Что происходит с ненавистью? Может ли она устареть? Или ее можно вылечить? Можно ли выбросить ее с платформы на рельсы перед трамваем?
В 2005 году, через месяц после поездки в Японию, я сижу в университетской библиотеке в Новой Англии, по другую сторону от Атлантического моря. Может, я очищена, разорвана, взорвана поездкой в Киото или своей новой реальностью студентки по обмену и сейчас чувствую, что могу удалить себя, выключить, начать с нуля и выстроить заново. Я начала дипломное исследование и решила, что оно наконец-то будет достаточно далеко от Сёрланна. Теперь я могу быть совсем новым человеком, не унылым и не примитивным, не ненавидящим. Я могу быть человеком, который создает сам себя, менее примитивное и более открытое существо, больше не проклинающее молитвенные дома и не бросающее ругательства в сторону христианских студентов, больше не пытающееся покрасить экран в лекционном зале в черный цвет.
Ощущение собственной новизны полностью поглощает меня. В читальном зале я чувствую себя легкой и какой-то нереальной, как будто меня перевели в цифровой формат. Я всегда одна – когда стою у книжных полок, знакомлюсь с другими студентами или сижу за недавно купленным белым ноутбуком. Никто другой не замечает изменений, только я сама являюсь постоянной величиной в собственной жизни. Никто другой не знает, что я всего лишь пару лет назад была мрачным подростком, одетым во все черное. Теперь я такая эластичная, что могу растянуть себя, как жвачку. Я могу переделать форму тела, сменить форму существования, словно прическу, как будто я сделана из крема на собственном именинном торте. Теперь я белая и мягкая, и я – бог, но кому до этого есть дело, я больше не беспокоюсь о том, что есть, я думаю только о становлении, о расстоянии, о горячих клавишах, о бегстве от чего-то. Я пролистываю ленту своих воспоминаний и нахожу все меньше и меньше Сёрланна, удаляясь оттуда с каждым днем. Его здесь нет. Новая я наконец может избавиться от него.
Я теперь другая, незнакомка. Многие принимают меня за шведку или датчанку. Я не поправляю их, а дистанцируюсь от сёрланнской ненависти и прежней версии самой себя, насколько это возможно. Я работаю на белых листах и больше не пытаюсь их раскрасить. Я теперь почитаю канонизированные фильмы, к которым раньше относилась скептически, и читаю романы, которые бы и в руки не взяла в старших классах. Я не протестую, только улыбаюсь, когда профессор говорит мне (только потому, что я норвежка), что Гамсун – один из величайших писателей в истории. Он произносит эту фамилию как Ham Sun, «ветчина» и «солнце». Я достаточно далеко от места, из которого приехала, чтобы не возмущаться, и достаточно взрослая, чтобы принимать и уважать точку зрения профессора. Может, Гамсун и для меня станет Ham Sun. Я становлюсь эффективной, продуктивной и позитивной, как будто стряхнула с волос всю черную краску.
В следующие годы, после того, как я защитилась в Новой Англии и вернулась в Осло, этот процесс из моего диплома перетекает в искусство, над которым я работаю. Мое видение смешивается с традициями, и добавляется что-то еще, расплывчатое кремово-белое нечто неизвестного происхождения. Я работаю одна, на фрилансе, самостоятельно, выражая свое собственное видение. Единственное, что я не люблю читать о себе, – это что я из Сёрланна. Спустя пять, десять, пятнадцать лет в эмиграции это кажется фактической ошибкой. Когда меня называют уроженкой Сёрланна, это вызывает к жизни давно забытые тени, коллективное и грязное существование, которое я смыла с себя. Разве я не удалила это из резюме? Оно еще там? Через несколько лет после защиты диплома я возвращаюсь в США и в какой-то момент покупаю себе в Нью-Йорке новый компьютер с американской клавиатурой, чтобы избавиться от норвежских букв Æ, Ø, Å на клавишах. Впервые включая его в кафе в Чайна-Тауне, я чувствую покалывание на коже, как будто просыпаюсь после пластической операции по удалению своих отличительных черт (Æ, Ø, Å), и мое лицо стало неузнаваемым, непроницаемым. Или наоборот? Может, это черные пигменты покалывают кожу, и ненависть вернулась?
Недостающие буквы на компьютере сначала приносят ощущение безопасности, но потом это начинает меня раздражать. Может быть, я со своей неполной клавиатурой создала собственную версию немой h (немые ae, ø, å)? Я устанавливаю горячие клавиши для быстрого набора символов, чтобы снова найти эти буквы. Нажимая несколько кнопок сразу, я могу вызвать несуществующие знаки, как будто составила рецепт блюда или зелья, призывающего души из преисподней. Одинокая Å горит на моем экране в новом документе, который никогда не будет сохранен, подчеркнутая красной волнистой линией, ведь текстовый редактор не настроен на норвежский. Å, ошибка.
Посмотрим… вот я сижу вместе с немой Å, последней буквой алфавита, который никто в этом кафе не может прочитать, кроме меня, невидимая буква за пределами клавиатуры, буква, выпавшая за край цивилизации, беззвучный звук, генетическое нарушение речи. Комбинации быстрого набора, ингредиенты зелья, призывают больше чем просто буквы, они возвращают черный цвет из подсознания, из-под земли, из преисподней. Мы сидим в этом кафе в Чайна-Тауне, Å и я, пока время вокруг нас ускоряется и ускоряется, новые посетители заходят и залпом проглатывают большие, американские чашки кофе, пользуясь бесконечным разнообразием ассортимента, типичным для американских кафе. За окном темнеет, светлеет, снова темнеет и снова светлеет, кафе закрывается, открывается, закрывается и вновь открывается. Только на экране ноутбука мерцает Å, растущая, словно придвигается все ближе, словно падает с небес, принося с собой апокалипсис, она – один из трех знаков конца света: Æ, Ø, Å.
Когда я наконец поднимаюсь со стула и выхожу из кафе, время уже настоящее, и место действия изменилось. Компьютер уже не новый, и кафе уже не в Чайна-Тауне, а в районе Грёнланн[25] в Осло, посетители держат в руках маленькие чашечки для эспрессо и стаканы. Экран ноутбука почернел, и мы с Å полностью слились. Я, та самая, которая годами пыталась заново создать себя и свою идентичность в искусстве, которая пыталась стереть свое происхождение, эмигрировать из собственной истории, снова наколдовала себя из руин горячих клавиш.
Теперь я устала, устала представлять саму себя. Я так устала начинать все предложения с «Я…». На самом деле я вообще устала что-либо представлять, быть в одиночестве и конкурировать одной против всех. Кажется, что все путешествия и все искусство не имели никакого значения, ведь я взяла с собой идею, что я в любом случае грешница из Сёрланна, хотя я больше и не думаю о боге или христианах. Я пошла дальше, чем все они, вместе взятые. Грех остался во мне, так как все вокруг – моя вина и моя ответственность, так как я обречена на одиночество, запертая в ловушке субъективности. Я так устала гоняться за ней, за этой субъективностью, искать то, что принадлежит только мне и не имеет контекста, окружения, фона. Это так одиноко. Это так ограниченно. Это так тяжело. Субъект отражается в негативах, субъект такой одинокий, такой беззащитный, такой напуганный, такой умирающий, такой виновный. Я иду к музею Мунка, на открытие выставки, куда меня пригласили, и при этом думаю, что хочу изменить некоторые из этих негативов в себе на что-то еще, то, что разделяют. Я хочу принять участие в хаосе общей энергии. Я хочу быть в группе.
Слово «band» – группа – очень похоже на слово «bånd» – связь. Ты не задумывалась об этом? Группа – это связь между людьми. Группа может возникнуть внезапно, когда вы разговариваете и вдруг произносите одно и то же или упоминаете одни и те же источники. Вы взаимодействуете в разговоре, вы создаете ритм. Это начало. Мы можем погрузиться в этот ритм, ритм живее нас. Наше сердце перестанет биться в конце концов, но пульс сердечных ритмов сможет продолжать символизировать время, дыхание, жизнь даже после того, как мы уйдем. Это так просто. Все, что мы можем сделать, чтобы почувствовать себя живыми, это прыгнуть в ритм, принять в нем участие. Кто-то мог бы назвать это танцем, но ритм не всегда бывает равномерным, ритм более изменчив, и мы теряем контроль и следуем за ним, вот же он – тень, которую отбрасываем мы сами вместе с вечностью, тень, что продолжает распространяться дальше.
Находясь в связи, «bånd» (с нереальной буквой Å, которую я сейчас могу напечатать только нелогичной комбинацией клавиш быстрого набора на своей американской клавиатуре), я могу быть частью чего-то, я могу быть меньше собой и меньше чувствовать себя пойманной, умирающей, запертой в собственном теле. Тело может расширяться, искать других, принадлежать к ним, вместе стать чем-то другим, чем-то, что может выжить после того, как все «я» умрут. Когда я умру, я хочу быть связанной с кем-то, завернутой в эту связь, как будто умереть – значит прыгнуть со сцены в толпу и почувствовать, что тебя подхватили чьи-то руки.
Магия сообщества, преодоление смерти и одиночества. О, я скучала по тебе.
Венке, Тереза и я становимся группой с момента нашей встречи на открытии выставки в музее Мунка. Наш разговор при знакомстве быстро меняет тон с вежливого и осторожного на остроумный и динамичный. Мы понимаем, что можем говорить об одном и том же, полностью расслабившись и поймав устрашающий темп, без пауз, как будто мы прыгнули в реактивный поток, настолько сильный, что мы не замечаем, как мероприятие закончилось, пока музей не опустел и нас не вытолкнули в темноту.
В дни после открытия мы продолжаем разговор во всех мессенджерах. Мы оставляем за собой, между собой цепочку невидимых, но ярких электронных писем, сообщений в чате в Instagram и пузырей iMessage. Даже когда мы какое-то время не отвечаем друг другу, я могу почувствовать силу, энергию, представляя, как возникают пузыри с репликами. Венке называет это фантомным разговором. Я называю это песнями.
Сравнение с песнями приходит мне в голову, потому что мы можем говорить открыто и бесстрашно. Беседы продолжаются постоянно, они безопасны и в то же время эластичны, как равномерные удары в басовый барабан, непостоянство тарелок и легких ударных ритмов. Но главное – это гармония, поток совместной человечности, который открывает нас друг другу и сближает нас. В этих беседах мы пишем, проникая друг в друга. Мы становимся песнями вместе.
Первое, о чем мы говорим уже при первой встрече, – это, конечно, Мунк. В конце концов зашел разговор об одной из его картин, не представленной на выставке – «Созревание» (1894–1895). Там на кровати сидит очень молодая девушка, обнаженная, ее руки перекрещиваются в безвольном положении, закрывая низ живота. Большая темная тень от ее тела падает на стену. Тень выглядит неестественно, как будто исходит не от девочки, а от чего-то вне ее, чего-то висящего над ней.
Когда я иду в Национальную галерею смотреть на эту картину, на улице лето, туристический сезон. Между мной и девочкой на картине целая толпа людей. Зал галереи настолько заполнен, что я долго не могу увидеть ничего, кроме ее головы, и девочка кажется одетой. Вблизи изображение производит противоположное впечатление, мне больно смотреть на обнаженное тело среди постоянного движения и разговоров туристов в водонепроницаемых кроссовках, всепогодных куртках и с практичными сумками. Туристы совсем рядом с ее кроватью, тенью и кожей. В некотором роде это напоминает порнографию – пример коммерческой эксплуатации и хранения картин с обнаженными молодыми женщинами. И это мы называем «искусством».
Но, может быть, девочка с «Созревания» и все обнаженные молодые женщины со всех картин на самом деле сидят там и ненавидят. Ненавидят художников, ненавидят скучную, грустную жизнь, ненавидят короля, и президента, и епископа, и премьер-министра, и писателей, и общество, и свое место в нем. Может быть, это не тень взбирается на стену позади девочки, а дым от самовоспламеняющегося оккультного костра ненависти.
Мне приходит в голову наивная мысль забрать девочку с собой домой, нарисовать на ней одежду, черную одежду, может быть, вписать ее в новые рамки, как канадка Арита ван Херк сделала с Анной Карениной в «Местах вдали от Элсмира»[26]. В этой книге ван Херк хочет спасти Анну от участи женского персонажа, раздавленного поездом в истории литературы, и она забирает Анну из романа Толстого, дает ей новые рамки, новый текст. Она показывает, что литература и искусство могут работать над собственным прошлым, создавать новые связи. Насколько я знаю, никто не пробовал осуществить это колдовство с Мунком и его «Созреванием» (у девочки даже нет имени), но теперь я хочу раскрасить или переписать ее, спасти ее, спасти нас. Ведь это касается в той же мере и меня самой, моего спасения от судьбы современного субъекта, который должен пассивно относиться к историям, рассказанным искусством прошлого, историям о поле, самовыражении, иерархии. Я хочу спастись от благодарных кивков в адрес Мунка, 1890 года, хочу обрести понимание происходящего и принять тот факт, что «Созревание» – это зеркальное отражение, которое искусство присваивает мне.
Арита ван Херк отказалась принять идею о том, что искусство статично и закончено, а истории нельзя отредактировать. Она взяла Анну Каренину и саму себя, покинула свою родину в Альберте и уехала на остров Элсмир на крайнем севере Канады. Там, вдали от рук Толстого, на белой ледяной пустоши, географическом чистом листе, она могла написать новую историю. Стоя перед «Созреванием» и его пылающей тенью, я думаю о своей учебе в Новой Англии, о том, что именно это я хотела сделать: изменить себя, спасти себя от Сёрланна. Но я была одна, без всякой Анны или девочки с «Созревания», у меня не было ни искусства, ни других ингредиентов. У меня не было ни связей, которые можно установить, ни сопротивления новым авторитетам и традициям американской университетской системы. Здесь, в Национальной галерее в Осло, с Венке, Терезой и нашей заряженной электричеством беседой, пульсирующей в затылке, речь уже не о бегстве из дома. Это о поиске связей, достаточно крепких, чтобы вместе вмешаться в историю искусства и одновременно в наши собственные истории. Это о том, чтобы больше не быть «девочкой со спичками», стоящей снаружи и внимательно смотрящей в общество в свете маленького мигающего огонька. Я лучше использую эту спичку, чтобы разжечь оккультный костер ненависти.
Я научилась слишком много думать об автобиографическом, о том, что называется личным или, если на то пошло, слабостью. Как будто в искусстве, которое перефразирует другое искусство, вопрос о том, насколько реальна «я», затмевает все остальные вопросы. Но не можем ли мы подумать лучше об образующейся связи, о том, что объединяет нас? Я представляю, что тень с картины «Созревание», связь, простирается ко мне и обнимает меня, делает меня частью своего костра. В этом отношении искусство – волшебное место, где реальность и вымысел в конечном итоге только детали, а не основа, они – точки и заглавные буквы, запятые и разрывы строк, в то время как возникающее в рассказе место – само волшебство.
О проекте
О подписке