Рюлова просыпается в четыре утра, поэтому первая реляция настигает меня еще в постели. Впрочем, я обычно тоже в это время уже сижу на балконе и, глядя, как бледнеют и гаснут уличные фонари, пишу вот этот самый текст.
– Мне к врачу сегодня, – скорбным голосом сообщает она, – и я боюсь.
Вот когда боится Рыбакова, на нее можно прикрикнуть, а можно перечислить список отсутствующих органов, без которых я свободно обхожусь уже много лет, и даже пошутить.
– Дай мне хоть немного попаниковать, – скажет Рыбакова и будет писать длинные письма в мессенджер с детальным описанием всех анализов и их неутешительных результатов.
– Не горюй, – скажу я, – если надо будет ехать оперироваться в Белград, я поеду с тобой. Снимем квартиру, и у меня будет повод бегать на свидания.
– А как ты своих оставишь? – спросит подозрительно Рыбакова, а я отмахнусь – они поймут.
С Рюловой так нельзя. Я попробовала как-то, глядя на ее головку, вжатую в воробьиные плечи, иронично заметить – болит? У всех болит, подруга. Это нормально.
И только хвост цветастой юбки мелькнул на веранде. Она кинулась к машине, что-то бормоча и всхлипывая, а я в ужасе бежала за ней. – Куда ты в таком состоянии! – И звонила Рыбаковой в Будву, где она торчала на моем балконе с видом на Адриатику, сама отходя после болезни.
– Успокойся, – говорила мне Рыбакова, – она вернется быстро, проходили уже.
Она и правда вернулась быстро, и я стояла на веранде в запахе сухой травы и смотрела, как она закрывает машину, проверяет там еще что-то, явно оттягивая момент, когда ей надо будет наконец поднять ко мне заплаканное лицо и признать, что побег не удался.
– Слушай, – у меня от страха тряслись все поджилки, – слушай, так нельзя.
– Это со мной так нельзя. Это со мной так всю жизнь мама разговаривала. Твои страдания ничего не стоят, и нечего тут сюсюкать. А мне всего-то надо уткнуться во что-то теплое и плакать.
– Рюлова, – торжественно сказала я, – мой живот всегда в твоем распоряжении. Плачь.
И она заплакала.
Эмиграция выжигает нас. Или мы уже приехали сюда такие?
Я помню случайные строчки, они так и засели в памяти, напечатанные на желтом листике, полуслепая копия, обтрепанные края, Юлия Вознесенская, – нет, не помню, не буду врать:
…Мы уедем отсюда на какой-то по счету волне.
Не любовь нас зовет, это ужас нас гонит из дому…
И еще помню, это уже точно из Галецкого:
– Что ждет нас, что, какие берега приютом станут для глаз усталых…
И вот мы здесь, на Балканах. Кто в Сербии, а кто и в Черногории. Нас сюда не звали.
– Рюлова, я знаю, ты не любишь сравнений, но со мной было ничуть не лучше.
Осень в Белграде – хуже нет, это я про позднюю осень, уже почти зиму, когда тротуары застланы мокрыми листьями, моросит дождь и серые фасады, которые в доброе время года укрыты за высокими платанами, бесстыдно оголены до каждого пятна осыпавшейся штукатурки. Я шла на работу по неровной мостовой, и, держась за перила, спускалась по скользкой лестнице, по выщербленным ступенькам, которые вели мимо автобусной остановки к рынку. Мне надо было пройти немного: расстояние для москвички и вовсе плевое, ну, минут 15 от силы ходу, и по дороге меня ждал оазис покоя – гостиница «Прага» с кожаными креслами, где я выпивала чашку кофе перед последним переходом к месту службы. Иногда, только выйдя из старомодных дверей отеля, с трудом борола в себе желание лечь прямо на тротуар, на мокрые листья, свернуться в позу эмбриона и заснуть.
Два года спустя, в один из частых своих приездов в уже возлюбленный город, я случайно оказалась на той же улице. Свернула к автобусной остановке и начала спускаться по лестнице, как вдруг резкая боль в животе схватила меня, да так, что я согнулась, едва удержавшись за перила рукой. Вот как долго и крепко связаны между собой место и боль.
Бессмысленная работа, чужой язык и потери. Потери уже невозможно было даже сосчитать.
А главное, я перестала писать. Выходили и переиздавались книги, я барабанила каждый день в фейсбуке, словно пытаясь удержать распадающиеся связи, еще дышал где-то внутри последний роман, – я же не утратила ремесла, я правила, редактировала, адаптировала его для детей и для сцены, – видит Бог, за эти три года я писала не покладая рук. Но это все было ремесло.
Ни одной толковой строчки за три года. Нет, был один текст, небольшой, но стоящий. Мне ведь лучше всего удается фиксировать эмоции. Вот я и зафиксировала. Тоска, ностальгия, бесплодие. Рассказ я назвала «Скитница». Хорошее название. По-сербски так называют бродячую собачку. История о том, как я ее не подобрала. Куда мне? Кто я сама такая, если не скитница. Запомните это слово, оно еще отзовется в этом повествовании, оно еще ударит меня в сердце.
А я и смирилась. В конце концов, кто в русской литературе продолжал писать, оказавшись в эмиграции? Только Набоков и Бунин. Набоков разорвал связь, а Бунин только ее и теребил.
Да, смирилась. Контракт, по которому я год отработала в Сербии, бесславно завершился, и я, уже переехав на берег Адриатики, в Черногорию, в Будву, еще три месяца просыпалась со счастливой мыслью – мне не надо идти на работу.
Маленький городок-хамелеон, который зимой впадает в анабиоз. На пустынных улочках у старой цитадели редко встретишь прохожего в куртке с приподнятым воротником, в маленькой церкви на мозаичном полу дремлет дракон, а на берегу открыто только одно кафе, и ветер несет на крытую веранду соленые брызги. Весной вдруг, как по команде, деревья покрываются цветами, – аромат цветения разлит по всему городу, словно кто-то опрокинул фиал с драгоценными духами. Наступает лето, и словно кто-то нажимает на переключатель – и ты, не садясь в самолет, оказываешься на галдящем курорте: в лавчонках развеваются паруса белых сарафанов, по синей глади снуют кораблики, и темная перезрелая смоква разваливается и тает в руках, – едва успеваешь донести ее до рта. И вот наступает благословенный сентябрь. Туристы разъехались, а лето еще медлит. И весь город – наш. Можно лежать вечером прямо у кромки прибоя, лениво перекидываясь словами и потягивая белое вино, разбавленное минеральной водой. А потом неторопливо заходить по пояс в воду и нырять, не рискуя столкнуться с чьим-то надувным лебедем. А потом снова зима, с моря дует ветер, он приносит из Сахары желтый песок, и по утрам надо стряхивать песчаный налет со стульев на террасе. Штормовые волны бьются о старую крепость, рассыпаясь на брызги. В полупустых кафе можно сидеть часами с одной чашкой кофе, читать и слушать, как порывы ветра гонят на берег прибой.
Редкие поездки в Белград, еще реже – домой в Петербург. Две книги в год, архивы королевского дома, и медленно раскручивающееся колесо новой жизни.
Слава, как это всегда бывает, обрушилась на нас словно летний ливень.
– Ты смотрела утром телевизор?! – кричала в трубку Зорана, моя белградская подружка. – Ваш путеводитель объявили книгой года!
Нет, не то чтобы для меня это было в новинку, – скажем так, без ложной скромности, – но вот на этом месте, в это время и именно с этой книжкой в руках, мы с Рыбаковой никак не ожидали.
Книга-эссе, где между Таниных точных наблюдений и моих художественных изысков уже начало прорастать и захватывать это удивительное чувство балканского счастья.
Книжку дарили друг другу президенты, журналисты называли визитной карточкой Сербии, а читатели путешествовали по стране с книгой в руках, страница за страницей.
– Скажи, – а что ты чувствовала, когда первый раз приехала в Белград?
– Я чувствовала, что я добежала.
– Я договорился со Стойке, мы сделаем нормальную студийную запись песен через пятнадцать дней.
– У нас достаточно времени, все успеваем. Но хорошо, что ты вчера прислал эту запись. Правда, хорошо.
Я переволновалась, когда Асе Штейн текст показывала. Немного дыхание сбилось. И тут эта песня… Как обычно, сработало, спасибо.
– Да не за что совершенно! Если тебя что-то мотивирует, ты только скажи, я сделаю… А что Ася сказала?
– Ася назвала это – «Декамерон».
Он помолчал, подбирая слова, а потом спросил участливо, словно у постели больного:
– А на какой ты главе?
– На девятой. В двадцать восьмой ты заболеешь.
– Не я. Персонаж.
– Спасибо, что помнишь.
– Тань. Представляешь, в Галину машину такси врезалось. Она сама в порядке, а машина разбита.
– Слава Богу, сама цела. Но какие для нее расходы и шок!
– И так все на живую нитку. И муж уехал.
– Но, если виноват тот, кто врезался, ей должны по страховке платить.
– Видела я этого мужа.
– Правда, выплачивают не скоро.
– Знаешь, как у нас в Питере говорят, муж объелся груш.
– Она и так бьется изо всех сил, и тут такая подножка, и эту страховку так долго ждать.
– Извини, но я не понимаю, как женщина может жить без мужчины. Мне всегда было нужно как минимум два.
– Тебе везло на мужчин, которые решают твои проблемы. А мне – на мужчин, которые добавляли мне свои.
– Я таких выбираю. Вот посмотри: восторги – восторгами, а этот балканский красавец решает мне мою главную проблему.
– А какая у тебя главная проблема?
– Моя главная проблема – я и Балканы. Или я на Балканах. Или Балканы во мне. Называй как хочешь. Но он это решает для меня.
– Рюлова, что я буду делать, когда дойду до постельных сцен? Срочно выздоравливай, заводи любовника-серба и будешь делиться впечатлениями.
– А что сразу я? А сама?
– Ты в уме, подруга? Я замужем. Прикинь, как это я буду делиться впечатлениями?
– Иди сюда, – зовет Рюлова, я неохотно оставляю веранду с видом на косогор и перемещаюсь в накуренную кухню, – смотри, что я нашла! Проморолик твоего серба.
Рюлова так близко наклоняется к экрану, что кажется, сейчас упрется в него носом. При мне бы хоть очки надевала.
– Нет, ты только приготовься заранее. Повторяй за мной – это не он. Это не он. Это сценический образ.
Камера берет его сзади, со спины, медленно наезжая на его отображение в зеркале. Чуть небрежен. Рубашка расстегнута, и он медленно проводит ладонью по открытому вороту, словно примериваясь к чему-то. Модная темная небритость, как рамка, придает лицу картинность. Камера приближается и дает крупный план: чуть презрительный взгляд из-под полуопущенных век, он закуривает, продолжая внимательно рассматривать в зеркале каждое свое движение, как магнитом притягивая и заставляя зрителя переводить взгляд от этих темных глаз вниз, к узкой улыбке, которая бежит по губам, не задерживаясь и возникая снова.
О проекте
О подписке