нужно подходить близко…

У мамы было перевернутое лицо, но расстроила ее не моя реакция, а то, что она заметила в «запретной комнате». А я перестал стенать и уцепился за ее руку – такую привычно утешительную, крепкую и надежную. Она бросила на меня изумленный взгляд. Моя реакция была для нее внове, а означала простую вещь: «Я позабочусь о тебе, мама…» Она вдруг поняла, ее пальцы дрогнули и расслабились в моей ладони.

– Поль, – сказала она моему отцу, – пусть мама и Флоранс едут на кладбище в твоей машине, а я отвезу Эрика.

– Уверена?

– Он будет меня сопровождать.

Формулировка мне польстила, и я кивнул отцу – мол, положись на меня.

Папа удивился, засомневался, несколько раз переспросил маму: «Ты уверена?» – и наконец подчинился.

Сначала мы с мамой ехали молча в ее стареньком «Рено-4», следуя за катафалком по крутым улицам. Мама вела нервно, дергала руль, ругалась на светофоры, ухабы, знаки «Стоп», манеру езды других водителей. В тот момент она ненавидела весь мир.

– Прости, что ревел, как девчонка, мама. Я не понимал, что не даю выплакаться тебе. Он ведь был твоим отцом и уж потом моим дедом. Я вел себя как эгоист, и мне стыдно.

Мама повернулась ко мне, и ее глаза наполнились слезами. Она сказала, сдерживая ярость:

– Ты имеешь право плакать, Эрик.

– Конечно, но ты же не плачешь.

– Если бы начала, не смогла бы остановиться.

– Понимаю.

– И потом… слезы не прогонят печаль.

Сорок лет спустя я пытаюсь следовать маминому совету, дотянуться до ее уровня: вытираю лицо, сморкаюсь и выбрасываю бумажные платки в урну.

Слезы не прогонят печаль.

* * *

Дни приходят и уходят. Без нее все они одинаковые.

* * *

Издательство «Альбен Мишель» спасло мне жизнь, назначив точную дату представления сборника. Позвонил мой литературный агент Пьер Сципион, произнес угрожающим тоном:

– У тебя осталось пять недель.

Я вешаю трубку, сердце колотится, горло пересохло, руки дрожат: я ни за что не сумею!

Сегодня я снова взялся за редактирование «Мести и прощения». К превеликому моему удивлению, получается хорошо. И – что самое удивительное – я прекрасно себя чувствую этим вечером.

* * *

Работа спасает.

Она всегда вытаскивала меня из трясины моих задвигов.

Никто не знает этого лучше Брюно – он наблюдает за мной уже тридцать лет.

Уж не он ли заставил Сципиона позвонить?

* * *

Я не одинок, когда пишу, потому что живу с персонажами моей истории.

Когда я пишу, не боюсь сбиться с пути, потому что иду по дороге, которую сам же и описываю.

Когда я пишу, не лавирую – подчиняюсь приказам книги.

Когда я пишу, затыкаю рот своему эго и весь превращаюсь во внимание к тому, чем сам не являюсь.

* * *

– Вы не получали известий от матери после ее смерти?

Я прикрываю глаза и застываю, чтобы скрыть досаду.

– Нет.

– А моя присылает весточку. Хотите, расскажу?

Не дожидаясь ответа, собеседник повествует о сорвавшейся со стены картине, книге, открывшейся на нужной странице, любимой песне, вдруг зазвучавшей по радио. Он говорит и говорит, не догадываясь, что делает мне больно. Я перестаю слушать – ненавижу подобные откровения.

Честно говоря, я просто киплю от злости.

Мама не только ни разу не подала мне признаков своего присутствия, она не сочла нужным «просигнализировать» о своем уходе! На неделе, когда она умерла, я ничего не почувствовал и не понял.

Это обстоятельство почти так же страшно, как мамина смерть: я думал, что мы связаны теснее.

* * *

Какой-то мудрец сказал, что уверены мы можем быть лишь в неизбежности смерти.

Но я не знаю, из чего состоит смерть. И не хочу слушать ничьих объяснений, ибо одинаково боюсь того, кто сулит мне небытие, и того, кто сулит райское блаженство.

Получается, что уверен я в одной-единственной – неопределенной – вещи.

* * *

Истинная мудрость состоит в приручении неопределенности.

* * *

У меня есть вера.

Ни одно из убеждений не способно дать мне знание о потустороннем. Но я выращиваю веру. Веру в тайну нашего существования. Нашей жизни. И нашей смерти.

Жизнь была дивной неожиданностью, смерть будет чудной неожиданностью. В каком порядке? Понятия не имею!

Дидье Декуэн[8] – он верующий, как и я, – спрашивает:

– Вера помогает тебе справиться с горем по матери?

– Ни на грамм.

– Мне тоже.

Мы долго молча смотрели друг другу в глаза, по-братски обнажив души. Тоска по любимому существу обречена терзать нас на этой земле.

* * *

В ее отсутствии столько присутствия!

* * *

В кабинете Даниэль протягивает мне вырезку из газеты. Статья называется «Скончалась мать драматурга Эрика-Эмманюэля Шмитта».

Я разваливаюсь на куски. Ее снова убили у меня на глазах.

Даниэль напуган моей реакцией. Он уговаривает:

– Прочти статью. Написана очень доброжелательно и сочувственно!

Я рыдаю, не решаясь выпустить наружу бьющуюся в клетке черепа детскую мысль: «Отдал бы всю свою известность, только бы она жила…»

* * *

Она всегда на расстоянии чувствовала, что мне плохо. Как и я. Мы притягивались. Беззвучно звали друг друга.

Я должен был почувствовать ее смерть!

Я не понимаю… Потеря зрения и слуха ставит под сомнение мою теорию нашей любви.

Неужели это была иллюзия?

* * *

После маминого ухода у меня разболелась правая нога, и я за несколько дней превратился в инвалида. Двигаюсь с трудом; перехожу из сидячего положения в стоячее с опаской и всеми возможными предосторожностями, а ночью ворочаюсь, безуспешно ищу наименее болезненную позу.

Мой врач Ален Г. назначает мне кучу анализов и тестов, посылает на консультацию к светилу и добавляет огорченно:

– После смерти матери ты просто не желаешь двигаться вперед!

Иногда усталость давит слишком сильно, и я не против, чтобы все остановилось. Не хочу, чтобы болела душа, не могу больше терпеть физическую боль.

* * *

Ни рентген, ни МРТ не выявили причину болей в колене.

Врач, рассматривающий снимки, советует обратиться к кинезитерапевту.

На сем моя медицинская кругосветка заканчивается: отец был кинезитерапевтом, так что к такому специалисту я точно не пойду.

Я хромаю, и мне плевать на окружающих.

* * *

Книга овладевает мною. Я потрясен: ничто не мешает творить – ни печаль, ни воспаление. Писание спасает.

Интересно, как спасаются «непишущие»?

* * *

Мне плохо сегодня утром. В чем дело? Придется покинуть три кокона – дом, работу, печаль – и отправиться в Лотарингию, чтобы сыграть моноспектакль «Мсье Ибрагим и цветы Корана». Где я возьму энергию, чтобы изобразить другого человека, если больше не обитаю в собственном теле? Как вдохнуть жизнь в героев, думая только о смерти?

Сажусь в поезд. Плечи опущены, ноги налились свинцом. Можно подумать, меня тащат на бойню…

Сцена – это театр чудес: прошлое становится настоящим, хромой перестает хромать, мертвый встает, чтобы поклониться, а я рассказал историю Мсье Ибрагима и сыграл всех персонажей, бегая из одной кулисы в другую. После первой реплики: «В тринадцать лет я разбил мою свинью-копилку и пошел к шлюхам», силы вернулись, колено «заморозилось». Силой магии подмостков мне было сорок, потом тринадцать, потом стало восемьдесят, как моим героям.

Публика благодарила меня стоя, и я ушел за кулисы совершенно счастливым. Там меня ждал подарок.

Шанталь, читательница из Нанси, с которой я уже двадцать лет веду дружескую переписку и время от времени встречаюсь, ждала меня в компании подруг (они помогают ей передвигаться на инвалидном кресле). Стоило мне увидеть ее благородное, открытое лицо, яркие смеющиеся глаза, и я ощутил блаженство. Шанталь излучает только нежные положительные вибрации, и про себя я называю эту женщину «мой ангел на костылях».

Мы поговорили, радуясь новой встрече и подпитываясь друг от друга энергией.

Мне пора возвращаться в Брюссель. Я готов проститься, и тут Шанталь берет меня за руку:

– У меня для вас послание от вашей матери.

Я бледнею:

– Что вы сказали?

– Она попросила передать его вам после…

– Понятно…

Я вспоминаю, что мама не раз встречала Шанталь на генеральных репетициях моих пьес. У меня дрожат губы. Шанталь сильнее стискивает мне пальцы:

– Позаботьтесь о себе. Берегите себя. Не надрывайтесь на работе. Думайте о себе.

Я вздрагиваю. Это точные слова мамы. «Позаботься о себе». В конце каждого разговора она давала мне этот совет с оттенком упрека, беспокоясь о том, что я веду себя как «многостаночник», не отдыхаю, не езжу в отпуск и взваливаю на себя слишком большую ответственность за все.

Я спрашиваю у Шанталь, как спросил бы у мамы:

– У меня усталый вид?

Шанталь, в отличие от мамы, не отвечает – только смотрит с сочувствием и любовью, потом повторяет:

– Позаботьтесь о себе.

Я обнимаю ее и возвращаюсь в гримерку, где даю волю чувствам. Мама предвидела, что без нее я буду передвигаться по миру осторожно, как Мальчик-с-пальчик, что мне понадобятся «камешки», вот и оставила инструкции близким мне людям, чтобы сын не лишился ее любящего взгляда.

* * *

Книга скоро будет закончена, я берусь за последний рассказ «Нарисуй мне самолет».

Проглатываю завтрак, сажусь за стол и работаю десять часов кряду или даже дольше, а ночью редактирую написанное.

Я умею терпеть. На каждом этапе работа требует сильной страсти, и я ни перед чем не останавливаюсь, чтобы ее пробудить.

По вечерам чувствую себя выжатым досуха. Шатаюсь от усталости и с опаской думаю об очередном рабочем дне, но утром книга зовет меня, и появляются новые силы.

Жизнь творца – это жизнь в подчинении, творение жаждет родиться, и ты отдаешь ему все силы.

* * *

Сегодня я «полировал» первые три истории сборника «Месть и прощение» и вдруг понял, что произошло в день маминого ухода!

Я уверен, что не ошибаюсь, потому что проверил расписание в ежедневнике и сообщения, которые около полуночи отправлял Жизель (по ним можно отследить весь день).

В тот вторник, когда бездыханная мама упала на пол в своей кухне, я был в Париже. Один. И писал.

Что именно? Продолжение истории «Мадемуазель Баттерфляй». Текст родился сам собой, можно сказать – навязался.

Дорогая мама,

возможно, я уже покину наш мир, когда ты получишь это письмо. У меня обнаружили очень серьезную почечную недостаточность – обеих почек. Я сам ничего не знал об этих органах, а теперь выяснил на собственном опыте, что они играют главную роль в нашем теле и, если они отказывают, наша жизнь кончается. Это правда, мама! Я слабею день ото дня… Мне не только трудно есть, но я и не хочу. Я жду. Чего? Не знаю. Пересадки, как предлагают врачи. Смерти, без сомнения. Каждый день папа проводит многие часы со мной, и по его тревожному лицу я вижу, что угасаю.

Мама, я просто хотел сказать, что люблю тебя. Я тебе обязан всем. Прежде всего – жизнью, потому что ты носила меня в себе, потом на руках, у груди, когда никто меня не хотел, – мне известно, что отец настаивал, чтобы ты сделала аборт, а дед считал меня позором. Потом – любовью; ты была само великодушие, преданность, улыбка, порыв. Даже согласие на то, чтобы я тебя покинул, которое разбило тебе сердце, ты дала по доброте, думая, что я должен стать «большим городским господином». Прости меня за этот отъезд. Прости, что я так редко приезжал. Прости, что я отдалился. Прости за то, что я из эгоизма не принимал твои ласки, поцелуи, нежность: я хотел быть сильным, независимым, свободным, как положено мальчикам. Если бы мне дали возможность продолжать жить или получить другую жизнь взамен, поверь, я бы постарался показать тебе мою любовь, которую выражал только в письмах, и дал бы твоей любви, такой крепкой, достойное продолжение в той, которую питал бы к своим детям, твоим внукам. Здесь, в больнице, я нахожу убежище в воспоминаниях. Они приносят мне успокоение. Я представляю нас с тобой, рука в руке, бегущими по лугам, а рядом с нами Густ и Белянка, двое твоих друзей, еще более веселых, шальных и радостных, чем мы, и все четверо мы пьяны от счастья, что можно нестись во всю прыть, вдыхать пропитанный солнцем воздух и приветствовать весну. Как правы мы были, радуясь вроде бы пустяку. Потому что в этом пустяке заключалось главное. Вдыхать, выдыхать, ощущать, наслаждаться. Какая мудрость! Я общался со столькими важными людьми – финансистами, политиками, идеологами, учеными, но вдруг обнаружил, что именно тебе, Густу и Белянке обязан незаменимыми уроками. Удивляться жизни. Быть благодарным. Всеми силами будить в себе радость. Вы были моими лучшими учителями жизни, а то и философии, хотя я оказался не на высоте того, что вы мне преподали. Позже я немного заблудился в лабиринтах фальши, я пытался походить на печальных духом, тех, кто предпочитает уныние ликованию, пессимизм оптимизму, смерть жизни. Когда я высказывал суждение мрачное, циничное, нигилистское или безнадежное, они мне аплодировали и награждали дипломом за прозорливость. Но в моем нынешнем состоянии, при моей слабости, все, чему они меня научили, обратилось в груду пыли, и я обретаю силы и свет, только думая о вас троих.

Густ… Белянка… Ты веришь, что там, наверху, мы встретим животных, которых любили? Я так на это надеюсь… А они, я уверен, сделали бы все возможное и невозможное, лишь бы снова меня увидеть, и преданно ждали бы годами, не боясь ни холода, ни неизвестности, ни одиночества, ни отчаяния, чтобы кинуться ко мне, уткнуться теплым носом, размахивая хвостом и жмуря глаза. И мы обнимались бы без конца. Если все так, то вечность – это будет здорово.