И действительно, супруги жили в свое удовольствие. В первый же год после свадьбы у них родилась дочь, и на родителей с ребенком нельзя было налюбоваться. У них был дом – полная чаша, жили они счастливо, как того хотела Лиза, и не утруждали себя сверх сил. Она удаляла по возможности все поводы к неприятностям, стараясь, чтобы их дни протекали мирно в этом воздухе, пропитанном запахом сала, в атмосфере благосостояния разжиревших людей. То был уголок разумного счастья, комфортабельные ясли, где откармливались отец, мать и дочь. Только один Кеню грустил иногда, вспоминая беднягу Флорана. До 1856 года он изредка получал от него письма, но потом всякие известия прекратились. В одной газете Кеню прочитал, что трое ссыльных, пытаясь убежать с Чертова острова, утонули, не достигнув берега. В полицейской префектуре, куда он обращался, ему не могли дать точных сведений; должно быть, сосланного брата не было больше в живых. Но Кеню все же лелеял некоторую надежду. Между тем месяцы проходили за месяцами, Флоран, скитавшийся по Голландской Гвиане, боялся писать, надеясь как-нибудь вернуться во Францию. Наконец Кеню стал оплакивать его как мертвого, с которым он не мог даже проститься. Лиза не знала Флорана и умела всегда утешить мужа, когда тот в ее присутствии предавался отчаянию. Она заставляла его в сотый раз рассказывать про свою молодость, описывать большую комнату на улице Ройе-Коллар, эпизоды того времени, когда Кеню брался за изучение всевозможных ремесел, вспоминать, какие лакомства он стряпал в печке у себя в комнате, одетый во все белое, тогда как Флоран ходил во всем черном. Лиза спокойно слушала его, нимало не тяготясь вечным повторением одного и того же. И вот среди этих радостей, которыми наслаждались с таким благоразумием и которые, созрев, приносили такие обильные плоды, одним сентябрьским утром Флоран свалился как снег на голову, когда Лиза нежилась на солнышке, а заспанный Кеню лениво пробовал пальцами, застыло ли вчерашнее топленое сало. Вся колбасная пришла в волнение. Гавар непременно хотел, чтобы родные спрятали «изгнанника», как он называл Флорана, слегка надувая щеки. Лиза, более бледная и серьезная, чем обычно, повела наконец Флорана на шестой этаж и уступила ему комнату своей продавщицы. Кеню нарезал хлеба и ветчины. Но Флоран почти не мог есть – у него сделалась тошнота и головокружение; он слег и пролежал пять дней в постели, в сильнейшем бреду; у него начиналась нервная горячка; к счастью, ее удалось побороть энергичными мерами. Когда Флоран пришел в себя, он увидел у изголовья своей постели Лизу: молодая женщина неслышно размешивала в чашке какое-то питье. Он хотел поблагодарить ее, но она сказала, чтобы он молчал: они поговорят потом. Спустя три дня больной был на ногах. И вот однажды Кеню поднялся к нему наверх и сказал, что Лиза ожидает его на втором этаже, в своей комнате.
Кеню занимали квартиру из трех комнат и маленькой каморки. Сначала нужно было пройти пустую комнату, где стояли только стулья, потом небольшую гостиную, мебель которой, скрытая под белыми чехлами, скромно дремала в полумраке от постоянно спущенных жалюзи, чтобы нежно-голубой репс не вылинял на солнце; дальше находилась спальня, единственная жилая комната, с мебелью красного дерева, очень комфортабельная. Особенного удивления заслуживала здесь кровать с четырьмя матрацами, четырьмя подушками и толстым слоем одеял, с пуховой периной – олицетворением сытого сна на полное брюхо. Постель была создана исключительно для сна. Зеркальный шкаф, комод с туалетом, круглый стол под тамбурной салфеткой, стулья, прикрытые гипюровыми квадратами, вносили во все буржуазную роскошь, опрятную и солидную. У левой стены, по обеим сторонам камина, украшенного вазами с пейзажами и часами, изображавшими позолоченного Гутенберга в задумчивой позе, держащего палец на книге, висели в аляповатых овальных рамах портреты Кеню и Лизы, написанные масляными красками. Кеню улыбался, Лиза казалась весьма достойной дамой; оба они были в черном, чистенькие, прилизанные, значительно прикрашенные, с лицами нежно-розового цвета. Паркет был устлан триповым ковром, на котором сложные розетки перемешивались со звездами. Перед кроватью лежал пушистый коврик из длинных концов гофрированной шерсти – кропотливая работа прекрасной колбасницы, связанная ею за прилавком. Но среди всех этих новеньких вещиц сильнее всего поражала глаз большая конторка у стены справа, квадратная, приземистая, подновленная лаком; однако мраморная отделка на ней крошилась, а красное дерево от старости потрескалось. Лиза пожелала сохранить эту вещь, более сорока лет служившую дядюшке Граделю; по ее словам, она должна была принести им счастье. Правда, у конторки этой были несокрушимые железные скрепы, настоящие тюремные замки, и отличалась она такой тяжестью, что ее нельзя было сдвинуть с места.
Когда Флоран и Кеню вошли, Лиза сидела за опущенной доской конторки и писала, выводя крупным, очень четким, закругленным почерком столбцы цифр. Мужчины сели. Флоран с удивлением рассматривал комнату, портреты, часы и кровать.
– Ну вот, – сказала наконец Лиза, добросовестно проверив целую страницу вычислений, – выслушайте меня… Мы должны представить вам отчет, любезный Флоран. – Она назвала его так впервые. Взяв исписанный листок, она продолжала: – Дядя ваш, Градель, скончался, не оставив завещания. Вы с братом были единственными наследниками… В настоящее время мы должны отдать вам вашу долю.
– Но я ничего не требую, – воскликнул Флоран, – мне ничего не надо!
Кеню, должно быть, не знал о намерениях жены. Он немного побледнел и взглянул на нее с досадой. Владелец колбасной искренне любил брата, но к чему было навязывать ему наследство дяди? Позднее видно будет.
– Я отлично знаю, дорогой Флоран, – заговорила опять Лиза, – что вы вернулись не с тем, чтобы требовать свою собственность. Но только денежки счет любят, и гораздо лучше покончить с этим теперь же… Капитал вашего дядюшки достигал восьмидесяти пяти тысяч франков, и я записала на вашу долю сорок две тысячи пятьсот франков. Вот они.
Лиза показала ему цифру на листе бумаги:
– К сожалению, не так легко оценить лавку, инвентарь, товар, клиентуру. Я могла вставить только приблизительные суммы, но, по-моему, сделала всему высокую оценку… У меня получился итог в пятнадцать тысяч триста десять франков. Значит, на вашу долю приходится семь тысяч шестьсот пятьдесят франков, что составит с наличными деньгами пятьдесят тысяч сто пятьдесят пять франков… Потрудитесь проверить…
Она внятно выговаривала цифры и протянула Флорану листок, который тот принужден был взять.
– Но колбасная старика, – воскликнул Кеню, – никогда не могла стоить пятнадцати тысяч франков! Я не дал бы за нее и десяти тысяч, ни за что бы не дал!
Жена выводила его наконец из себя. Нельзя так далеко заходить в своей честности! Разве Флоран спрашивал ее о колбасной? К тому же ведь он сам сказал, что ему ничего не надо.
– Колбасная стоила пятнадцать тысяч триста десять франков, – невозмутимо повторила Лиза. – Вы понимаете, дорогой Флоран, что нам нет нужды обращаться с этим к нотариусу. Мы сами совершим раздел, так как вы воскресли из мертвых… После вашего возвращения я, естественно, позаботилась об этом и, пока вы лежали наверху больной, постаралась по мере возможности составить опись инвентаря… Видите, здесь все поименовано, я рылась в наших старых счетных книгах, призвала на помощь свои воспоминания. Читайте вслух, а я буду давать вам объяснения, какие вы пожелаете.
Флоран наконец улыбнулся. Он был растроган этой прямодушной, как бы совершенно естественной честностью. Положив листок с вычислениями на колени молодой женщины, он взял ее за руку и сказал:
– Дорогая Лиза, я счастлив, что ваши дела идут хорошо; но мне не надо ваших денег. Наследство принадлежит моему брату и вам, потому что вы ухаживали за дядей до его смерти… Мне ничего не нужно, и я вовсе не намерен расстраивать ваших торговых операций.
Она стала настаивать, даже рассердилась, между тем как ее муж, не говоря ни слова и сдерживаясь, кусал себе ногти.
– Если бы дядюшка Градель вас слышал, – продолжал со смехом Флоран, – он был бы способен вернуться с того света и отнять у вас деньги… Ведь покойник меня недолюбливал.
– Что правда, то правда, он тебя не любил, – пробормотал Кеню, которому становилось невмоготу.
Однако Лиза продолжала настаивать на своем. Она сказала, что не хочет держать у себя в конторке чужие деньги, что это мучило бы ее, что она не могла бы жить спокойно с этой мыслью. Тогда Флоран, продолжая шутить, предложил поместить свои деньги в колбасную. Впрочем, он не отказывался от их материальной помощи: по всей вероятности, ему не удастся сразу найти работу; кроме того, он довольно неказист с виду и должен непременно запастись новым платьем.
– Черт возьми! – воскликнул Кеню. – О чем тут толковать? Ты получишь у нас и ночлег, и стол, и мы купим тебе все необходимое. Это само собою разумеется… Неужели ты воображаешь, что мы способны оставить тебя на улице?
Кеню был совсем растроган; и ему стало немного стыдно, что он испугался необходимости расстаться сразу с большой суммой денег. Он начал даже шутить и сказал брату, что берется его откормить. Тот лишь слегка покачал головой. Тем временем Лиза сложила листок, исписанный вычислениями, и заперла его в ящик конторки.
– Напрасно вы так делаете, – сказала она, как бы желая окончить разговор. – Я выполнила свой долг. Теперь пусть будет по-вашему… Но видите ли, я не могла бы жить спокойно; неприятные мысли меня слишком расстраивают.
Они заговорили о другом. Надо было как-нибудь объяснить присутствие Флорана, чтобы не дать повода к подозрениям со стороны полиции. Беглец сообщил брату и невестке, что он смог вернуться во Францию благодаря документам одного несчастного, умершего от желтой лихорадки на Суринаме. По странной случайности этого молодого человека также звали Флораном, но по имени, а не по фамилии. У Флорана Лакерьера осталась в Париже только двоюродная сестра, о смерти которой ему сообщили в Америку. Ничего не было легче, как разыграть его роль. Лиза сама вызвалась быть его кузиной. Было решено, что они станут рассказывать, будто к ним приехал двоюродный брат, вернувшийся из-за границы вследствие постигших его там неудач, и нашел приют у Кеню-Граделей, как называли супругов в их квартале. Приезжий останется у них до приискания места. Когда все между ними было условлено, Кеню захотел показать брату свою квартиру и похвастаться всем до последнего табурета. Из комнаты без всяких украшений, где стояли только стулья, Лиза отворила дверь в маленькую каморку, сказав, что здесь будет жить продавщица, а Флоран может остаться в комнате шестого этажа.
Вечером Флорана одели во все новенькое. Он все-таки настоял, чтобы ему купили черный сюртук и черные брюки, несмотря на советы Кеню, который утверждал, что черный цвет нагоняет печаль. Флорана перестали прятать. Лиза рассказывала всем желающим историю двоюродного брата. Он проводил все дни в колбасной, засиживался иногда на кухне или же в лавке, прислонившись к мраморной стенке. За столом младший брат пичкал его едой и сердился, что он мало ест, оставляя половину кушаний на тарелке. Лиза опять вернулась к своим привычкам, стала по-прежнему медлительна в движениях и безмятежна. Она терпела Флорана даже по утрам, когда он мешал ей заниматься с покупателями. Она забывала о нем и, внезапно увидев перед собой его мрачную фигуру, слегка вздрагивала, но тотчас же посылала ему одну из своих чарующих улыбок, чтобы он не обиделся на ее рассеянность. Бескорыстие этого тощего человека поразило Лизу; она питала к нему нечто вроде глубокого почтения с примесью смутного страха. Но Флоран чувствовал вокруг себя только атмосферу родственной любви.
Когда наступало время ложиться спать, Флоран, немного усталый после проведенного в безделье дня, поднимался наверх с двумя служившими в колбасной подмастерьями, которые жили в мансарде рядом с его комнатой. Ученику Леону было не больше пятнадцати лет. Этот худенький мальчик, очень кроткий с виду, воровал обрезки ветчины и забытые куски колбасы; он прятал свою добычу под подушкой и съедал ее ночью без хлеба. Несколько раз Флорану казалось, что Леон угощал кого-то ужином в первом часу ночи; в глубокой тишине заснувшего дома до него долетали сдержанные голоса, почти шепот, потом громкое чавканье, шелест бумаги, а иногда и тихий смех, похожий на смягченную трель кларнета. Другой подмастерье, Огюст Ландуа, был родом из Труа; толстый, заплывший жиром, с большой головой, он был уже лысым, несмотря на свои двадцать восемь лет.
В первый же вечер, поднимаясь по лестнице, он пространно и довольно бессвязно рассказал Флорану свою историю. Ландуа сначала приехал в Париж только с целью усовершенствоваться в своем ремесле, чтобы по возвращении открыть собственную колбасную в Труа. Там его поджидала двоюродная сестра; ее также звали Огюстиной; у них был общий крестный отец, поэтому и имя они носили одинаковое. Но в молодом человеке заговорило честолюбие: теперь он мечтал поселиться в Париже на доставшиеся ему в наследство после матери деньги, которые он поместил перед отъездом из Шампани у одного нотариуса. Когда они поднялись на шестой этаж, Огюст удержал Флорана и принялся расхваливать госпожу Кеню. Она согласилась выписать Огюстину Ландуа на место прежней продавщицы, сбившейся с пути. Сам он хорошо знает теперь свое дело, а Огюстина заканчивает изучение коммерции. Через год-полтора они поженятся и откроют собственную колбасную, вероятно в Плезансе или на какой-нибудь населенной окраине Парижа. Огюст не спешил с женитьбой, потому что в том году торговля салом была очень невыгодной. Он рассказал еще, что в праздник Сент Уана снялся со своей невестой на одной карточке. После этого подмастерье вошел в мансарду Флорана, желая взглянуть на фотографию, которую Огюстина не сочла нужным убрать с камина, считая, что она украсит комнату кузена госпожи Кеню. Он задержался на минуту – при желтом свете свечи он казался ужасно бледным – и стал осматриваться в комнате, где все напоминало о присутствии девушки. Ландуа подошел к постели и осведомился у Флорана, хорошо ли ему тут спится. Огюстина помещалась теперь внизу; это даже лучше, потому что зимой в мансардах очень холодно. Наконец он ушел, оставив Флорана одного у постели; на камине красовалась фотография. Огюст был копией Кеню, только с бледным лицом; Огюстина напоминала Лизу, но еще не созревшую.
Флоран подружился с подмастерьями. Брат всячески баловал его. Лиза терпела присутствие деверя, но все-таки он стал жестоко скучать. Уроков ему не удалось приискать, несмотря на все старания. Впрочем, он боялся идти в школьный квартал из опасения, что его там узнают. Лиза намекала, что Флорану лучше обратиться в какой-нибудь торговый дом, где он мог бы вести корреспонденцию или торговые книги. Она постоянно возвращалась к этой мысли и наконец предложила подыскать ему место. Мало-помалу молодую женщину стало раздражать, что он всегда торчит перед нею, ничего не делая и не зная, куда деваться. Сначала он стал ей противен, как всякий праздный человек, который только и знает, что ест да пьет; но невестка еще не думала ставить ему в вину того, что он их объедает. Она говорила обыкновенно:
– Вот я не могла бы так жить, по целым дням мечтая о чем-то. Оттого вам и не хочется к вечеру есть; понимаете ли, необходимо чувствовать себя усталым.
Гавар, со своей стороны, искал должность для Флорана. Но он делал это совершенно особым манером и, так сказать, подпольными путями. Ему хотелось найти для своего приятеля какое-нибудь драматическое или хотя бы полное горькой иронии амплуа, как подобает «изгнаннику». Гавар принадлежал к оппозиции. Ему перевалило уже за пятьдесят, и он хвастался тем, что подготовил падение четырех правительств. Карл X, попы, аристократы – ведь это он вышвырнул весь этот сброд и до сих пор еще презрительно пожимает плечами, когда о них заходит речь. Ну а Луи-Филипп со своими буржуа – просто дурак. Вспоминая о нем, Гавар приводил историю о шерстяных чулках, в которые «король-гражданин» прятал деньги. Что касается республики 48-го года, то это был фарс; он разочаровался в рабочих. Но теперь Гавару уже не хотелось сознаваться, что он рукоплескал 2 декабря, потому что в настоящее время смотрел на Наполеона III как на личного врага, на негодяя, который запирался с де Морни[3] и другими и задавал у себя «пиры горой». Гавар без устали распространялся на эту тему. Немного понизив голос, он утверждал, будто каждый вечер в Тюильри привозят женщин в каретах со спущенными занавесками и что как-то ночью он собственными ушами слышал с Карусельной площади шум бешеной оргии. Гавар считал своим священным долгом как можно больше досаждать правительству. Не раз он устраивал с властями такие штуки, что целые месяцы потом втихомолку смеялся. Например, он подавал голос за кандидата, который обещал «изводить министров» в Законодательном корпусе. Если же ему удавалось утаить что-нибудь у казны, навести на ложный след полицию, осуществить какое-нибудь отчаянное предприятие, Гавар старался придать этому делу яркую окраску политического протеста. В действительности же он лгал, прикидывался опасным человеком, говорил таким тоном, будто «шайка из Тюильри» знала его лично и трепетала перед ним. По его мнению, половину этих мерзавцев надо было послать на гильотину, а другую половину отправить в ссылку при следующей же потасовке. Вся его болтовня и яростные политические выпады сводились, таким образом, к бахвальству, нелепым россказням, и проистекало все это из пошлой потребности в шуме и зубоскальстве, которая побуждает любого парижского лавочника отворять ставни, когда на улицах воздвигают баррикады, лишь затем, чтобы посмотреть на убитых. Поэтому, когда Флоран вернулся из Кайенны, Гавар тотчас почуял возможность потешиться и стал изыскивать особенно остроумное средство, как бы оставить в дураках императора, министров – всех должностных лиц до последнего полицейского.
Гавар относился к Флорану с каким-то затаенным любопытством, словно в предвкушении запретной радости. Он не спускал с него умильных глаз, лукаво подмигивал и понижал голос, говоря с ним о самых обыкновенных вещах; даже в простое рукопожатие вкладывал он масонскую таинственность. Наконец-то ему посчастливилось напасть на интересное приключение; теперь у него был приятель, действительно скомпрометированный перед правительством, что давало Гавару возможность с некоторым правдоподобием хвастаться опасностями, которым он подвергался. Он в самом деле испытывал тайный ужас при виде этого человека, бежавшего с каторги и изможденного продолжительными страданиями. Но страх его был восхитителен: он возвышал Гавара в собственных глазах, убеждал его в том, что он поступает геройски, водя дружбу с таким опасным человеком. Флоран обратился для него в нечто священное; теперь он клялся и божился только Флораном; он ссылался на Флорана, когда ему не хватало аргументов и если он хотел окончательно дискредитировать правительство.
Гавар овдовел через несколько месяцев после государственного переворота. Он жил в то время на улице Сен-Жак и до 1856 года держал съестную лавку. Тогда же пронесся слух, что он нажил крупное состояние, вступив в компанию со своим соседом, бакалейщиком, взявшим подряд на поставку сушеных овощей для Восточной армии. В самом деле, продав свое дело, Гавар прожил целый год на проценты с капитала. Однако он не любил распространяться о том, откуда у него взялось состояние; это его стесняло, мешало ему откровенно высказывать свое мнение насчет Крымской кампании, о которой он отзывался как о рискованном предприятии, «затеянном с единственной целью – утвердить трон и набить кое-кому карманы». Между тем через год Гавар смертельно соскучился на своей холостой квартире. Заходя почти ежедневно к Кеню-Граделям, он сошелся с ними и переехал поближе, на улицу Косонри. Тут его пленил Центральный рынок с его гамом и невероятными сплетнями. Бывший владелец съестной лавки надумал снять себе место в павильоне живности только ради того, чтобы развлечься и наполнить пустоту своей праздной жизни пересудами рыночных торговок. Действительно, здесь он погрузился в целое море сплетен, был посвящен в мельчайшие скандалы рыночного квартала, и в голове у него стоял постоянный гул от визгливых и крикливых голосов. Это бесконечно приятно щекотало ему нервы; он нашел наконец свою стихию – блаженствовал, погружаясь в нее и наслаждаясь, словно карп, плавающий на солнышке.
О проекте
О подписке