– Это я старая баба? – переспросил Рауль, от неожиданности заговорив более или менее человеческим голосом.
– Господин Зоммер имел в виду совсем другое, – попытался успокоить его Мойков. – Он плохо говорит по-английски. По-французски это звучит совсем иначе. Это большой комплимент.
Рауль отер глаза. Мы с тревогой ждали нового припадка истерики.
– Это я-то баба? – уронил он неожиданно тихим и глубоко оскорбленным голосом. – Это мне сказать такое!
– Он во французском смысле, – продолжал импровизировать Мойков. – Там это большая честь! Une femme fatale![23]
– Вот так и остаешься один, – произнес Рауль трагическим голосом, поднимаясь без всякой посторонней помощи. – Покинутый всеми!
Мы без труда довели его до лестницы.
– Несколько часов сна, – увещевал Мойков. – Две таблетки секонала, можно и три. А завтра утром крепкий кофе. Сами увидите, все будет выглядеть совсем иначе.
Рауль не отвечал. Мы тоже его покинули. Весь мир его бросил! Мойков повел Рауля вверх по лестнице.
– Завтра все будет проще! Кики ведь не умер. Просто юношеское заблуждение.
– Для меня он умер! Мои запонки он тоже забрал!
– Да вы ведь сами их ему подарили! На день рожденья. К тому же он в них вернется.
– И что ты так возишься с этим жирным боровом? – спросил я Мойкова, когда тот вернулся.
– Он наш лучший постоялец. Ты его апартаменты видал? Если он съедет, нам придется поднять цены на остальные номера. И на твой тоже.
– Боже правый!
– Боров там или ангел небесный, только каждый страдает, как умеет, – заметил Мойков. – В горе нет знаков различия. И смешного тоже ничего нет. Уж тебе-то пора бы это знать.
– Да я знаю, – сказал я пристыженно. – Хотя различия все-таки есть.
– Это все относительно. У нас тут была горничная, так она в Гудзоне утопилась только из-за того, что сын стибрил у нее несколько долларов. Она не могла пережить такого позора. Может, скажешь, и это смешно?
– И да, и нет. Не будем спорить.
Устремив глаза к потолку, Мойков напряженно прислушался.
– Хоть бы он ничего над собой не учинил, – пробормотал он. – У этих экстремистов по жизни короткие замыкания случаются гораздо чаще, чем у нормальных людей.
– Горничная, та, что утопилась в Гудзоне, тоже была экстремисткой?
– Она была просто несчастной бедной женщиной. Ей казалось, что у нее нет выхода, – хотя ей были открыты все пути. Как насчет партии в шахматы?
– С удовольствием. Но сначала давай-ка выпьем по рюмке водки. Или по две. А то и больше, если захотим. Продай мне бутылку. Сегодня я хочу заплатить.
– С чего это вдруг?
– Я работу нашел. Месяца на два.
– Отлично! – Мойков прислушался, глядя на дверь.
– Лахман, – сказал я. – Такую походку ни с чем не спутаешь.
Мойков вздохнул.
– Не знаю, может, это все от луны, но сегодня, похоже, у нас вечер экстремистов.
После Рауля Лахман казался скорее почти спокойным.
– Садись, – приказал я. – Ничего не говори, выпей рюмку водки и думай об изречении: «Бог кроется в детали».
– Что?
Я повторил изречение.
– Чушь какая! – фыркнул Лахман.
– Ладно. Тогда вот тебе другое: «Будем отважны, раз уж нам не дано умереть». Благодаря Раулю все эмоции здесь на сегодня растрачены.
– Я не пью водку. Я вообще не пью, пора бы тебе запомнить. Ты еще в Пуатье хотел напоить меня бутылкой вишневого ликера, которую ты где-то украл. По счастью, мой желудок вовремя взбунтовался, иначе я наверняка угодил бы в жандармерию. – Лахман обратился к Мойкову: – Она вернулась?
– Нет. Пока нет. Только Зоммер и Рауль. Оба взвинчены до предела. По-моему, сегодня полнолуние.
– Что?
– Полнолуние. Давление повышает. Иллюзии окрыляет. Убийц и маньяков воодушевляет.
– Владимир, – простонал Лахман. – С наступлением темноты шуточки насчет других лучше бы оставлять при себе. У людей в эту пору своих забот хватает! А больше никого не было?
– Только Мария Фиола. Пробыла ровно час и двенадцать минут. Выпила рюмку водки, потом еще полрюмки. Попрощалась и укатила в аэропорт. Вернется из вояжа дня через два. Поехала на показы одежды и съемки. Достаточно ли информации для агента безнадежной любви, господин Лахман?
Лахман убито кивнул.
– Я как чума, – пробормотал он. – Я знаю. Но для себя-то я даже хуже чумы!
Мойков прислушался, глядя наверх.
– Схожу-ка я на всякий случай взглянуть на Рауля.
С этими словами он встал и направился вверх по лестнице. Для человека его возраста и комплекции у Мойкова была на редкость легкая походка.
– Что мне делать? – вздохнул Лахман. – Ночью опять видел свой сон. Всегдашний мой кошмар. Будто меня кастрируют. Эсэсовцы в своем кабачке. Причем не ножом, а ножницами! Я проснулся от собственного крика. Может, это тоже из-за полнолуния? Я имею в виду – что ножницами.
– Забудь, – сказал я. – Эсэсовцам не удалось тебя кастрировать, и это очень заметно.
– Заметно, говоришь? Конечно, заметно! У меня на всю жизнь шок остался. К тому же отчасти им это все же удалось! У меня раны и тяжкие телесные повреждения. Перелом вон ужасный. Женщины надо мной смеются. А нет ничего ужаснее в жизни, чем смех женщины при виде твоей наготы. Этого забыть нельзя! Потому я и гоняюсь за женщинами, у которых у самих физические недостатки. Неужели не понятно?
Я кивнул. Всю эту историю я знал наизусть – он мне ее рассказывал уже раз двадцать. Я даже не стал спрашивать его, чем кончилось дело с лурдской алкогольной водицей. Слишком уж он нервный сегодня.
– Сейчас-то тебе здесь что надо? – спросил я Лахмана.
– Они собирались сюда зайти. Что-нибудь выпить. Сейчас, наверное, в кино пошли, лишь бы от меня отделаться. Обед я им оплатил.
– На твоем месте я бы не стал их ждать. Пусть сами тебя дожидаются.
– Ты считаешь? Да, вероятно, ты прав. Только трудно это. Если бы не клятое одиночество!
– Неужели твоя работа никак тебя не выручает? Ты же торгуешь четками, иконками, общаешься с кучей всякого богобоязненного народа. Да и вообще – неужто к этому делу никак нельзя подключить Бога?
– Ты с ума сошел! Он-то чем тут поможет?
– Мог бы облегчить тебе смирение. Бога выдумали, чтобы люди не восставали против несправедливости.
– Ты это всерьез?
– Нет. Но в нашем шатком положении можно позволить себе лишь минимум твердых принципов. Надо хвататься за любую соломинку.
– Какие вы все чертовски надменные, – сказал Лахман. – Прямо диву даюсь. Что у тебя с работой?
– Завтра с утра начинаю у одного антиквара: разборка и каталогизация.
– За твердое жалованье?
Я кивнул.
– Ну и зря! – сказал Лахман, мгновенно оживляясь; он обрадовался возможности дать поучительный совет. – Переключайся на торговлю. Сантиметр торговли лучше, чем метр работы.
– Я учту.
– Только тот, кто страшится жизни, мечтает о твердом жалованье, – колко заметил Лахман. Поразительно, до чего быстро этот человек умел переходить от уныния к агрессии. «Еще один экстремист», – подумал я.
– Ты прав, я страшусь жизни, прямо верчусь от страха, как псина от блох, – заметил я миролюбиво. – Благодаря этому страху только и живу. Что против этого твой маленький сексуальный страх? Так что радуйся!
По лестнице уже спускался Мойков.
– Спит, – объявил он торжественно. – Три таблетки секонала все-таки подействовали.
– Секонал? – оживился Лахман. – А для меня не осталось?
Мойков кивнул и вынул пачку снотворного:
– Двух вам хватит?
– Почему двух? Раулю вы дали три, почему же мне только две?
– Рауль потерял Кики. Можно сказать, вдвойне потерял. Сразу на два фронта. А у вас еще остается надежда.
Лахман явно собрался возразить – такого преуменьшения своих страданий он допустить не мог.
– Исчезни, – сказал я ему. – При полнолунии таблетки действуют с удвоенной силой.
Лахман, ковыляя, удалился.
– Надо было мне аптекарем стать, – задумчиво изрек Мойков.
Мы начали новую партию.
– А Мария Фиола правда была здесь сегодня вечером? – спросил я.
Мойков кивнул.
– Хотела отпраздновать свое освобождение от немецкого ига. Городок в Италии, где она родилась, заняли американцы. Раньше там немцы стояли. Так что она тебе уже не подневольная союзница, а новоиспеченная врагиня. В этом качестве просила передать тебе привет. И, по-моему, сожалела, что не может сделать этого лично.
– Боже ее упаси! – возразил я. – Я приму от нее объявление войны, только если на ней будет диадема Марии Антуанетты.
Мойков усмехнулся.
– Но тебя, Людвиг, ждет еще один удар. Деревушку, в которой я родился, русские на днях тоже освободили от немцев. Так что и я из вынужденного союзника превращаюсь в твоего вынужденного неприятеля. Даже не знаю, как ты это переживешь.
– Тяжело. Сколько же раз на твоем веку этак менялась твоя национальность?
– Раз десять. И все недобровольно. Чех, поляк, австриец, русский, опять чех и так далее. Сам-то я этих перемен, конечно, не замечал. И боюсь, эта еще далеко не последняя. Тебе, кстати, шах и мат. Что-то плоховато ты сегодня играешь.
– Да я никогда хорошо не играл. К тому же у тебя, Владимир, солидная фора в пятнадцать лет эмиграции и одиннадцать смененных родин. Включая Америку.
– А вот и графиня пожаловала. – Мойков встал. – Полнолуние никому спать не дает.
Сегодня к старомодному, под горло закрытому кружевному платью графиня надела еще и боа из перьев. В таком наряде она напоминала старую, облезлую райскую птицу. Ее маленькое, очень белое личико было подернуто мелкой сеткой тончайших морщин.
– Ваше сердечное, графиня? – спросил Мойков с невероятной галантностью в голосе.
– Благодарю вас, Владимир Иванович. Может, лучше секонал?
– Вам угодно секоналу?
– Не могу заснуть. Да вы же знаете, тоска и мигрень замучили, – посетовала старушка. – А тут еще эта луна! Как над Царским Селом. Бедный царь!
– А это господин Зоммер, – представил меня Мойков.
Графиня милостиво скользнула по мне взглядом. Она явно меня не узнала.
– Тоже беженец? – спросила она.
– Беженец, – подтвердил Мойков.
Она вздохнула.
– Мы вечные беженцы, сначала от жизни, потом от смерти. – В глазах у нее вдруг блеснули слезы. – Дайте мне сердечного, Владимир Иванович! Но только совсем немножко. И две таблетки секонала. – Она повела птичьей головкой. – Жизнь – необъяснимая вещь. Когда я еще была молоденькой девушкой, в Санкт-Петербурге, врачи махнули на меня рукой. Туберкулез. Безнадежный случай. Они давали мне от силы два-три дня, не больше. А что теперь? Их всех давно уж нет – ни врачей, ни царя, ни красавцев офицеров! И только я все живу, и живу, и живу!
Она встала. Мойков проводил ее до дверей, потом вернулся.
– Выдал ей секонал? – спросил я.
– Конечно. И бутылку водки. Она уже пьяна. А ты даже и не заметил, верно? Старая школа, – сказал Мойков с уважением. – Этот божий одуванчик по бутылке в день высасывает. А ведь ей за девяносто! У нее ничего не осталось, кроме призрачных воспоминаний о призрачной жизни, которую она оплакивает. Только в ее старой голове эта жизнь еще и существует. Сначала она жила в «Ритце». Потом в «Амбассадоре». Потом в русском пансионе. Теперь вот у нас. Каждый год она продает по одному камню. Сперва это были бриллианты. Потом рубины. Потом сапфиры. С каждым годом камни становились все меньше. Сейчас их почти не осталось.
– А секонал у тебя еще есть? – поинтересовался я.
Мойков посмотрел на меня изучающим взглядом.
– И ты туда же?
– На всякий случай, – успокоил я его. – Все-таки полнолуние. Это только про запас. Наперед никогда не знаешь. Снам ведь не прикажешь. А мне завтра рано вставать. На работу.
Мойков помотал головой.
– Просто поразительно, до чего человек в своей гордыне заносчив, ты не находишь? Вот скажи, ты плачущего зверя когда-нибудь видел?
Уже две недели я работал у Силвера. Подвал под магазином оказался огромным, лабиринт его помещений уходил далеко под улицу. В нем было множество ответвлений и тупиков, битком набитых всяческим старьем. Включая даже допотопные детские коляски, подвешенные под самым потолком. Силверам все это барахло в свое время досталось по наследству, и они несколько раз даже предпринимали слабые попытки как-то его упорядочить и каталогизировать, но вскоре от этой затеи отказались. Не для того же, в конце концов, они бросили адвокатское ремесло, чтобы сменить его на жалкий удел сортировщиков и учетчиков в катакомбах. Если есть в подвале что-нибудь ценное, то с годами оно станет только еще ценней – так решили они и отправились пить кофе. Ибо к своим обязанностям бонвиванов Силверы относились всерьез.
Рано поутру я исчезал в катакомбах, точно крот, и обычно появлялся на поверхности лишь к обеду. Подвал был скудно освещен лишь несколькими тусклыми лампочками. Он напоминал мне о моих брюссельских временах, и поначалу я даже слегка побаивался, не слишком ли назойливым будет напоминание; потом, однако, решил помаленьку и осознанно привыкать, тем самым постепенно изживая в себе болезненный комплекс. Мне уже не однажды в жизни случалось проделывать над собой подобные эксперименты, превозмогая непереносимые воспоминания сознательным привыканием к чему-то сходному, но не столь непереносимому.
Силверы часто приходили меня навещать. Для этого им нужно было спуститься в подвал по приставной лестнице. В тусклом электрическом свете сперва появлялись лакированные штиблеты, фиолетовые епископские носки и клетчатые штаны Александра Силвера, затем лакированные штиблеты, шелковые носки и черные брюки его брата Арнольда. Оба были любопытны и общительны. И приходили вовсе не для того, чтобы меня контролировать. Просто им хотелось поболтать.
Мало-помалу я притерпелся к темным сводам катакомб и к шуму грузовиков и легковушек над головой. К тому же мне постепенно удалось разгородить некоторые участки свободного пространства. Часть вещей оказалась таким барахлом, что его и хранить-то не стоило. Тут были и поломанные кухонные табуретки, и две никуда не годные драные кушетки стандартного фабричного производства. Подобный хлам Силверы просто выставляли к ночи на улицу, а рано утром его забирала бригада городских мусорщиков.
Однажды, уже после нескольких дней работы в подвале, под грудой ветхих, не имеющих почти никакой ценности фабричных ковров я вдруг обнаружил два молитвенных ковра, один с изображением голубого, другой – зеленого михраба[24]. И это были не современные копии, а оригиналы, каждому лет по сто пятьдесят, и оба в хорошей сохранности. Гордый, как терьер с добычей, я вытащил их наверх.
В магазине восседала помпезная дама, вся увешанная золотыми цепями.
– А вот и наш эксперт, сударыня, – глазом не моргнув сказал Силвер, едва заметив меня. – Месье Зоммер, из Парижа, прямо из Лувра. Предпочитает говорить по-французски. Что вы скажете об этом столике, господин Зоммер?
– Превосходный Людовик Пятнадцатый. Дивная чистота линий. И сохранность отменная. Редкая вещь, – отрапортовал я с сильным французским прононсом. А затем, для пущего эффекта, еще раз повторил все то же самое по-французски.
– Слишком дорого, – решительно заявила дама, брякнув цепями.
– Но позвольте, – слегка опешил Силвер. – Я вам пока что и цены-то не называл.
– Не важно. Все равно слишком дорого.
– Хорошо, – согласился Силвер, мгновенно обретая присутствие духа. – В таком случае, сударыня, назначьте цену сами.
Теперь настал черед дамы слегка опешить. Поколебавшись немного, она спросила:
– А это сколько стоит? – и ткнула в ковер с зеленой нишей.
– Ему нет цены, – ответил Силвер. – Это фамильная реликвия, перешедшая мне по наследству от матушки. Она не продается.
Дама рассмеялась.
– Реликвия – тот, что зеленый, – встрял я. – А вон тот, голубой, это моя собственность. Я принес показать его господину Силверу. Если он его купит, у него будет пара к зеленому. Это повышает стоимость обоих ковров процентов на двадцать.
– У вас что, вообще ничего купить нельзя? – ехидно поинтересовалась дама.
– Отчего же? Столик и все прочее, что на вас смотрит, – смиренно ответил Силвер.
– И зеленый ковер тоже?
Загвоздка с коврами состояла в том, что Силвер явно не знал, что это вообще такое, а я понятия не имел, сколько они могут стоить в долларах. И у нас не было никакой возможности сговориться. Дама в цепях восседала между нами и пристально следила за каждым нашим движением.
– Так и быть, – решился наконец Силвер. – Только для вас – и зеленый ковер.
Дама хмыкнула.
– Так я и думала. И сколько же?
– Восемьсот долларов.
– Слишком дорого, – изрекла дама.
– Похоже, это ваше любимое присловье, сударыня. Сколько бы вы хотели заплатить?
– Нисколько, – отрезала дама, вставая. – Просто хотела послушать, что вы еще придумаете. Одно надувательство!
Бряцая цепями, дама направилась к выходу. По пути она опрокинула голландский светильник и даже не подумала его поднять. Силвер поднял его сам.
– Вы замужем, милостивая государыня? – спросил он вкрадчиво.
– А вам-то какое дело?
– Никакого. Просто мы, мой коллега и я, сегодня вечером включим вашего достойного всяческого сочувствия супруга в нашу ночную молитву. По-английски и по-французски.
– Эта больше не придет, – сказал я. – Разве что с полицией.
Силвер отмахнулся.
– Зря я, что ли, столько лет был адвокатом? А купить эта корова все равно ничего не купила бы. Такие стервы разгуливают по городу тысячами. Им скучно, вот они и не дают жизни продавцам. Главным образом в магазинах одежды и обуви: сидят часами, примеряют без конца и ничего не покупают. – Он перевел взгляд на ковры. – Так что там у нас с фамильной реликвией моей матушки?
– Это молитвенный ковер, начало девятнадцатого века, быть может, даже конец восемнадцатого. Малая Азия. Очень миленькие вещицы. Считаются полуантиком. Настоящий антик – шестнадцатое и семнадцатое столетия. Но таких молитвенных ковров очень мало. И они обычно персидские.
– Сколько же, по-вашему, они должны стоить?
– До войны в Париже у торговцев коврами цена была около пятисот долларов.
– За пару?
– За штуку.
– Черт побери! Вам не кажется, что было бы неплохо это отметить чашечкой кофе?
Мы начали переправу через улицу, причем Силвер – с такой самоубийственной удалью, что немедленно принудил к остановке заверещавший всеми тормозами «форд», водитель которого осыпал его целым градом нелестных эпитетов. «Баран безмозглый» было из них самым мягким. Силвер с ослепительной улыбкой помахал ему вслед.
О проекте
О подписке