– Правда? – изумился я, не понимая, с какой тогда стати он еще издали и столь радостно меня приветствовал.
– Но я все равно, разумеется, беру ее обратно. Вы не должны терпеть из-за нас убытки.
Силвер потянулся за бумажником. На мой взгляд, слишком уж быстро потянулся. К тому же что-то в его лице не вязалось с тоном и смыслом его сообщения.
– Нет, – сказал я, понимая, что рискую половиной своего скудного состояния. – Я оставляю ее себе.
– Хорошо, – согласился Силвер. Но не выдержал и рассмеялся. – Значит, первый закон антиквара вы уже знаете. Он гласит: «Не дай себя одурачить».
– Эту мудрость я давно усвоил, и не антикваром, а простой божьей тварью. Значит, бронза подлинная?
– Почему вы так решили?
– По трем причинам, но все они несущественны. Оставим эту пикировку. Итак, бронза подлинная?
– Каро считает, что она подлинная. Он просто не понимает, что может свидетельствовать об обратном. По его мнению, некоторые музейные работники, из молодых, желая блеснуть знаниями, иной раз перегибают палку. Особенно если их только что приняли на службу: они тогда стараются доказать, что разбираются в деле лучше своих предшественников.
– Во сколько же он ее оценил?
– Вещь не выдающаяся. Добротное Чжоу среднего периода. На аукционе в «Парк Бернет» она может уйти сотни за четыре, ну за пять. Не больше. Китайская бронза очень упала в цене.
– Почему?
– Потому что все подешевело. Война. И коллекционеров китайской бронзы не так уж много.
– Тоже из-за войны?
Силвер рассмеялся. Во рту у него оказалось много золота.
– Сколько вы хотите за вашу долю?
– Во-первых, то, что я заплатил. И половину от того, что сверх этой цены. Не сорок на шестьдесят. Пятьдесят на пятьдесят.
– Эту бронзу еще продать надо. Для аукциона Каро оценил ее так, но в действительности она может принести лишь половину. А то и меньше.
Он был прав. Стоимость бронзы – это одно, а цена, которую за нее можно выручить, – совсем другое. Я прикидывал, смогу ли сам предложить бронзу Каро.
– Пойдемте-ка выпьем кофе, – предложил Силвер. – Самое подходящее время для кофе.
– Вот как? – удивился я. Было десять часов утра.
– А для кофе любое время самое подходящее.
Мы перешли улицу. Сегодня к лакированным штиблетам и зеленоватым клетчатым брюкам Силвер надел сиреневые носки. В них он сильно напоминал иудейского епископа, только в мелкую клеточку.
– Я скажу вам, что я намерен предпринять, – начал он. – Я позвоню в музей, где приобрел эту бронзу, и сообщу, что продал ее. А клиент пошел к «Лу и Каро», где вазу признали подлинной. И скажу, что могу попытаться выкупить вещь обратно.
– По старой цене?
– По цене, которую мы с вами обсудим за второй чашкой кофе. Как он вам сегодня?
– Пока что хороший. Но почему вы хотите предложить бронзу тому же музею? Вы же поставите в неловкое положение того человека, который объявил ее копией, а то и приведете его в ярость.
– Правильно. Пусть он снова ее забракует. Тогда совесть моя будет чиста, я свой долг выполнил. Торговля искусством в наши дни – все равно что сельская лавочка: все антиквары страшные сплетники. Эксперту из музея всю историю с вазой рассказали бы уже завтра, и тогда этот музей как клиент потерян для меня навсегда. Понимаете?
Я осторожно кивнул.
– Но если я ему первому предложу эту бронзу, он мне только спасибо скажет. Даже обязан сказать. Если он откажется – очень хорошо, у нас развязаны руки. В нашем деле есть неписаные законы, и это как раз один из них.
– Сколько же вы с него запросите? – поинтересовался я.
– Цену, которую вы мне якобы заплатили. Не полсотни, конечно. Двести пятьдесят.
– Сколько вы заберете себе?
– Семьдесят пять. – Силвер сопроводил свои слова щедрым жестом. – Не сотню, только семьдесят пять. Мы не изверги. Ну, что скажете?
– Это, конечно, весьма элегантно, но вся элегантность только за мой счет. Лу сказал, что на аукционе в «Парк Бернет» эта вещь могла бы…
Силвер прервал меня:
– Мой дорогой господин Зоммер, на бирже и в торговле искусством нельзя задирать цены до крайности, этак недолго и все потерять. Не устраивайте здесь покер! Когда видишь хорошую прибыль, хватай без раздумий. Это был девиз Ротшильда. Запомните это на всю жизнь!
– Хорошо, – сдался я. – Но за эту первую сделку меня следует поощрить авансом. Как-никак я рисковал половиной своего состояния.
– Мы делим шкуру неубитого медведя. Музей еще откажется. И нам придется в муках искать покупателя. Времена-то какие!
– А сами-то вы сколько предложили бы, если бы знали, что бронза подлинная? – спросил я.
– Сто долларов, – выпалил Силвер как из пистолета. – И ни центом больше.
– Господин Силвер! И это средь бела дня, в половине одиннадцатого!
Силвер махнул миловидной чешской официантке.
– Попробуйте-ка лучше чешское миндальное пирожное, – сказал он мне. – С кофе очень вкусно.
– И это средь бела дня?!
– Почему бы и нет? В жизни надо уметь быть независимым. Иначе ты уже не человек, а машина.
– Хорошо. А как насчет работы для меня?
Силвер переправил мне на тарелку миндальное пирожное. Оно и вправду выглядело очень соблазнительно: толстый слой орехов и сахарной пудры на песочном тесте.
– Я переговорил с братом. Можете приступать завтра же. Независимо от того, что мы решим с бронзой.
У меня перехватило дыхание.
– За пятнадцать долларов в день?
Силвер глянул на меня с укором.
– За двенадцать пятьдесят, как условились. Я начинаю думать, уж не гой ли вы. Еврей никогда не опустился бы до таких дешевых трюков.
– Верующий еврей, наверное, не опустился бы. Но я только несчастный еврей-атеист и отстаиваю свое право на существование, господин Силвер.
– Тем хуже. Что, у вас правда так мало денег?
– Даже еще меньше. У меня долги. Я должен адвокату, который меня сюда протащил.
– Адвокаты могут подождать. Они привычные. По себе помню.
– Но этот адвокат мне еще понадобится. И даже очень скоро, мне ведь вид на жительство продлевать. Он наверняка ждет, что я с ним сперва рассчитаюсь.
– Перейдемте-ка в магазин, – сказал Силвер. – Сердце разрывается вас слушать.
Мы снова ринулись в поток автомобилей, как иудеи в Красное море, и счастливо достигли другого берега. Все-таки душою Силвер был рьяный анархист. Сигналы светофора он игнорировал убежденно и бестрепетно. Это напоминало своеобразный слалом с риском ежесекундно угодить на больничную койку.
– Если любишь посидеть в кафе, наблюдая за лавочкой со стороны, надо уметь не упустить клиента. Вот я и бегаю через улицу, презрев смерть и страх. – Он достал из кармана свой потертый бумажник. – Значит, вам нужен аванс. Как насчет ста долларов?
– Это за работу или за бронзу?
– За то и за другое.
– Ладно, – согласился я. – Но только за бронзу. За работу отдельный расчет. Лучше всего, если вы будете мне платить в конце каждой недели.
Силвер неодобрительно покачал головой.
– Еще какие будут пожелания? Платить прикажете серебром или золотыми слитками?
– Не надо слитками. И я вовсе не кровожадная акула. Просто это первые деньги, которые я в Америке буду зарабатывать! Они дают мне надежду, что я не стану здесь нищенствовать и не помру с голоду. Понимаете? Отсюда, наверное, и некоторая моя ребячливость.
– Оригинальная у вас манера быть ребячливым, ничего не скажешь. – Силвер извлек десять десятидолларовых банкнот. – Это аванс за нашу совместную сделку. – Он добавил еще пять десяток. – Цена, уплаченная вами за бронзу. Все правильно?
– Даже благородно. Когда мне завтра заступать?
– Не в восемь. С девяти. Это еще одно преимущество работы в нашем бизнесе. В восемь утра люди антиквариат не покупают.
Я запихнул деньги в карман и попрощался. Улица встретила меня шумом и ослепительным сиянием дня. Я еще не так долго пребывал на воле, чтобы позабыть прямую связь жизни и денег. Пока что это было для меня одно и то же. Деньги просто-напросто означали жизнь. У меня в кармане похрустывали три недели жизни.
Был полдень. Мы сидели в магазине Роберта Хирша – Равик, Роберт Хирш и я. На улице только-только вступил в свои права час бухгалтеров.
– Ценность человека – вещь очень относительная, – рассуждал Равик. – Об эмоциональной стороне говорить вообще не будем, это неизмеримо и сугубо индивидуально: человек, который для кого-то дороже всех на свете, для другого ноль без палочки. С химической точки зрения в человеке тоже добра немного – в общей сложности примерно на семь долларов извести, белка, целлюлозы, жира, много воды, ну и еще кое-какая мелкая всячина. Дело приобретает, однако, некоторый интерес, как только встает вопрос об уничтожении человека. Во времена Цезаря, в Галльскую войну, убийство одного солдата обходилось в среднем в семьдесят центов. В эпоху Наполеона, при огнестрельном оружии, артиллерии и всем прочем, цена одного убийства поднимается уже до двух тысяч долларов, и это при весьма скупо заложенной калькуляции расходов на военное обучение. В Первую мировую, учитывая огромные затраты на артиллерию, оборонительные укрепления, военные корабли, боеприпасы и так далее, по самым скромным подсчетам, одна солдатская жизнь обходилась примерно в десять тысяч. Ну, а в этой войне, по прикидкам специалистов, убийство одного бухгалтера, предварительно засунутого в военный мундир, стоит уже тыщ пятьдесят.
– Тогда войны, по идее, постепенно должны отмереть сами собой: слишком это становится дорогостоящим делом – убить человека, – заметил Хирш. – Вполне благородная, высоко моральная причина с ними покончить.
Равик покачал головой.
– К сожалению, не все так просто. Военные возлагают большие надежды на новое атомное оружие, которое сейчас разрабатывается. Благодаря ему непомерный рост расходов на массовые бойни будет остановлен. Ожидается даже понижение цен до уровня наполеоновских.
– Две тысячи долларов за труп?
– Да, если не меньше.
По телевизору тем временем своим чередом шел полуденный выпуск последних известий. Дикторы довольными голосами преподносили цифры убитых. Они делали это каждый день, днем и вечером, в качестве своеобразной приправы к обеду и ужину.
– Генералы ожидают даже резкого падения цен, – продолжал Равик. – Они же изобрели тотальную войну. Теперь вовсе не обязательно ограничивать себя уничтожением только дорогостоящих солдатских жизней на фронтах. Теперь можно с большой помпой использовать тыл. Тут очень помогли бомбардировщики. Они не щадят ни женщин, ни детей, ни стариков, ни больных. И люди уже привыкли. – Он показал на диктора на экране. – Вы только посмотрите на него! Источает благость, как поп с амвона!
– Да, тут высшая справедливость, – заметил Хирш. – Военные всегда за нее ратовали. Почему, собственно, опасностям войны должны подвергаться одни солдаты? Почему не разделить риск на всех? В конечном счете это простое логическое предвидение. Дети подрастут, женщины нарожают новых солдат, – так почему же не прикончить их сразу же, прежде чем они начнут представлять собой военную опасность? Гуманизм военных и политиков не знает границ! Умный врач тоже не станет дожидаться, пока эпидемия выйдет из-под контроля. Верно, Равик?
– Верно, – отозвался Равик неожиданно упавшим, усталым голосом.
Роберт Хирш взглянул на него.
– Выключить этого говоруна?
Равик кивнул.
– Выключи, Роберт. Эту оптимистическую пулеметную дребедень невозможно выдерживать долго. Знаете, почему всегда будут новые войны?
– Потому что память подделывает воспоминания, – сказал я. – Это сито, которое пропускает и предает забвению все ужасное, превращая прошлое в сплошное приключение. В воспоминаниях-то каждый герой. О войне имеют право рассказывать только павшие – они прошли ее до конца. Но их-то как раз заставили умолкнуть навеки.
Равик покачал головой.
– Просто человек не чувствует чужой боли, – сказал он. – В этом все дело. И чужой смерти не чувствует. Проходит совсем немного времени, и он помнит уже только одно: как сам уцелел. Это все наша проклятая шкура, которая отделяет нас от других, превращая каждого в островок эгоизма. Вы знаете по лагерям: скорбь по умершему товарищу не мешала при возможности заныкать его хлебную пайку. – Он поднял рюмку. – Иначе разве смогли бы мы попивать тут коньячок, покуда этот болван сыплет цифрами человеческих потерь, будто речь о свиных тушах?
– Нет, – согласился Хирш. – Не смогли бы. Ну а жить смогли бы?
За окном на тротуаре женщина в темно-синей блузке отвесила оплеуху мальчонке лет четырех. Тот вырвался и пнул мать ногой. Затем побежал, чтобы мать не смогла его настигнуть, корча по пути гримасы. Оба исчезли в толпе торжественно вышагивавших бухгалтеров.
– Военные нынче столь гуманны, что того и гляди изобретут новое понятие, – сказал Хирш. – Они не любят говорить о миллионах убитых, вместо этого они вскоре начнут украшать свои сводки сведениями о мегатрупах. Десять мегатрупов куда благозвучнее, чем десять миллионов убитых. Как же далеки те времена, когда военные в Древнем Китае считались самой низшей человеческой кастой, даже ниже палачей, потому что те убивают только преступников, а генералы – ни в чем не повинных людей. Сегодня они у нас вон в каком почете, и чем больше людей они отправили на тот свет, тем больше их слава.
Я обернулся. Равик уже лежал в кресле, закрыв глаза. Я знал это его свойство, профессиональное свойство многих врачей – в любую минуту он мог заснуть и столь же легко проснуться.
– Уже спит, – сказал Хирш. – Гекабомбы, мегатрупы и гримасы случая, которые мы именуем историей, проносятся сквозь его дрему бесшумным дождем. Это как раз великое благо нашей шкуры: она отделяет нас от мира, хоть Равик только что ее за это и проклинал. Вот оно – блаженство безучастности!
Равик открыл глаза.
– Да не сплю я! Я повторяю по-английски вопросы при гистеротомии, идеалисты вы несчастные! Или вы забыли «Ланский катехизис»? «Мысли о неотвратимом ослабляют в минуты опасности».
Он встал и посмотрел на улицу. Бухгалтеры исчезли, клерков сменил парад жен во всей их попугайской раскраске. В цветастых платьях жены спешили за покупками.
– Так поздно уже? Мне пора в больницу!
– Хорошо тебе над нами потешаться, – сказал Хирш. – У тебя, по крайней мере, приличная работа есть.
Равик засмеялся:
– Приличная, Роберт, но безнадега полная!
– Что-то ты сегодня неразговорчив, – сказал мне Хирш. – Или тебе уже наскучили наши обеденные посиделки?
Я покачал головой.
– Я с сегодняшнего дня капиталист и даже служащий. Бронзу продали, а завтра с утра я начинаю разбирать у Силверов подвал. Все никак не опомнюсь.
Хирш усмехнулся:
– Ничего себе у нас с тобой профессии!
– Против моей я ничего не имею, – сказал я. – Ее всегда можно толковать и в символическом смысле. Разбирать старье, сбывать старье! – Я достал деньги Силвера из кармана. – На вот, возьми хотя бы половину. Я тебе и так слишком много должен.
Он отмахнулся.
– Выплати лучше что-нибудь Левину и Уотсону. Они тебе скоро понадобятся. С этим шутить не надо. Власти – они всегда власти, не важно, идет война или кончается. Как твои языковые познания?
Я рассмеялся.
– С сегодняшнего утра почему-то понимаю все гораздо лучше. Переход в статус обывателя творит чудеса. Американская сказка стала приносить заработок, американская сумятица превращается в трудовые будни. Будущее начинается. Работа, заработок, безопасность.
Роберт Хирш глядел на меня скептически.
– Считаешь, мы еще на это годимся?
– А почему нет?
– А если годы изгнания безнадежно нас испортили?
– Не знаю. У меня сегодня только первый день обывательского существования – и то не вполне легального. А значит, я по-прежнему представляю интерес для полиции.
– После войны многие не могут найти себя в мирных профессиях, – проронил Хирш.
– До этого еще дожить надо, – сказал я. – «Ланский катехизис», параграф девятнадцатый: «Заботы о завтрашнем дне ослабляют рассудок сегодня».
– Что тут происходит? – спросил я Мойкова, войдя вечером в плюшевый будуар.
– Катастрофа! Рауль! Наш самый богатый постоялец! Апартаменты люкс, с гостиной, столовой, личной мраморной ванной и телевизором в спальне! Решил покончить с собой!
– И давно?
– Сегодня после обеда. Когда он потерял Кики. Друга, с которым Рауль жил четыре года.
Где-то между полкой с цветами в горшках и пальмой в кадушке раздался громкий, душераздирающий всхлип.
– Что-то уж больно много в этой гостинице плачут, – сказал я. – И все больше под пальмами.
– В каждой гостинице много плачут, – заметил Мойков.
– И в «Ритце» тоже?
– В «Ритце» плачут, когда происходит биржевой крах. А у нас – когда человек вдруг в одночасье понимает, что он безнадежно одинок, хотя раньше так не думал.
– Но ведь с тем же успехом этому можно радоваться. Даже отпраздновать свою свободу.
– Или свою бессердечность.
– А что, этот Кики умер?
– Хуже! Заключил помолвку. С женщиной! Вот где для Рауля главная трагедия. Если бы Кики обманул его с другим homo, это осталось бы в семье. Но с женщиной! Переметнуться в лагерь вечного врага! Это же предательство! Все равно что против святого духа согрешить!
– Вот бедолаги! Им же вечно приходится воевать на два фронта. Отражать конкуренцию мужчин и женщин.
Мойков ухмыльнулся.
– Насчет женщин Рауль одарил нас тут не одним интересным сравнением. Самое незамысловатое было – тюлени без шкурок. И по поводу столь обожаемого в Америке украшения женщины – пышного бюста – он тоже высказывался. Трясучее вымя млекопитающих выродков – это еще самое мягкое. И лишь только он представит своего Кики прильнувшим к такому вымени – ревет, как раненый зверь. Хорошо, что ты пришел. Тебе к катастрофам не привыкать. Надо отвести его в номер. Не оставлять же его здесь в таком виде. Поможешь мне? А то он весит больше центнера.
Мы пошли в угол к пальмам.
– Да вернется он, Рауль! – начал Мойков увещевающим тоном. – Возьмите себя в руки! Завтра все наладится. Кики к вам вернется.
– Оскверненный! – прорычал Рауль, возлежавший на подушках, словно подстреленный бегемот.
Мы попытались его приподнять. Он уперся в мраморный столик и заверещал. Мойков продолжал его уговаривать:
– Ну оступился, с кем не бывает, Рауль? Это же простительно. И он вернется. Я такое уже сколько раз видывал. Кики вернется. Вернется, полный раскаянья.
– И оскверненный, как свинья! А письмо, которое он мне написал?! Эта паскуда никогда не вернется! И мои золотые часы прихватил!
Рауль снова взвыл. Пока мы его поднимали, он успел отдавить мне ногу. Всей своей стокилограммовой тушей.
– Да осторожнее, старая вы баба! – чертыхнулся я, не подумав.
– Что?
– Ну да, – сказал я, тут же остыв. – Вы ведете себя, как плаксивая старая перечница.
О проекте
О подписке