Что бы я изменила, если бы мне предложили начать жизнь сначала? Мне предложили. И оказалось, что изменить ничего не возможно. Жизнь вырастает из тебя, такого, как ты есть, сколько раз не бросай зерна.
Пять лет назад я начала жизнь с чистого листа. Пейзаж за окном и чужие люди вокруг – это еще такая малость, которую легко разбавить природным любопытством. Все, что ты знал и умел, все мелкие лесенки и переходы, да и сам фундамент твоего существования, вдруг распадается и как бы меняет места, – то есть твоя привычная картина мира становится похожей на портрет работы Пабло Пикассо: все смещено, и из хаоса линий вдруг возникает смутный, еще не угадываемый тобой образ новой жизни.
Распадается не только пространство, но и время. Ровный поток, который нес тебя от детства через совершеннолетие в зрелость, превращается в коробку с детскими кубиками. Вот на этом кубике тебе четыре годика, и ты учишься говорить, старательно выговаривая три звука «ч». А на этом кубике тебе семнадцать, и ты только озираешься по сторонам, глядя, как живут взрослые в мире, куда тебя только пустили. Кубик выкатывается откуда-то из 90-х, и я снова учу черноглазых учеников русской грамматике. А вот ближе, – моя первая короткая юбка, сшитая из шерстяного платка с бахромой, – я иду по набережной в платье, которое едва прикрывает купальник, как когда-то шла по длинному коридору Двенадцати Коллегий. Недобровольное возвращение в молодость, – я снова ничего не умею, некуда приткнуть образование и надо заново осваивать свое место в мире.
Я потом расскажу про первые два года, которые, как говорят эмигранты, вынь да положь, я сейчас про другое.
И вдруг обнаруживаешь, что из этого нагромождения снова выстраивается твоя жизнь. Разбросанные эмиграцией, как взрывом, кусочки твоей идентичности, словно притянутые каким-то гигантским магнитом, собираются в единое целое – и перед тобою опять ты. Ничего нового. Только платья стали легче и светлее.
Мне казалось, что я это уже умею: начинать заново. Малую эмиграцию я пережила, уехав из Петербурга в Москву, – вырванная с корнем из города, от которого не оторваться, втянутая могучим пылесосом московских страстей.
Тогда это тоже случилось вмиг: один телефонный звонок. Это выглядело так, как будто мне, актрисе городского театра, вдруг позвонил Роман Полански и пригласил в Голливуд. Да что там Полански! Слава человека, назовем его А.М., который вежливо спрашивал, не соглашусь ли я быть его партнером, затмевала тогда любой Голливуд. Он называл Петербург провинцией и носил не снимая черные очки, кожаную куртку с поднятым воротником и шапочку, опущенную до бровей. Но все равно с ним невозможно было пройти по улицам, спокойно поболтать в ресторане или просто сесть в поезд: что там девушки, – взрослые мужчины пробивались сквозь толпу вокруг него и робко протягивали руку, – только дотронуться до рукава. Даже нельзя было назвать его просто телезвездой: он был символом перемен, его считали самым красивым мужчиной на российском ТВ, и его голос вся страна слушала каждый день после программы «Время».
Мы спустились тогда с трапа, шли по узкому коридору аэропорта и уже видели, как впереди гудит и сверкает блицами толпа журналистов. И я вдруг почувствовала, как мне на спину легла его рука. Мы подошли вплотную к десяткам камер и вспышек. И тогда он мягко, но сильно подтолкнул меня вперед:
– Иди! Начинай!
Вот так тогда началась моя новая московская жизнь, она навалилась на меня как снег, как манна небесная, как море, в котором я, умелый пловец, ловко маневрировала своим парусником. Знаменитое десятилетие, когда казалось, что пусть ржавый, с налипшими ко дну ракушками, неповоротливый, громоздкий наш корабль медленно, неуверенно, но все-таки движется туда, где плещут европейские волны. А потом – еще несколько лет, когда, не веря, упираясь, подшучивая, злясь, наблюдали, как замирает ход и как мощное подводное течение, которое мы не замечали или не хотели замечать, снова относит нас туда, откуда, казалось, только что уплыли. Корабль скрипел, и с палубы смывало одно за другим все, что успели построить. Красивые лица на экранах сменились шутовскими, в кино показывали игрушечных солдатиков, а в новых студиях на Пятницкой закрывали программу за программой.
– Что будем делать? – спросила его, своего друга и партнера.
– Мы в этом не участвуем, – ответил А.М.
Вот тут, на Балканах, я узнала, что такое по-настоящему поменять жизнь. Поменять запах в воздухе, учиться ходить по улице медленно, приноравливаясь к новому ритму, и не отшатываться, когда малознакомый человек кидается к тебе с объятиями, запоминать названия тоннелей в горах и долго подбирать украшения – московские здесь совсем не годились.
И я знала, что теперь, когда я выложила два года как плату за вход; когда я так привыкла к палящему солнцу, что в ванной на полочке стали один за другим засыхать крема от загара; когда чужая речь выжгла из моей головы все другие иностранные языки – дай Бог здоровья моему лондонскому акценту, – и когда в толпе этих дружелюбных лиц я начала различать сначала знакомых, а потом друзей, и вот тогда – я знала. Знала – должен был появиться и он. Красивый, знаменитый, в блеске рампы. И положить мне руку на спину. Мягко, но уверенно подтолкнуть вперед: «Иди! Начинай!»
– Ты не представляешь, как я тоскую по всему этому. Просто ломка. Как у наркомана. Я даже какую-то пустяковую программу на местном радио взяла. Раз в неделю. Наушники надела и чуть не заплакала.
– Но почему, почему ты от всего этого отказалась?
– Я от всего отказалась… Да и возраст. Пусть меня зрители запомнят молодой и красивой!
Он нагнулся над столом, чтобы совсем близко заглянуть мне в глаза:
– Да все это вообще ни при чем! Главное – жизнь, чтобы в тебе была жизнь! Витальность!
Он откинулся на стуле и смерил меня взглядом:
– Это только твое решение. Я же видел, как ты держишься перед камерой.
Тогда, в Белграде в «Трех Шеширах», на съемках этой простенькой сцены в ресторане, вдруг, как из ниоткуда, появилось и стало нарастать чувство совместного движения.
– Я видел, как ты держишься перед камерой. – Он стоял под дождем на булыжной мостовой, на его мокрое лицо падал свет старинного фонаря – и я не слышала в своей жизни лучшего объяснения в любви.
– Рюлова, как он всегда говорит именно то, что я хочу услышать? Он словно видит что-то во мне. А потом осторожно касается пальцем – чуть-чуть, – и я отзываюсь на это всем своим существом.
– Лена! Он актер, он эмпат. Он просто зеркалит тебя.
– Ты хочешь сказать, что он просто отражает мои чувства? Что у него нет своих?
– Ну, какие-то есть. Ему интересно. Иначе что бы он с тобой рядом делал все это время. Но это не то, что ты думаешь. Здесь нет понимания – только зазеркалье.
– Ты договоришься до того, что его вообще нет. И что я просто разговариваю со своим воображаемым другом.
– Это, конечно, против всех моих убеждений, это не профессионально, но я не мог… Я снял… нет, записал не в студии, так… я спел тебе. Вот, сейчас пришлю.
Он говорил немного смущенно. И было неясно, что именно его тревожит: то ли то, что голос не звучит как вживую, то ли то, что все это звучит слишком лично.
…Не дам ветру да те дира, не дам кише…
Если бы кто-нибудь хотел собрать в одно целое все мои тайные желания, несбывшиеся ожидания, видения, в которых не смела признаться и самой себе, – он не мог бы придумать лучше, чем вывести на опустевшую сцену моей жизни этого человека. Подарок – остроумный, изящный и – безопасный. Как игрушка для ребенка, на которую он долго и вожделенно смотрел, отираясь у прилавка игрушечного магазина, – игрушка, о которую не порежешься.
Я давно догадалась, откуда это. Я узнала мягкую и ласковую усмешку человека, который теперь мог говорить со мной только издалека, чуть-чуть, осторожно поправляя линии на моей ладони.
Спустя месяцы после похорон жена моего брата решилась разобрать его стол. В самом углу, в маленькой бархатной коробочке лежало кольцо с голубыми камнями. И маленькая приписка – «Лене на др». Я открою эту коробочку и надену кольцо ровно тогда, когда он и хотел.
Вот чему я уже научилась на Балканах – это не суетиться. Не гнать, как в Москве, время – вперед, отбрасывая все без оглядки, – проехали, летим на новую встречу, новые люди, скорее, что успел за день, три телефона, мессенджер и по дороге еще заскочить в ГУМ. Здесь, как в замедленном кино, как в детстве на даче, время медленно подкатывается к тебе морской волной, и ты тянешь вино, глядя, как ковш Большой Медведицы почти касается холмов, черпая лунный свет и запах розмарина, и не стрелка отсчитывает мгновения твоей жизни, а звон цикад.
Мы плывем по теплым волнам. Останавливаемся, раскидывая руки, и плавно качаемся, лежа на спине и подставляя солнцу и брызгам свои лица. Потом снова плывем, он уходит вперед быстрыми и сильными движениями, куда-то к буйкам. Возвращается, стряхивая с лица воду, что-то рассказывает, прерываясь, ныряет. Мы говорим что-то необязательное, и иногда я даже и не слышу, чуть оглушенная плеском волн, но слова сплетаются, как брызги, и уже неважно и неясно, кто что сказал. Я плыву медленно, впитывая в себя каждую секунду: камни старой крепости на берегу, и открытый сияющий горизонт, и кораблик с игрушечной трубой и синей полосой по борту, и теплую ладонь солнца на своей макушке, и ловкие движения пловца, который кружит вокруг меня, и узкую улыбку на мокром лице, и этот темный балканский взгляд. Нет, не надо ничего останавливать, пусть так же неторопливо перекатываются эти мгновения, они уже все – мои.
– Слушай, вот только перестали разговаривать, я почувствовал, что замерз.
Мы озираемся – а где мы? Куда мы заплыли? Я уже и буйков не вижу.
– Наверное, мы уже в Хорватии.
– Что будем делать?
– А поплыли дальше, в Дубровник.
Это потом станет нашим мемом – плыть в Дубровник.
– Извини, я не ответила на твой звонок. Я плавала.
– В Дубровник?
– Нет. В Дубровник только с тобой.
– Ты на море. А я на берегу Дуная.
Чего я еще теперь умею? Я умею не думать о последствиях.
Лето было совсем маленьким. Да что там говорить – спасибо, что вообще выпали нам эти семь дней.
Мы все время говорим. Это такое известное возбуждение, когда только что закончено большое дело, и вроде уже ничего не надо делать, и кажется, что все еще тут, в твоих руках, и ты можешь что-то изменить или добавить, да и даже без этого отголоски нашего большого путешествия еще так живо звучат в головах, что мы продолжаем перебирать их, словно смакуя самые вкусные кусочки.
Мы идем по тропинке вдоль ущелья, поросшего кустами. Внизу бьется горная речка. Мы останавливаемся, и он машинально срывает с куста ягоды, я даже не знаю, что это – маленькие, пушистые, красные. И я осторожно, чтобы не коснуться, беру по одной с его протянутой ладони.
Каменные ступеньки ведут вниз, к берегу, к маленькой устричной ферме, где работает моя приятельница. Я держусь одной рукой за веревочный поручень и спускаюсь медленно, чтобы не соскользнула нога в мокрых босоножках. Деревянные столы под навесом, ржавое кольцо у маленькой пристани, лодка и длинные ряды натянутых к горизонту канатов с буйками, где растут гроздья устриц. Нам их выносят на деревянном подносе, они переливаются жемчужным светом и пахнут морем.
– Смотри. Они еще живые. – Он чуть дотрагивается до перламутрового тельца, и оно вздымается, будто вздыхает.
Марина, моя приятельница и хозяйка фермы, ставит перед нами бутылку белого вина.
– Я же за рулем.
– Да и мне столько не выпить.
– Пусть стоит.
Волосы липнут ко лбу, мокрое полотенце, накинутое на плечи, сохнет, не давая свежести.
Летнее счастье тел, укутанных в облако жара.
О проекте
О подписке