В тяжелой тишине ночи я наконец остаюсь в комнате одна.
Весь этот день я плавилась на солнце, по пятам следуя за Уайпо по уличному рынку, где в ярких пластиковых ведрах на кучках льда лежали огромные рыбины; на металлических тележках горками возвышались колючие ананасы; а какая-то женщина возила свою собаку в детской коляске в поисках общипанной чернокожей курицы. В конце Уайпо купила нам по стакану баббл-ти [5], и мы уселись на скамейке в парке и принялись наблюдать за людьми, потягивая через толстые трубочки шарики тапиоки.
Как же тут все не похоже на наши парки с широкими деревьями и их ниспадающими неряшливыми коричневыми бородами: цветы в форме звезд, пахнущие кумкватом, длинные листья, развевающиеся, как флаги, и хлопающие своими ржаво-темными изнанками.
Мы смотрели, как дети наперегонки бегают по тропинке до маленькой площадки. В небе, словно конфетти, пестрели воздушные змеи: бабочка, феникс, крылатая обезьяна.
Акселю бы этот парк понравился. Он вытащил бы свою акварель и не сдвинулся с места, не закончив как минимум два рисунка. А потом отправился бы домой и там превратил бы смелые мазки из изображений в теплые, сочные звуки. Воздушных змеев он запечатлел бы в арпеджио. Дети обернулись бы маленькими богами литавры, блуждающими по Земле в ритме семь восьмых. Для Акселя акварели – что-то вроде заметок. Он использует цвета в качестве направляющей силы для своих композиций; для создания того, что он называет «опера электроника».
Даже когда мы с Уайпо шли домой, даже когда обедали с Уайгоном, я не могла перестать думать о том, что сделал и сказал бы Аксель, будь он здесь.
Я не говорила ему, что еду на Тайвань. В моем воображении он стоит на крыльце, звонит в дверь, громко стучит. Потом отступает, словно отсчитывая ритм – так аккомпаниатор за фортепиано ожидает момента, когда должен снова вступить.
Я моргаю, и все исчезает: воспоминания о парке, воображаемые акварельные мазки, несчастное лицо Акселя.
Уже поздно, но я почему-то не могу уснуть. Дедушка с бабушкой давно легли; шорох и копошение в их комнате наконец стихли.
Интересно, где сейчас папа? Заселился в какую-нибудь дорогую гостиницу, оплатив ее своими многочисленными баллами? Он хотя бы жалеет, что уехал? Во мне до сих пор кипит ярость, оттеняя все темным цветом жженой умбры.
Разумнее всего было бы сейчас попытаться уснуть, приучить тело к новому режиму. Я должна быть максимально энергичной, если действительно хочу найти птицу. Я вымотана до предела, а жара многократно ухудшает ситуацию – такое ощущение, что мои конечности распухли и их пригвоздило к постели.
И тем не менее когда я закрываю глаза и пытаюсь расслабиться, то все равно не могу отключить сознание. В памяти мелькают образы, вспыхивая снова и снова. Я вспоминаю, как по небу проплывало красное пернатое существо. Вспоминаю коробку с вещами, которую бабушка с дедушкой якобы сожгли. Серое тело, уложенное в гробу, словно кукла.
А футляр с благовониями? Я никогда не видела настолько черные палочки.
Снова слышу шепот голосов, слова, которые не могу разобрать. Шуршание полирующихся друг о друга слогов.
Холодный свет, как лужа, просачивается в широкий проем между дверью и линолеумом. Он струится из окна, завешенного тонкой занавеской, и омывает стены призрачным сиянием. Сначала мне кажется, что это висящая над улицей луна, но затем я понимаю: это фонари. Глаза успокаиваются, повсюду разливается темнота. Свечения хватает ровно на то, чтобы разглядеть очертания предметов.
Мои босые ноги выскальзывают из низкой кровати и нащупывают пол, а затем ведут меня к комоду. Наверное, я ожидала, что голоса станут громче, – но они резко прерываются, едва я касаюсь ручки ящика. Я тяну его на себя – медленно, осторожно. Это маленькая квартира с тонкими стенами: слышен каждый звук.
Вот перо. Вот палочки. Но в этот раз здесь еще и старый коробок спичек. Откуда они взялись? Дрожь пробегает по позвоночнику, повторяя его изгибы. Не в силах сдержаться, я оглядываюсь. Свет за окном вспыхивает и тускнеет – словно отвечая на вопрос, который я задала, сама того не подозревая.
Я убеждена, что все это – от птицы: перо можно считать чем-то вроде ее подписи, а значит, именно она прислала мне все эти предметы, и я могу ими пользоваться.
Вытащить спичку, чиркнуть, оживляя огонь, прикоснуться к кончику темной, как смола, палочки.
Кончик схватывает пламя и загорается, словно светлячок. Из него вырастает чернильно-черный дым, прорезающий воздух полосами.
Ни голосов. Ничего. Не знаю, что я ожидала.
Но внезапно темные линии начинают быстро разрастаться, образуя ленты; они закручиваются снова и снова, напоминая зарождающуюся грозу. Я ахаю, и дым врывается в мое горло, а затем еще глубже – в легкие. Я кашляю, отплевываюсь и тру глаза, пытаясь избавиться от сильного жжения.
Дым заполняет комнату до тех пор, пока не остается ничего, кроме черноты.
Дым постепенно тает, темнота рассеивается, и я понимаю, что стою уже в совершенно другой комнате. В комнате, которую знаю слишком хорошо, в доме, где прожила всю свою жизнь.
Грушево-зеленые стены. Арка над проходом.
Наша гостиная.
Мама сидит за фортепиано; у нее из-под пальцев вылетают звуки сонаты Бетховена, страницы нот сменяют одна другую с невероятной скоростью.
Я смотрю на свою мать.
Моя мать моя мать моя мать. Кажется, в любую секунду у меня могут треснуть ребра.
– Мама.
Фортепиано заглушает мой голос.
Ее руки порхают над клавишами, выдавая широкие арпеджио; торс покачивается в такт темным волнам музыки. Я помню это произведение: «Буря» [6].
В воздухе висит едва уловимый сладковатый запах – мамин кокосовый шампунь; единственный шампунь, которым она пользовалась, он был также ее единственным парфюмом.
Цвета в комнате приглушены, а в музыке и в ее вращающемся ритме есть что-то медитативное. Я стою далеко от пианино, но почти физически ощущаю под пальцами гладкие клавиши.
– Ну хватит, – хихикая, шепчет кто-то позади меня. Я разворачиваюсь на месте: на нашем диване сидит темноволосая девушка – это совершенно точно я, только младше; она во весь рот улыбается Акселю – то есть его менее высокой и более неуклюжей версии – и толкает его локтем. Лица немного размыты, но эти двое – точно мы. Я стою прямо перед ними, но они меня не видят. Как же это странно!
– Что? – спрашивает Аксель; его лицо – словно чистый холст незамутненной невинности.
Юная-я наигранно закатывает глаза, но при этом вся сияет. Поняла ли она уже, что чувствует к нему?
Сохранившийся каким-то невероятным образом отрывок из прошлого. Я совсем этого не помню… И вдруг меня осеняет, что эта сцена – воспоминание мамы. Вот почему я ощущаю ее аромат.
Прядь у меня в волосах покрашена фиолетовым, значит, юной-Ли здесь около двенадцати, у нее в жизни еще совсем мало забот. Они с Акселем прижимают к коленям скетчбуки и толкаются лодыжками.
Сверху доносится оглушительный грохот – быстрые шаги вниз по лестнице, – а затем появляется папа; он весь сияет. Я уже забыла этот звук – радостный топот. Когда мы превратились в людей, которые передвигаются тихо, будто крадучись?
– Чем так сногсшибательно пахнет? – произносит папа из воспоминания.
Раздается звон кухонного таймера, и цвета меняются, словно просыпаясь. Мама вполоборота разворачивается на фортепианной банкетке и вскакивает на ноги. Она чмокает папу в нос и вальсирующей походкой устремляется мимо него на кухню. Он поворачивается и зачарованно за ней наблюдает.
Когда-то мы были почти идеальной семьей. Вот бы отмотать все назад, вернуться в те годы и жить там всегда.
Изображение еще сильнее размывается, и теперь, когда мамы нет поблизости, запах кокосового шампуня ослабевает. Я захожу на кухню, и очертания становятся четче, а цвета – ярче. Ее лицо сияет, и, вынимая из духовки противень, она едва заметно улыбается.
– Хватит уже секретничать! – кричит Аксель из соседней комнаты. – Скажите нам наконец, что это такое!
– Danhuang su, – отвечает отец.
Я следую за мамой в гостиную; она вытянула руку вперед так, будто прокладывает нам путь тарелкой. На ней выложена дюжина идеально круглых булочек, золотистых и блестяще-ламинированных, украшенных кунжутом.
Такой я хочу помнить маму. Ее радость. Ее сияние, заполняющее комнату. Ее игривый нрав, любовь к вкусной еде, яркий и заливистый смех.
Я делаю шаг вперед, отчаянно желая прикоснуться к ней, но у нее на плече моя рука растворяется, словно призрак здесь – я.
Родители едят одну булочку на двоих, пальцами разрывая пышное тесто, и ловят языками пасту из бобов. Мама отдает папе целый соленый желток из серединки – его любимую часть.
Мои ноги словно проросли в ковер этого воспоминания, я стою и наблюдаю – пока наконец ребра не начинают сжиматься, измельчая мне сердце, и не распространять повсюду жар моего исчезновения. Горе выливается из меня темной сепией.
Цвета затухают. Тьма поглотила свет.
Мерцание. Вспышка.
Снова Ли из прошлого – на этот раз еще младше, даже без цветных прядей в волосах. Она присела у края темного озера. К ней подходит отец, теребя в руках букетик острой зеленой осоки. Оттенки поменялись, словно кто-то повернул колесико настроек, чтобы сделать их немного теплее. Запах тоже совершенно иной, похожий на кондиционер для белья – так всегда пахнет мой отец.
Это папино воспоминание.
– Итак, секрет вот в чем. Берешь одну. – Он кладет длинные травинки на ровную поверхность и выбирает самую крупную. – Теперь натяни ее между большими пальцами, а пальцы сожми вместе.
Маленькая Ли складывает руки и показывает ему. Ничего из этого я тоже не помню.
– Ага, правильно. Сожми чуть сильнее. А теперь – вот так…
Папа подносит большие пальцы к лицу. Он надувает щеки и складывает губы, а потом сильно дует куда-то под костяшки пальцев, выпуская пронзительный свист, который несется через поверхность воды.
Я наблюдаю, как Ли-из-папиного-воспоминания пытается повторить за ним и дует себе в большие пальцы. Но ее травинка лишь болтается и скрипит.
– Я так тоже не могу, – говорит мама; она стоит в нескольких шагах от нас, балансируя на камне, и наблюдает – у нее тоже в руках травинка.
– У Ли почти получилось. Попробуй еще раз, малышка.
Папа отходит от края озера, чтобы помочь маме.
Маленькая Ли продолжает дуть. Она поправляет травинку. Затем берет новую и сжимает большие пальцы еще сильнее. Наконец вырывается тонкий и громкий звук – нечто среднее между музыкой казу [7] и кряканьем утки.
Она оглядывается.
На фоне угасающего неба темнеет мамин силуэт. Руками она обвивает папу за талию, а щеку положила ему на плечо. Они покачиваются под мелодию, которая слышна только им двоим.
Вспышка. Цвета затухают.
Появляется комната, и я снова сижу на кровати в квартире бабушки и дедушки в Тайване. Воспоминание закончилось.
Я до боли сжимаю большой и указательный пальцы. Смотрю вниз: палочка с благовониями исчезла. Включаю лампу, чтобы убедиться: никаких следов, никакого пепла. Она просто исчезла.
Раскрыть ладони, взглянуть на дрожащие руки.
Так я сижу, дрожа, до самого рассвета.
О проекте
О подписке