Не нужно было ни многословия, ни вдохновенного вранья, ни объяснений, ни каких-то историй, которые со мной случились или могли случиться, ни повода, ни причины, все оказалось просто до боли, до перехваченного дыхания, до слез, которые стояли в глазах, но пока еще не текли, но в любой момент могли прорваться. Я открывал рот, как рыба, выброшенная на берег, я глупо хлопал глазами, а она засмеялась:
– Есть хотите? – вот и все, что сказала Летиция.
Только сейчас я понял, как я голоден. Я не ел с утра, после раннего обеда у краеведов, я гнал машину, как сумасшедший. Я злился и даже не заметил, что наступил вечер. Я очень хотел есть, но не мог сказать ей ничего, только кивнул головой, а пройдя в квартиру, смутился, что опять буду у нее есть, опять ничего не принес.
– Простите, я с пустыми руками, – хрипло выдавил я. – Здравствуйте, Летиция.
– У вас же все руки заняты. Почему же с пустыми?
Она звонко засмеялся, и тут же за ее спиной появился Сашка в пижаме. А она все еще смеялась, убирая рукой челку со лба, Сашка тоже смеялся, и тут я понял, что держу под мышкой погребец, а в руке саблю, это было нелепо и смешно. И я тоже засмеялся, ко мне вернулся голос, слезы отступили, я их только сглотнул, они были солоноваты. Я протянул Сашке саблю:
– Гусаров Радецкого, только ее почистить нужно, но мы с тобой это сделаем. А это вам, – она взяла серебряный погребец, не ожидая, что он окажется таким тяжелым, чуть не уронила, поставила на пол.
– Что там? – спросил любопытный Сашка, уже пытаясь его открыть, но замок был хитрым.
А я и сам не знал, что там внутри, как-то не спросил у Чукина, не полюбопытствовал, не выяснил. Вместе мы справились с хитроумным механизмом, открывавшимся кнопкой и рычажком, и погребец распахнулся, отбросив створки в две стороны. Нам открылось содержимое: маленький самоварчик, серебряные стаканчики, жестянки под чай, вилки, ложки, кастрюлька с крышкой, сахарница, молочник, две тарелочки, какие-то загадочные вещицы, назначения которых я не знал, но наверное, они были необходимы в путешествии.
– Это походный погребец наших предков, – объяснил я.
– Вещь, – оценил Сашка, – только тяжело тащить.
– Вещь, – я попытался сдвинуть погребец, – ехала в карете.
– Тогда ладно.
Летиция молчала, ожидая моих объяснений, но я пока не знал, что говорить, потому брякнул глупость:
– А где руки помыть? И умыться бы с дороги.
Пока я умывался, она сварила макароны, слегка присыпав их сыром и украсив тонким ломтиком ветчины, это было очень вкусно. Я наслаждался каждой макарониной, а Сашка принялся чистить саблю салфеткой, но ржавчина не сходила.
– Лета, я хотел бы, с вашего позволения, – так церемонно я никогда не объяснялся, – временно оставить вещи у вас, а потом с оказией я их непременно заберу, если вас, конечно, это не обременит.
– Заберешь?! – Сашка сжал эфес.
Я пожалел, что сжег все бумаги. Но я знал, как и где их раздобыть снова, есть же архивы, где хранятся эти никому не нужные и необходимые документы на всех и каждого. Где все описано и учтено, каждый выданный из казны рубль и каждое новое звание, и дети, что уже крещены, и те, кто ушел, снявшись с довольствия. Я вспомнил, что еще есть один Гроше, в Хотьково, адрес его толком не знал, но точно помнил, что это улица Щорса. Найду, решил я, и пригласил Летицию с сыном на загородную прогулку в первые же выходные. Но она отказалась, так как у нее в этот день были ученики. Сашка смотрел на меня преданно, но она не отпустила его со мной. Верно, кто я им, странный брат, который всегда является вечером с какой-то чушью.
В Хотьково я все же отправился, в субботу, попав в пробку, созданную гражданами рвущимися на дачи. Впрочем, я никуда не спешил и спокойно пропускал их. Я не знал, как объяснить тем, к кому ехал, кто я и зачем явился, тем более, что я дал себе слово прекратить поиски и забыть тех, кто приходит ко мне в кошмарных снах и пьяном бреду. Последний раз и все, говорил я себе, еле продвигаясь по Ярославскому шоссе, поворачивать назад было поздно. Через два с половиной часа я въехал в дачный поселок с домиками постройки 30-х годов со штакетниками, крашеными в зеленый цвет, за которыми стеной стояли старая, уже выродившаяся сирень, корявые яблони и обязательный жасмин.
Нужный мне дом стоял на краю огромной лужи, которую невозможно было обойти ни с какой стороны, и я беспощадно промочил ноги. Хорошо, калитка оказалась открытой. На дорожке к дому валялся эмалированный таз, покрывшийся трещинами, будто он тут уже десятилетиями лежит, набирая дождь весной и листву осенью. На крыльцо вышел мужик с трубкой в руке и в красном шарфе, он живописно смотрелся.
– Брат, – начал я.
– Мы ничего не покупаем и свидетелей Иеговы не ждем, – равнодушно ответил он и повернулся ко мне спиной.
– Я брат твой, я Викентий Гроше, а ты Виктор Гроше, художник, и мой троюродный брат.
– Художник, – кивнул он головой, обернувшись, – а водка у тебя есть? Магазин там, на Чапаева.
Я побежал в сельпо, купил водки, хлеб, какие-то шпроты и круг краковской колбасы, которая пахла чесноком и копченой шкуркой, как в детстве. Я оторвал хвостик и стал жевать, а потом отщипнул кусочек горбушки влажного непропеченного ржаного хлеба, так вкусно мне не было давно.
С таким набором Виктор принял меня более радушно. На веранде, где протекал потолок и криво закрывались трухлявые рамы, он накрыл стол, поставив разнокалиберные рюмки, щербатую тарелку. На деревянной доске лежал укроп и зеленый лучок. В углу сидела девушка или женщина, я не понял, возраст было не определить по одутловатому лицу и приоткрытому рту, могло быть и тридцать, а могло и пятьдесят, не понять. Она даже не моргнула, когда я вошел.
– Дочь, племянница твоя, – он разлил водку по рюмкам. – За знакомство, брат. Значит, Викентий ты. А она Анечка, ты не смотри косо, она у меня молодец, в Абрамцевском музее билетики проверяет, зарплату получает. Меня-то из журнала давно поперли, за пьянку, и закон этот горбачевский уже забыли, да кому я в семьдесят нужен. А ты что хотел?
Я сбивчиво объяснял про наш род, про тех, кого я нашел, про триста лет истории. Анечка равнодушно ела бутерброд с колбасой, но вдруг она улыбнулась, встала, погладила меня по плечу:
– А если все соберутся, то у нас чашек не хватит, у нас их пять штук, – она открыла старый буфет, показала разнокалиберные чашки. – Только одна колотая, но она не треснула, почти целая. Тоже поставить можно. Чай будем пить.
Виктор поперхнулся, закашлялся, слезы выступили на глазах. Было видно, что кашлял он нарочно, чтобы слезы скрыть. Я старался не смотреть на него, замолчал.
– Я тебя нарисую, – сказал он хриплым голосом, – ты Анечке понравился, она людей чует, ее не обмануть.
– А, – я не знал, как спросить, но он понял меня.
– Маменька нас покинула, когда Анечкин диагноз прояснился. Зачем мы ей? У нее карьера, широкие горизонты, новая семья. Только фамилию мою оставила – Гроше, ей кажется, что красиво, и Анечка у меня Гроше, настоящий мой грошик.
Его история была проста, он рассказал ее при Ане. Она слушала и кивала, иногда улыбалась чему-то своему. Девочка родилась с олигофренией… Заплатила за все прегрешения семьи. Жена предложила сдать ее в дом малютки, он воспротивился, жена ушла. С тех пор они вдвоем с Анечкой, она хорошая, добрая, послушная. Только приходится квартиру на Водном стадионе сдавать, а самим на даче жить. Но они уже привыкли, у них печка хорошая, на зиму мансарду они закладывают фанерой, и внизу получается вполне тепло. Только вот во время дождя крыша течет, но он к осени купит железо и перекроет, и они еще одну зиму перезимуют.
– А почему род проклятый?
– Так вот, дед мой с белогвардейцами уходил в Крым, но был ранен, его оставили в станице, какая-то тетка в Крыму его выходила. Он обещал ей любовь до гроба, она не сдала его красным. А когда те еще раз пришли, он прикинулся раненным красноармейцем, с ними дальше и пошел Врангеля гнать. А там в армии остался, прижился. А бабу ту, само собой, бросил. Другую себе нашел, покраше, бабку мою, она по профсоюзной линии служила. Та еще стерва была, навещала редко, у нее было много дел, а на Анечку, правнучку свою, даже и взглянуть не приехала. Зачем она ей такая?
Анечка пила чай и жадно смотрела на колбасу, но Виктор убрал еду в старый пузатый холодильник, с грохотом защелкивающийся на замок.
– Она все может съесть, а потом страдать от обжорства, – объяснил он свой поступок. – Ты не думай, я ее нормально кормлю, у нее пенсия и зарплата, у меня пенсия, мы не нуждаемся.
Я не знал, как предложить ему помощь, вероятно, он бы взял, но мог и обидеться. Я обещал заехать еще, с документами, которые мне предстояло восстановить. Он равнодушно кивнул. Анечка принесла из погреба два яблока и дала мне с собой. Спросила, внимательно глядя на отца и стараясь говорить четко, когда я еще приеду. Ответ ее не интересовал, она ушла в мокрый сад.
Я обещал вернуться, но брат Виктор смотрел на меня грустно. Я и сам не верил своим словам, мне казалось все нереальным: и придурочная девочка, и старые яблони, и пьяный художник в сгнившем доме, и все эти истории Гроше, и я сам в мокрых ботинках, за которые придется отвечать перед Маришкой, объясняя, где я был. И тогда я решил рассказать жене все, всю правду, тем более, что она уже видела нашу неожиданную родню.
Я признался Маришке во всем. Я не ожидал от жены такой реакции, я думал, что она назовет меня полным и окончательным придурком, фантазером, еще как-то обидно. А она заплакала от жалости к Анечке и от страха, что наши еще несуществующие внуки могут нести этот ген и платить по счетам предков. Потом она сложила целый чемодан теплых курток и свитеров, из которых мы, как она говорит, «выросли», чтобы не произносить дурное слово «раздались». Мы верили, что похудеем, потому неношеные вещи висели в шкафу в ожидании чуда, которое все не наступало. И сейчас Маришка предложила отвезти это брату и его несчастной дочери.
Хотя почему она несчастна, не понял я, ей хорошо на старой даче с любящим отцом. Она даже не осуждает его беспробудное пьянство, ибо не знает, что это грех, и все остальное для нее лишь обстоятельства жизни, как дождь, зима или лето. Только колотые чашки ее расстраивают, потому как в музее, где она служит, такого не держат, а там точно все правильно организовано. Я не знал, стоит ли мне к ним еще раз ехать, нарушая их мирную жизнь, смущая их покой и заставляя вспомнить про грехи отцов, за которые платят потомки.
Утром, еще до работы, я отправился на вторую Бауманскую, чтобы заказать в военно-историческом архиве справки на всех Гроше, каких найдут. Я больше не верил тем ребятам, что втюхали мне родословную. И решил начать свои поиски – со служивых, на них все есть, я даже помнил имена Осипа, Викентия, Евстафия и их детей, правда, потом нас оказалось больше. По именам и анкетам, которые я читал, я не мог понять, как сюда мой папашка покойный вписывается, чей он внук, чей правнук. Одно радовало, что меня назвали не Евстафием.
Архивный юноша объяснил мне, что работа с документами требует времени и серьезных исследований, и они мне, конечно, помогут, но не сразу, я должен запастись терпением. Я был готов на все, включая отдельное материальное вознаграждение юноши, что его сразу вдохновило. Он даже предложил мне розыск не только в военно-историческом архиве, но и в Питерских центральном и областном архивах. Через четыре дня он передал мне флэшку с первой партией фотографий документов. Присев на фундамент забора Лефортова дворца, я раскрыл ноутбук и стал жадно читать документы с флэшки.
Прежде всего меня поразило, что дед Станислава по матери Гроше и впрямь был кавалером всех Георгиев, что совершенно не вязалось с пьяным бредом моего дальнего родственника и Джеком Лондоном. Но факт оставался фактом, как и рассказы Викентия, все они были педантично точны, до даты и до каждой полученной копейки.
У Стасика, Ростика и Летиции рисовались вполне внятные линии, а я был почти приблудным. Точнее, с пра-пра-прадедом Викентием, которого я видел в Лиде, было все понятно, с его сыном Иосифом и внуком Виктором тоже, а судьба моего прадеда Евгения была неизвестна, ни в каких списках он не значился. Он канул, будто помер в младенчестве. Но я же откуда-то явился с такой дурацкой фамилией и не менее странным, хотя и родовым, именем? Я решил раскопать правду о своем происхождении, кто-то же должен это сделать. Заодно и про других узнаю. Всем остальным Гроше на род было по фигу или у них не хватало сил и времени, получалось, остаюсь только я. Больше некому, грошики мои Грошевые.
Наконец, мне стало все равно, сколь славными окажутся мои предки. Мне было плевать, даже окажись они отчаянные негодяи и подлецы, важно было отыскать всех, до единого, никого не пропустив, чтобы понять себя и свое место в этой длинной череде поколений. И не буду я, как пугал меня Пиотр, всматриваться в лицо сына, а позже своих внуков, ища следы проклятий и чего-то еще. Я просто расскажу им все, как есть, и как было, не скрывая и не умалчивая, если мне что-то не нравится.
Я со многим не согласен в истории моей страны, но это моя страна с ее восстаниями, революциями, террором, захватническими войнами, которые называли просто расширением границ и присоединением земель, войнами на других полушариях с поддержкой братских народов. Можно называть как угодно, но суть события не меняется. Каждая новая власть оценивает все по-новому, распоряжаясь, чем гордиться, а что лучше и вовсе забыть. Вон сколько историй России понаписали. При каждом правителе свою ваяли. А Россия остается, несмотря на все их старания. И мы остаемся. Какие есть.
Мне не нравились польские корни рода, не хотелось быть поляком, приятнее было считать себя итальянцем. Но без Польши явно не обошлось: служба Августу, восстание Костюшко, Лидское имение. А еще фамильные черты: хвастливость и спесь, и гордыня, и гонор. Я тоже иногда любил прихвастнуть.
О проекте
О подписке