Год выдался урожайный. В садах Гайи в октябре созрели яблоки, а поскольку погода стала переменчивой, братия поспешила воспользоваться тремя ясными днями и собрать плоды. К работе были привлечены все, кроме учеников школы, – монахи, служки, послушники. Да и работа была приятной; особенно радовались молодые, которым было разрешено залезать на деревья, подоткнув рясы до колен, – они как бы возвращались на короткое время к мальчишеским забавам.
У одного из горожан была хижина неподалеку от земель аббатства; там он держал коз, а рядом стояли ульи, и ему позволялось косить траву под деревьями сада, потому что своей земли ему было мало для выпаса коз. В тот день он работал с утра, серпом срезая последнюю в этом году высокую траву, выросшую вокруг деревьев, куда косой не подобраться. Кадфаэль с удовольствием поработал вместе с ним, и теперь они сидели, отдыхая, под одной из яблонь и обменивались подходящими случаю любезностями. Кадфаэль, знавший почти всех жителей Шрусбери, помнил, что у этого человека целый выводок детей, и следовало расспросить, как они поживают.
Потом Кадфаэль ругал себя, что отвлек внимание собеседника и тот, прислонив серп к дереву, забыл о нем, когда младший сынишка, лягушонок ростом не выше колен отца, прибежал вприпрыжку звать его на полуденную трапезу – хлеб с элем. Как бы то ни было, серп остался у ствола яблони в росшей пучками траве. Кадфаэль поднялся, с некоторым трудом разогнулся и снова стал собирать яблоки, а его собеседник поднял сына на руки и, слушая его лепет, заторопился к хижине.
Тем временем соломенные корзины весело наполнялись. Это был не самый богатый урожай, который Кадфаэлю приходилось снимать в этом саду, но все же неплохой. Теплый день, мягкий свет прикрытого дымкой солнца, река, тихо и мирно текущая между полями и городом, силуэты высоких башен, густой запах урожая – перемешанные ароматы плодов, сухой травы, осыпающихся семян и напитавшихся летним теплом деревьев, медленно погружающихся в зимнюю спячку, – сладкий осенний воздух; неудивительно, что напряжение спало у всех и на сердце стало легче. Руки работали, головы отдыхали. Кадфаэль заметил, с каким усердием трудился брат Мэриет: широкие рукава рясы закатаны, крепкие молодые руки обнажены, полы подоткнуты, видны гладкие загорелые колени, капюшон отброшен на плечи, темноволосая взлохмаченная голова, пока еще без тонзуры, подставлена солнцу. Лицо светилось, карие глаза широко открыты. Юноша улыбался. Улыбка не была обращена к кому-то в отдельности, просто она свидетельствовала об удовольствии, пусть даже непрочном, кратковременном, которое доставляла Мэриету работа. Вернувшись к нелегкому для него труду, Кадфаэль выпустил юношу из виду. Возможно, за таким делом, как сбор яблок, и можно было бы мысленно погрузиться в молитвы, только и сам Кадфаэль был полностью поглощен чувственной радостью, которую дарил прекрасный день, и, как показалось монаху по лицу брата Мэриета, молодой человек ощущал то же самое. И это очень ему шло.
К несчастью, случилось так, что самый толстый и неловкий из послушников решил залезть на дерево, у которого по-прежнему стоял серп, и, хуже того, надумал забраться повыше, чтобы дотянуться до соблазнительной грозди яблок. А дерево было из породы тонкоствольных, к тому же ветви его под грузом плодов ослабли. Не выдержав нагрузки, одна ветвь обломилась, и, вызвав шквал обрушившихся листьев и плодов, парень полетел вниз, прямо на торчавшее кверху острие серпа.
Падение было весьма впечатляющим, с полдюжины товарищей услышали шум и прибежали, Кадфаэль впереди всех. Бедняга лежал недвижимо, раскинув руки и ноги, ряса его задралась, на боку виднелся длинный порез, и из него ручьем текла кровь, пропитывая и рукав рясы, и траву вокруг. Все являло собой картину неожиданной насильственной смерти. Неудивительно, что не имеющие жизненного опыта молодые люди, узрев сие, были ошеломлены и закричали от ужаса.
Брат Мэриет находился несколько в отдалении и не слышал шума падения. Ничего не подозревая, он пробирался между деревьев к дорожке, которая шла по берегу реки, и прижимал к себе большую корзину яблок. Когда он подошел ближе, его взгляд, только что ясный и спокойный, упал на распростертое тело, прорезанную рясу и лужу крови. Мэриет остановился как вкопанный, затем отшатнулся и наткнулся пятками на комья торфа. Корзина выпала у него из рук. Яблоки покатились по земле.
Юноша не издал ни звука, но Кадфаэль, который стоял на коленях рядом с лежащим послушником, удивленный посыпавшимся сверху дождем яблок, поднял глаза – и увидел над собой лицо человека, будто перенесшегося из мира жизни и света в неподвижный мир тлена и праха, мир смерти. Остановившиеся глаза казались зелеными стекляшками, в их глубине не было света. Не мигая, они смотрели на человека в траве, который, похоже, был мертв. Лицо Мэриета превратилось в маску, побелело, черты заострились. Казалось, оно теперь никогда больше не оживет.
– Глупый мальчишка! – закричал Кадфаэль, ощутив прилив бешенства при виде этого немого олицетворения ужаса. Один такой непутевый уже был у него на руках. – Подбери свои яблоки и убирайся с моих глаз, если ничем больше помочь не можешь! Ты что, не видишь, этот парень просто слегка отшиб немногие имеющиеся у него мозги, стукнувшись головой о ствол, да кожу на ребрах о серп ободрал. Хоть кровь и льет, как из зарезанной свиньи, он жив и будет жить.
Действительно, как бы в подтверждение его слов, жертва собственной неосмотрительности открыла глаза, с изумлением огляделась, будто в поисках недруга, который сыграл с ним эту шутку, и начала многословно жаловаться на свои раны и ушибы. Все вздохнули с облегчением и окружили беднягу, наперебой предлагая свою помощь, а Мэриет с тупой покорностью стал собирать рассыпанные яблоки, не произнося при этом ни слова. Ледяная маска оттаивала очень медленно, веки прикрыли зеленые глаза раньше, чем в их глубине зажегся свет.
Рана, как Кадфаэль и говорил, оказалась на поверку длинной, неровной, но неглубокой царапиной; пострадавшего туго обмотали рубашкой, пожертвованной одним из послушников, завязав сверху полоской полотна, которой раньше была обвязана сломанная ручка одной из корзин. От удара на макушке парня выросла шишка, и голова болела, однако ничего худшего не произошло. Раненого, как только он почувствовал, что может встать и держаться на ногах, отправили в аббатство в сопровождении двух его товарищей, достаточно высоких и сильных, чтобы, сделав стул из сплетенных рук, донести его до кровати, если тот вздумает упасть. О происшествии напоминала только подсыхающая лужица крови на траве да серп, за которым прибежал перепуганный мальчишка. Он вертелся вокруг, пока Кадфаэль, оставшись наконец один и погладив его по голове, не успокоил, сказав, что особой беды не случилось и никто не упрекает его отца за допущенную оплошность. Несчастные случаи бывают, и не только с забывчивыми хозяевами коз и толстыми неуклюжими отроками.
Как только Кадфаэль избавился от всех, он получил наконец возможность поразмышлять над вопросом, который его интересовал и ответа на который у него еще не было. Вон парень, одна из фигур в черных рясах, трудится не разгибаясь; он ничем не отличается от других, только все время прячет лицо и молчит, не произносит ни слова, тогда как остальные, пронзительно вопя, обсуждают происшествие и, понемногу утихая, становятся похожими на стайку воробьев. В движениях Мэриета была заметна какая-то скованность, будто двигалась деревянная кукла; а если кто-нибудь приближался, он отворачивался. Он не хотел, чтобы на него смотрели, по крайней мере пока он снова не сможет владеть своим лицом.
Они отнесли собранные яблоки в обитель и разложили на чердаке большого сарая для сена, стоящего на главном дворе; эти поздние яблоки будут храниться до Рождества. Время подходило к вечерне, когда братия возвращалась к себе. Кадфаэль поравнялся с Мэриетом и пошел рядом. Он владел искусством проникать в души заинтересовавших его людей, ничем не выдавая своей цели. Он вел себя просто и спокойно, своим видом как бы говоря, что все они похожи между собой и живут в одном мире.
– Много шума из-за нескольких дюймов кожи, – проговорил Кадфаэль извиняющимся тоном. – Я сгоряча нагрубил тебе, брат. Прости. С ним легко могло случиться то, о чем ты подумал. Мне тоже так поначалу показалось. Теперь мы оба можем вздохнуть свободнее.
Голова, только что склоненная, быстро повернулась в сторону Кадфаэля. Настороженный взгляд зелено-золотых глаз был подобен короткой вспышке молнии, тут же погашенной. Тихий голос удивленно произнес:
– Да, благодарение Богу! И спасибо тебе, брат!
Кадфаэль подумал, что обязательное обращение «брат» пришло в голову юноше в последнюю минуту и несколько запоздало, однако оценил это.
– От меня было мало толку, ты прав. Я… не привык… – Мэриет запнулся.
– Да и когда тебе было привыкнуть, мальчик? Я вдвое, и даже больше, старше тебя и поздно надел сутану, не то что ты. Я видел смерть в разных ее обличьях. Мне довелось быть и солдатом, и матросом во время крестового похода, и потом еще десять лет после того, как Иерусалим пал. Я видел убитых в бою. Если уж на то пошло, и сам в бою убивал. И никогда, насколько я помню, не испытывал от этого радости, но, дав клятву, никогда и не отступал.
Что-то произошло рядом с Кадфаэлем: монах почувствовал, как тело юноши напряглось и сам он весь обратился в слух. Может, из-за упоминания клятв, других, не монашеских, но тоже затрагивающих вопросы жизни и смерти? Кадфаэль, как рыбак, на крючке у которого бьется хитрая добыча, продолжал вести незначительный, легкий разговор, усыпляя возможные подозрения, завлекая, – то, что за последние годы он делал очень редко. Нельзя было допустить, чтобы предписываемый Орденом отказ от мира, став у него на пути, помешал твердому намерению облегчить жизнь Мэриета, – ведь речь шла о душе, до предела истерзанной самоосуждением. Словоохотливый старый брат, перебирающий пережитые в прошлом приключения, обошедший в своих скитаниях полсвета, – что могло быть более безобидным и более обезоруживающим?
– Я сражался вместе с Робертом Нормандским. Кого среди нас только не было: бритты, нормандцы, фламандцы, шотландцы, бретонцы – всех не перечислишь! Когда город был взят и Болдуин коронован, большинство вернулись домой; на возвращение ушло два-три года. Ну а меня к тому времени взяли служить на море, и я остался. Там вдоль берега водились пираты, у нас всегда была работа.
Молодой человек не пропустил ни слова из того, что говорил Кадфаэль; он дрожал, как необученная, но породистая охотничья собака, заслышавшая звук рога; однако ничего при этом не произнес.
– А в конце концов я вернулся домой, потому что здесь мой дом и я чувствовал, что мне это нужно, – продолжал Кадфаэль. – Какое-то время служил наемником тут и там, а потом угомонился, пришло время зрелости. Но я хорошо побродил по свету.
– А теперь – что ты делаешь здесь? – В голосе Мэриета слышался неподдельный интерес.
– Выращиваю травы, потом сушу их и готовлю лекарства для больных, которые приходят к нам. Я лечу еще многих помимо нашей братии.
– И ты доволен жизнью? – Это прозвучало как заглушенный крик протеста; выходило, что Кадфаэль не должен быть доволен.
– Лечить людей – после того как долго наносил им раны? Что может быть лучше? Человек делает то, что ему повелевает делать долг, – осторожно произнес Кадфаэль, – сражаться, если он обязался сражаться, или уговаривать бедняг не воевать, или убивать, или умирать, или лечить. Полно́ людей, считающих, что имеют право указывать тебе, как жить, но пробиться сквозь толпу и найти истину можешь только ты сам, если озарение укажет тебе, куда идти. Знаешь, что мне далось труднее всего? Повиновение. Я ведь уже стар.
«И я свое отгулял, да еще как! – добавил он про себя. – Интересно, что же я пытаюсь сделать сейчас? Предостеречь парня, чтобы не торопился принести дар, которого принести не может, потому что сам еще не обрел его?»
– Верно! – вдруг воскликнул Мэриет. – Каждый должен делать то, что на него возложено, и не задавать вопросов. Это и есть повиновение? – Он повернулся к Кадфаэлю, и тому показалось, что у юноши такое выражение лица, будто он, как некогда сам Кадфаэль, только что поцеловал рукоять своего кинжала и дал обет пролить кровь за дело для него столь же святое, каким было когда-то для Кадфаэля освобождение гроба Господня.
Мэриет все время не выходил у Кадфаэля из головы, и после вечерни, припоминая случившуюся днем беду, он поделился с братом Павлом своей тревогой. Павел оставался с детьми в монастыре, и ему рассказали только о неудачном падении брата Волстана, но о необъяснимом ужасе, охватившем Мэриета, Павел не знал ничего. – В общем, ничего странного, что он испугался, – увидев лежащего в крови человека, они все были потрясены. Но он, несомненно, ощутил что-то необыкновенно страшное.
Брат Павел при мысли о своем трудном подопечном с сомнением покачал головой:
– Он всегда все воспринимает крайне остро. Я не нахожу в нем спокойствия и уверенности, которые свойственны истинному призванию к монашеской жизни. О, он само воплощение послушания: что́ бы я ему ни велел, он все делает, какую бы работу ему ни поручили, он ее выполняет, – это та телега, которая бежит впереди лошади. У меня никогда не было более старательного воспитанника. Но другие не любят его – он их избегает. От тех, кто пытается приблизиться к нему, он отворачивается и при этом бывает груб и резок. Он предпочитает одиночество. Говорю тебе, Кадфаэль, я никогда не видел послушника, который исполнял бы свое послушничество так старательно и так безрадостно. Ты хоть раз видел, чтобы он улыбнулся, с тех пор как попал сюда?
«Да, один раз видел, – подумал Кадфаэль, – днем, как раз перед тем, как упал Волстан. Тогда Мэриет собирал яблоки в саду; он первый раз вышел за пределы монастыря после того, как отец привез его».
– Как ты думаешь, может, вызвать его на капитул? – с сомнением в голосе спросил Кадфаэль.
– Мне кажется, я придумал лучше, по крайней мере, я надеюсь на это. Когда имеешь дело с подобной натурой, не хочется жаловаться, тем более что прямых оснований для жалоб нет. Я поговорил о нем с отцом аббатом. «Пошли его ко мне, – сказал Радульфус, – и успокой, объясни, что я здесь для того, чтобы каждый, кто испытывает нужду во мне, от самого младшего из мальчиков до любого из монахов, мог откровенно говорить со мной». И что из этого вышло? «Да, отец мой; нет, отец мой; хорошо, отец мой!» – и ни слова, которое бы шло от сердца. Единственное, что заставляет его раскрыть рот, – это заявление, что он совершил ошибку, придя сюда, и что ему нужно снова все обдумать. Тут-то он быстренько становится на колени и молит, чтобы срок его испытания сократили, чтобы ему разрешили как можно скорее постриг. Отец аббат прочел ему длинное наставление о смирении и о том, как правильно употребить год послушничества, и мальчик принял все близко к сердцу, во всяком случае так казалось, и обещал быть терпеливым. И все же он торопит. Книги он проглатывает быстрее, чем я успеваю снабжать его ими, он стремится приблизить время пострига любой ценой. Менее расторопные обижаются на него. Те, кому удается поспеть за ним, при том что они начали на два или более месяца раньше, говорят, что он их презирает. То, что он их избегает, я видел сам. Не буду отрицать, он беспокоит меня.
Беспокоился и Кадфаэль, хотя ничем не обнаруживал силу своего беспокойства.
О проекте
О подписке