Мика этого не понимала, сама-то она мечтала стать юнгой и обожала голубое, веселое, как будто танцующее здание Нахимовского училища. Но Стива мечтал стать не моряком, а агрономом. Опять непонятно. Дома у них смеялись, увидев заголовок в газете: «Твори, дерзай, колхозный агроном!» В кино агроном был персонаж противный и комический, с провинциальными усиками. В рубашке с пояском, над которым нависал толстый живот.
Но юный Стива думал о том, что у них заложено поместье под Самарой. (Вишневый сад – переводила себе Мика.) Есть, а на самом деле нет его. И он хотел его выкупить. А потом восстановить. Чтоб восстановить, надо было настоящему делу учиться, а не на парадах без толку простаивать…
И вдруг – бац! Внезапно умирает его отец. И гардемарин Стива в тот же день выходит в отставку. Не хочу служить во флоте! Он все начинает сначала. А это конец лета, все вступительные экзамены в высших учебных заведениях давно кончились. Но оказывается, что в Рижском политехническом на сельскохозяйственном факультете не закончен прием студентов (недобор, переводила себе Мика), и Стива тут же мчится в Ригу. И через три или четыре года он, наконец, получает профессию «агроном». Нанимается управляющим в чужое поместье и все заработанные деньги откладывает. Чтобы выкупить свое.
И так проходит сколько-то лет. Деньги собраны.
Но тут происходит ужасное несчастье. Горит деревня при их, еще заложенном, поместье. Тетя сказала странную вещь. Что мужики выносили из горящих домов деньги и иконы. А что дети? – Что дети? Новых народить всегда успеем.
Тогда Стива – у него же собраны деньги – отстраивает деревню заново. И продолжает работать управляющим. Еще сколько-то лет.
И наконец он выкупает имение и заводит культурное хозяйство. Молочную ферму, парники с клубникой, большой фруктовый сад.
В революцию все это разорили, но при Сталине привели в порядок и устроили совхоз: кто-то должен был снабжать начальство. А поскольку устроено все было с умом, то и изгадить оказалось не так просто, совхоз этот так и остался образцовым хозяйством.
Нюта говорила, как все, но не совсем то, что все.
И Мирке всю ночь снился политехнический, научно-фантастический Мстислав: он восстанавливает Марс! Кругом сгоревшие деревни глупых марсиан, они ничего не успели… а он выращивает в парниках синеньких, как все на Марсе, коровок, кормит их клубникой… Огромный, беловолосый, прекрасный, он хохочет: «Не так-то просто!»
Ах, Карповка, черная, бурая, зеленая; говорят, аммиак полезен. Под деревянным зеленым мостом жижа, в ней родится только малявка-колюшка, по-скобарски «кобзда». На том берегу драная, желтая с колоннами, вся в черных ветлах больница Эрисмана, где все родились. И Мика тоже.
Стоит у воды малокровная, но злобная ленинградская малявка в лыжном костюме в катышках, смотрит нечеловечески чудными бело-голубыми глазами, как качается на воде скользкая радужная сетка поверх черной дряни. Если ему что нравится, говорит «нарський» – от «нарвский», что ли? Не понравится, пихнет локтем, обзовет психовной, а то потребует «Ответь за галстук». На это надо говорить:
Не тронь мою селедку,
Не то получишь в глотку.
Не тронь рабочий класс,
Не то получишь в глаз.
Это Микину женскую-среднюю слили с хулиганской мужской. Раньше в женской на переменках набегали друг на друга классы, стенка на стенку, пели: «А мы просо сеяли, сеяли» – «А мы просо вытопчем, вытопчем», но теперь запретили некультурные игры, теперь в коридорах драки до крови, девчонок дергают за все места и ругаются непонятными словами.
Классный руководитель оставила после уроков одних девочек и говорит: «Безобразие! У девочек видны штаны!» А потом созвала общее собрание и говорит: «Безобразие! Класс резко делится на мальчиков и девочек!» – и посадила самых липучих подлиз с самыми нахальными хулиганами. Теперь подлизы все время дают отпор: «Нехорошо тебе, Иванов!», а хулиганам все равно хоть бы хны, их могила исправит, у них чуб, оскал, прищур. У них на все один ответ: «Отзынь на пол-лаптя!»
Страшно идти: могут побить. То ли дело раньше в женской: максимум проблема кос, косы обязательно, стрижка – вроде позора. Лиза Калитина по женской школе скучает.
А Мику настигло, как мешком по голове тюкнуло. Почему-то она заобожала училку – их классную. Училка распределяла справедливость, хотелось быть к этому поближе, и Мика лезла выслужиться наперебой с другими. Позже она поняла, что справедливость тут ни при чем. Потому что в той школе был один – всего один, но был – справедливый учитель, математик, который все и вся видел насквозь. Это был бывший штурман авиации, контуженный на войне. Но он-то как раз и не возбуждал никакого обожания, поскольку был ясен, краток, строг и снисходителен. А училка, крашеная блондинка с толстыми щеками кувшинчиком, практиковала с учениками непредсказуемость и загадочность: надо думать, что это была власть в чистом виде, и эта власть ей нравилась, поэтому так и действовало. У Мики скоро прошло, а многие целый год ходили как зачарованные.
Тут было много нового.
Например, ужасные мальчики. Лбы у них низкие, учиться они не могут, неизвестно, знают ли буквы. Дерутся неукротимо, ходят в синяках и царапинах, такие комки злобы, их все время ругают. Есть еще жуткий второгодник, мерзкий и жирный, он самый большой и бьет остальных. Всем им светит тюрьма, как твердит училка, хотя это четвертый только класс.
А есть уютные фамилии – Подойницын, Гречишникова. Эти дети все тихие, белесые, толстоватые, с маленькими глазками. Такие же, впрочем, и дети с немецкими фамилиями Хох и Брум. И те и другие небогатые и неважно учатся. Зато они безмятежные. С ними ничего не случится, это тоже известно наперед. Поэтому они какие-то прочные.
Хорошо учатся только две девочки-отличницы, Берг и Вайсберг, сидят они за передней партой, едят учительницу глазами, клеят переводные картинки в тетрадки, ябедничают, ужасные дуры.
А вот дети поумнее – те учатся на четверку, ни в чем не участвуют, держатся в сторонке, с одним-двумя друзьями. У них чистые руки и воротнички, высокие лбы, хорошая речь. Ничего лишнего – полная замкнутость и незаметность. У них уже решено – этот будет математиком, а та – кораблестроителем.
Еще в классе была большая еврейская фракция. Важнее всех – Володя Гордон, лохматый еврейский крохотный мужчина, с горячим низким голосом, весь – сплошной горбатый профиль. Он один в классе умеет отличить добро от зла, его слово сильнее учительского, так что, если учитель потребует выдать виновного, никто не выдаст, даже толстый мальчик Боря, который от трусости заикается и у него дрожат губы (он потом станет актером). Но есть и худенькая, ощетиненная Шварц, заранее негодующая в ожидании, что ее будут дразнить, – и конечно, дразнят, куда денешься. Интересно – Гордона обожали, притом антисемитизм был. Он, антисемитизм, был узконаправленный – а именно на Шварц. Она как бы сама его порождала, как один полюс должен притягивать другой. А вот остальных евреев антисемитизм совершенно не касался. Например, обеих отличниц, любящих начальство, или рыжего Казовского, туповатого по части наук, но интригана с воображением, и воображением гадким (он-то потом действительно сядет). Или еще двоих ребят – те ни в чем не замечены, учатся никак, в чем-то похожи: взгляд у обоих совсем взрослый, и ничего о них не известно. Как бы они не здесь.
Лиза куда-то переехала, теперь у Мики были две другие подружки. Они играли так: написать фразу, потом наобум всем играющим накидать прилагательных и вставлять их по очереди в фразу. Получается смешно.
Веселый союз вороватых республик сплотила навек лошадиная Русь. Стоит ли нам, пористым, жить так ватно, болтать о синей женской доле, об узелковатом еврейском вопросе?
С тех пор так и прилипло – еврейский вопрос, действительно, он узелковатый…
У одной из них троих замешалась четверть татаро-монгольской крови – на этом основании она была записана и воспитана русской. Другая была стопроцентной еврейкой. Мика считалась, да и была чистой русской. Правда, полностью был вытеснен из памяти не столь давний визит в психлечебницу в Удельное, где их с братиком – правнуков – представили родоначальнице с карикатурно-антисемитским экстерьером. Впоследствии по кусочкам удалось установить, что прабабкиного отца в детстве конфисковали у родителей и крестили, чтоб определить в церковные певчие. Отпев свое, он открыл в Воронеже музыкальную школу, но дочерей выдал все же за богатых старообрядцев, а не за православных. Одна такая дочь, а именно Микина бедная пра, когда в конце двадцатых у них с прадедом отобрали дом и пустили их по миру, чего прадед не пережил, понимать происходящее в стране наотрез отказалась и от греха сдана была детьми в дурку, где спокойно дожила до девяноста с гаком. Несмотря на черные мешки под глазами и лиловый нос, норовивший заклевать подбородок. Ее же дочь, Микина бабушка, мамина мама, давно забыла первого мужа-фабриканта, Микина деда – его посадили еще в конце двадцатых.
Замужем она давно уже была за Соломоном Шапиро. С его женской родней она состояла в сложных соревновательных отношениях, в основном по кулинарной части. Запомнились знойные баклажанные рецепты и неимоверная рыба. А масляное печенье, подобного которому нигде и никогда? Только много лет спустя Мика нашла его в Амстердаме, где оно так и называется – «еврейское печенье», joodenkoeken! О Мокум! (Так амстердамцы называют Амстердам – по-еврейски город, буквально – место, място…). Ах!
Эта часть жизни была как-то в тени. Но – была! Когда Микин братик пошел в школу, няня устроилась домработницей к адвокатам – Анне Израилевне и Марку Израилевичу. И они ее там навещали. Запомнилось братское отчество бездетной адвокатской пары, нечеловеческая чистота квартиры на Невском (а во дворе кинотеатр, где они с братиком, да и мы с вами смотрели трофейный фильм «Королевские пираты») и два фотогеничных портрета – он и она – необычайной, напрасной красоты.
Или – была у Микиного дяди домработница, сектантка Маша, мастерица щей со снетками, селянок и кулебяк с головизною, что дядя по простоте объяснял аутентичным происхождением ее из старообрядческих поморских краев – пока она не выболтала, что раньше служила у богатых ленинградских евреев, тогда и научилась готовить.
Или – однажды попала Мика, сопровождая свою маму к какой-то шапировской свойственнице, совершенно мадонновской красоты (мама учила ее вязать и привезла ей шерсть), в богатые покои, завешанные темными бархатными шторами. Стоял крепкий валерьянский запах. Молочно-восковая свойственница, и сама в сумрачном бархатном салопе, невыразимо печально рассказала, как болеет ее маленький мальчик и как она завертывает его в вату.
Тут Мике безумно захотелось сорвать шторы, выкинуть вату и отправить мальчика (желательно с мамой) в Матвеевский садик с горки кататься (желательно на попе), но по малолетству пришлось помалкивать. Иногда она срывалась и объясняла своей маме принципы правильной педагогики по «Книге для родителей», но это называлось «ужасный характер» и каралось строго и несправедливо.
У Мики имелось необычайное обилие по всем линиям еврейских, полуеврейских и четвертьеврейских дядь, теть, а также двоюродных, троюродных и сводных братьев и сестер: все они произошли от предыдущих браков дедов и бабок, видать, более раскованных по матримониальной части. Имелись и какие-то совсем уже неопределимые родственники – и все это не считая уже упомянутого мощного клана свойственников, а о коллегах и сослуживцах и говорить нечего. Лучше всех их, однако, рассказывал знаменитые лабуховские, то есть еврейско-музыкантские, анекдоты Микин русский папа, замечательно делая бровями. Еврейская тема считалась комической.
Еще он знал музыкантский тайный язык, для особо важных случаев. Как-то десятилетняя Мика что-то ляпнула ему о тогдашних политических неожиданностях. Он побледнел, тряхнул ее и зашипел:
– Кочумай!
Когда началась война, но не эта, а еще одна, та, что раньше, Стива открыл на Урале сукновальную фабрику – делал сукно для шинелей. Тогда многие наживались на военных заказах. Но Стива выпускал прекрасное шинельное сукно, мягкое, теплое и очень дешевое. И об этой фабрике узнали в Петербурге. И царь сказал: «Как это у нас нет честных поставщиков? А Стива?» И его вызывают в Петроград, тогда уже был Петроград, и назначают вице-губернатором по снабжению (это Нюта так сказала.) Так что тетя Нюта была губернаторская дочка, как в «Ревизоре». Но не совсем такая. Когда ей было восемь лет, она сказала матери, что хочет ухаживать за ранеными. Сшили ей халатик, повязку с красным крестиком, косыночку. Поручили кормить-поить раненых, измерять температуру. Работала она упоенно. Так она сказала.
В революцию дом благополучно спалили. Это был чудный светлый особняк с огромными окнами. Специально подожгли, чтоб удобнее было грабить. Чудо был дом, ничего не было так жаль, как его.
И вдруг тетя Нюта сказала: «А сейчас я думаю, Бог сделал все правильно. Если бы я жила здесь, думая, что дом мой там…». И у Мики зашлось дыхание. Она представила, как это – смотреть на свой дом, а в нем живут другие, а тебе нельзя.
Раз Стива раньше был вице-губернатор, хотя бы и по снабжению, ему нельзя было оставаться в Петрограде, его бы сразу арестовали – ведь здесь его все знали. И вот всем семейством они перебрались в Москву и поселились в какой-то брошенной квартире на Староконюшенном, но жить им было теперь не на что. Помог товарищ по рижскому политехническому – вызвал их в Воронеж, он там заведовал Центросоюзом и тонул в делах. Московская квартира после них так и осталась Нютиной гувернантке-англичанке, она там устроила английский дом, а потом уехала.
Англичанка эта, наверно, была замечательная, потому что, когда Мика приходила, тетя Нюта всегда встречала ее, хохоча, – это она перечитывала Диккенса по-английски, чтоб не забывать язык. Только теперь Нюта стала маленькая и худенькая, а Мика вымахала, правда, английский ее продвигался так себе.
В Воронеже становилось все опаснее, и Стиву послали в командировку в Ростов. Туда они поехали на трех подводах, взяв все пожитки. (Мика, конечно, не понимала, что это они бежали из красного Воронежа в белый Ростов.)
Вечером, когда дорога стала безлюдной, они услыхали, что за ними гонятся, и сразу поняли, что это разбойники: тогда разбойники почему-то назывались «зеленые». Не красные и не белые. А Стива пока что отрастил бороду, и разбойники кричали: «Поп с честны́м семейством перебирается». Ясно, что привлекла их поклажа – «наши потрошки на трех подводах», как выразилась тетя Нюта. Тут они увидели огоньки. И на всем скаку, потому что разбойники уже догоняли, влетели в село, а там их ждали полицейские власти – другие ограбленные успели нажаловаться. За разбойниками погнались и схватили их. Соня увидела, как с них снимали показания, и разбойники сказали: «Эх, жаль, ушел поп с честны́м семейством».
Новая эпоха началась с того, что открыли на Льва Толстого бубличную. До того были сушки, которые нанизывались на веревку и вешались на крючок. Бублики были пышные, блестящие, белые с маком, заварные. А в подвальном Гастрономе был томатный сок из стеклянных конусов с сырой серой солью. Теперь Мика могла ходить одна, хоть и недалеко.
И уж, конечно, теперь ей были под силу походы на Ситный рынок с тетей Зиной. На рынке продается картошка. Еще клюква. Соленые огурцы. Капуста в бочках. Ваньтё и Маньтё в белых нарукавниках и в черных чесаных валенках.
Но ее больше завлекали красная калина, морозом битая, кучками, древесный гриб чага, лаковые коробочки, некрасивые каждая по отдельности, красивые все вместе, кружева полоской, машинная вышивка ришелье широкими полосами для подзоров, кружева грубые, вязанные крючком, и красивейшие плетенные на коклюшках, всякое такое. Например, если у тебя воротник на школьной форме в виде стойки, ты можешь пришить к нему такую полоску, а назавтра другую. А какие чувства возбуждали, например, клетчатые шелковые ленты в косах! Их и купить-то было нельзя, можно было только завидовать. И чтоб устранить повод для зависти, дирекция запретила все ленты, кроме черных и коричневых. С вечера их намачивали и наматывали на карандаш, чтоб разгладились. На праздник полагались белые.
Но глухое время оползает, тает снег, обозначаются подвижки; открывается светлое большое небо. Ленинград ложится белесыми, чуть подкрашенными перспективами: вот мясисто-розовый, развратно-потемкинский XVIII век, вот зеленый строгановский. За ним рыжая рустовка, дальше строгая шоколадная, рядом охра, а там лимонно-белые колоннады. Поверх налито бледно-голубое вино. На таком ветру хорошо поплакать – уж слишком зябкая это краса.
Несите, ноги, несите Мику к Артиллерийскому музею, где пушечки допетровские сидят рядком, как жабы, вдоль Кронверки, и снег уже сошел с жесткой мертвой травы, и прутики верб стали вишневые.
Уже можно пойти одной на Ситный рынок, купить раскидай на резиночке, упругий и убогий, и, болтая им, бегом-бегом, мимо Монферрана и Добужинского, мимо Осмеркина, Белкина и Петрова-Водкина – туда, туда, к кино «Арс»! А чуть вглубь Большого, кто помнит контуженного торговца тетрадками у скобяно-москательного подвала? – вероятно, приюта скобарей и москалей? – откуда шел теплый дух мастики? Каждые две минуты этот продавец – чем было опалено его лицо, каким ужасом? – продавец этот содрогался, как будто недонадел свой ватник, и толчками все плотней вдвигался в рукав, и хлопал по себе руками, как пингвин в научно-популярном кино «Свет» или как оперный мужик.
О проекте
О подписке