Совсем недавно ей казалось, что просто быть рядом с ним – это высшее счастье. Она не знала в то время, каким горьким и мучительным может быть счастье. Теперь приходило постижение…
Последний год Тая жила с чувством нарастающей муки, рождённой созерцанием страданий и метаний любимого человека и собственным неумением помочь ему. Не было такого испытания, на которое не пошла бы она для него, не было для неё заботы главнее, чем создать для него уют, помогать во всём. Но все усилия разбивались о ту чёрную, как грозовая хмарь, тоску, что окутала его своим саваном.
Хуже всего было то, что не могла Тая понять, что же нужно Сергею, и всё более отчаивалась достучаться до него. Старец Серафим, странствующий по России, у которого Тае посчастливилось побывать, когда он останавливался в Посаде, утешал её, что придёт время, когда всё станет на свои места.
– Сами вы свой путь выбрали. Что же плачешь? Терпи. Этой скорбью грех искупляется.
– Да я терплю, я всё для него стерплю, – плакала Тая. – Но ему-то самому как помочь?
– Ты своё терпи, а ему своё терпеть должно. Время придёт – отомкнутся запоры и на его душе. И он, как ты теперь, обратится к кому-нибудь с покаянными слезами, которыми душа убеляется и врачуется. И тогда уже не грех свяжет вас, а глубокое духовное родство, и не погибать вы вместе станете, увлекая друг друга в пропасть, а спасаться, друг друга поддерживая. Жди и будь с ним, что бы ни случилось.
Очень хотелось Тае, чтобы и Серёжа услышал утешительное слово старца, но ему так и не достало духа пойти к праведному страннику. На все просьбы Таи отвечал он лишь страдальческим взглядом или вовсе прятал глаза, уходил от разговора. Совестливая натура его страдала от сознания неправильности собственной жизни, но природная застенчивость, страх стыда мешали ему перед кем-либо раскрыть потаённые уголки души. Немало времени понадобилось Тае, чтобы понять это и смириться, ожидая предсказанного старцем времени, страшась грядущих неизбежных испытаний…
В таком-то страхе и бросилась она в Москву, несмотря на жар и обещания Степана Антоновича найти Серёжу. До дома Тая добралась едва ли ни в беспамятстве, тогда как Сергей, успевший за время пути прийти в себя, испытывал острую потребность в покаянно-жалобных объяснениях, в горестных рассуждениях о невыносимости существования в условиях мертвящей всё системы. Когда же, наконец, измученный нравственно и физически, он уснул, Тая шатко прошла в гостиную. Здесь Степан Антонович тотчас усадил её в глубокое кресло перед жарко растопленной печью. Покачав головой, он хмуро заключил:
– Одну бабу заездил, теперь вторую запалить хочет…
– Зачем вы так? – слабо возразила Тая, тускло глядя на нависшего над нею длинного Пряшникова. – Он же ваш друг…
– То-то, что друг, иначе бы не так сказал…
– Что мне делать, Степан Антонович? – Тая чувствовала, как по щекам её катятся слёзы. – Я ведь люблю его, я всё для него, я…
– Одной-то любовью не проживёшь, моя милая юница. Тем более, когда ты не семнадцатилетний мальчишка, не ведающий жизни. Жизнь не вздохи на скамейке.
– Не любите вы меня, Степан Антонович…
– Довольно уж, что я его, дурака, люблю и терплю столько лет, – Пряшников раздражённо бросил в огонь поленце. – И Лиду…
– Считаете, что я виновата? Что я разрушила семью?
– Моя милая юница, вы мелете совершенный вздор. Их семья разрушилась задолго до вас. Вы лишь последовали своему чувству… В ваши годы это естественно, и уж во всяком случае не я буду вашим судьёй. Вы любите его, я знаю… – Степан Антонович помедлил. – Но он должен был оставаться с Лидой. Если не по моральным соображениям, то для собственного блага.
– Почему?..
– Почему? Да потому, Тасенька, что Лидия Аристарховна не задавала бы теперь вопроса, что ей делать. Поймите, есть люди, подобные сильным деревьям. А есть такие, что похожи на вьюны. Их цветы нежны и прекрасны, но стебли слишком слабы. Чтобы жить, им непременно нужно обвиваться вокруг крепкого ствола. Иначе они оказываются вынуждены ползти по земле, чахнуть, и в итоге их забивает сорная трава, либо затаптывают чьи-то равнодушные ноги. Вы, милая юница, слишком тонкая и хрупкая травинка, чтобы выдержать вьюн. Участь такой травинки быть распластанной вместе с ним по земле и затоптанной.
– Вы жестоки…
– Я справедлив.
– Моя участь не страшит меня, Степан Антонович. Но его… Если бы вы знали, как страшно мне, когда он уходит! Всякий раз мне кажется, что навсегда… Я боюсь, что его речи услышат, что его арестуют…
– А я сегодня немало обеспокоился, что ваш ненаглядный подведёт под монастырь меня! Хоть впору рот затыкать было…
– Вот видите!
– Вижу. И знаю, что при Лиде подобное было бы невозможно… Ладно, – Пряшников закурил трубку, – не тревожьтесь, милая юница. Пьяный не покойник – завсегда проспится. А как проспится, так махнём втроём в Коломенское. Надо будет – силком потяну его. В Коломенском, Тасенька, благодать! Луга, холмы… Полной грудью дышится! Поселимся в комнатёнке у добрых людей, будем работать целыми днями. Работы там – непочатый край! А я давно заметил, что душевные недуги лучше всего лечатся трудом. Тем более, когда труд этот благородный и творческий, когда вокруг прекрасная природа и такие же люди. Самая что ни на есть живоносная атмосфера.
– Какой вы чудесный человек, Степан Антонович… Правду о вас Лидия Аристарховна говорила.
Пряшников грустно усмехнулся, поскрёб седеющую бороду:
– Странные вы существа, женщины. Чудесен у вас я, а любите вы обе его…
– А я давно поняла, что вы Лидию Аристарховну любите…
Тая не успела договорить, так как во входную дверь требовательно постучали.
– Сидите, – Степан Антонович предостерегающе поднял ладонь, – я открою сам.
Ночной стук в дверь казался в те годы куда страшнее, чем раскат грома в первобытные времена. Тая съежилась в кресле, напряжённо вслушиваясь в доносящиеся звуки, и облегчённо перевела дух, узнав в согбенной, закутанной в дорогое пальто фигуре ночного гостя мужа серёжиной сестры, Александра Порфирьевича. Этого в высшей степени неприятного человека Тая не любила, но, поднявшись ему навстречу, изобразила приветливость:
– Александр Порфирьевич? Что вас привело в такой час?
– Где Сергей Игнатьевич? – быстро спросил Замётов, шаря по сторонам колючими глазами.
– Спит…
– Разбудите его.
– Я не могу… Вы понимаете, он нездоров, и в его состоянии…
– Мне глубоко наплевать на его состояние, – грубо ответил Александр Порфирьевич, нервно притопнув ногой. – Я приехал сказать, что завтра здесь будет его отец с семейством. Потрудитесь принять их.
Тая непонимающе покосилась на Пряшникова.
– Может быть, вы объясните нам, что происходит? – спросил тот Замётова.
– Не имею времени, – отозвался тот, стряхивая с плеч таящий снег. – Тем более, что Сергей Игнатьевич не желает знать о бедах собственной семьи. Желаю здравствовать ему и вам!
Александр Порфирьевич ушёл, оставив Таю в полной растерянности.
– Что всё это может значить? – слабо спросила она Степана Антоновича.
Пряшников вновь задумчиво поскрёб бороду и, выпустив клуб дыма, тихо сказал:
– Кажется, я знаю… Ваш дорогой и ненаглядный, видимо, снова оказался пророком. Мир – баракам и хижинам, война – дворцам и добрым избам: вот, что это значит! Прогресс по-советски шагает по стране, вытаптывая всё живое…
Поиграла, как кошка с мышом, «народная власть» с мужиком. Сперва придавила и впилась когтями, затем отпустила вдруг, так что почти поверилось в счастливое спасение, а вслед прижала вновь, смертно уже… Что ж, низко кланяемся вам, товарищи-заботники, цельных пять лет позволили вспомнить, как жить по-человечьи!
Как ни напакостил Ильич, а сообразил же, когда раззор в стране все масштабы превзошёл, что нельзя без хозяев, без самостоятельных, деятельных людей, без инициативы частной. Развязал руки, благословил учиться торговать и обогащаться. Мужику русскому учиться нечему было – дай только волю да не мешайся под ногами! Снова расцвела деревня, как перед войной: заколосились прежде заброшенные поля, наросли новые дома да амбары, завертелись весело мельницы… Снова возродилась загубленная комбедами кустарная промышленность. Да и сам народ принарядился, ободрился.
Оживился и Игнат, как нашёл НЭП. Хотя и сторожко всякий шаг делал, ища подвох во властных щедротах. Блазнило поперву из деревни перебраться в создаваемый вблизи посёлок. Те посёлки нарастали повсеместно на бывших помещичьих и хуторских землях. Наделы давались большие, формально – для общего пользования с ежегодным переделом полос по числу душ в семьях. Однако, соблюдая форму, мужики негласно распоряжались поселковой землёй по-своему: делили её однажды и навсегда, оставляя небольшую часть про запас, если потребуется кому надбавка, и трудились на своих наделах самостоятельно, друг от друга не завися. Благодаря гектарной площади усадеб, можно было развить на них самые богатые хозяйства, расстояния же между домами обеспечивало безопасность от больших пожаров.
Будь Игнату поменее лет, либо будь при нём взрослые крепыши-сыновья, то и ушёл бы в посёлок от деревенской толчеи подальше. А так – куда податься старому? К тому же не верилось в прочность властной милости… Это недоверие заставляло придерживать хозяйские стремления. Стара была изба, и куда как недурно было бы новую отстроить, но ограничился Игнат лишь тем, что подновил подгнившие брёвна да покрыл крышу железом, да пристроечку полегоньку сообразил. Также и во всём: обзаводился Игнат лишь необходимым для достаточной жизни, не ища большего, не растрачивая немолодых сил понапрасну. Если прежде больше работал он в поле, то теперь отдавал предпочтение труду ремесленному, дававшему в руки твёрдую трудовую копейку. Заработки свои Игнат тратил с большой аккуратностью, откладывая сбережения на чёрный день. В том, что такой день неизбежен, сомнений не было, а на него всего надёжней казалось иметь рубль в укладке, нежели ту или иную полезную вещь, которую в случае беды с собой не унести. Память об однажды утраченном доме и хозяйстве заставляла дуть на воду.
Казалось бы, отчего не уняться было товарищам-заботникам? НЭП полностью излечил деревню и всю страну от мертвящего малокровья. Но догма или иная сатанинская сила требовала от своих последышей наперекор всякому здравому смыслу строить социализм на селе.
Ещё Ильич начал насаждать в деревнях совхозы. Им надлежало показать мужикам пример социалистического земледелия, под влиянием которого они сами бы объединили свои частные хозяйства в единое коллективное. Только, вот, незадача вышла с примером. Поедешь в посёлки – там любо-дорого глазу на изобилие смотреть: и пашни, и сады, и пасеки. Сунешься в совхоз: разруха, голод и нищебродь ледащая, с руками для работы неверно заточенными. И пёс бы с ними, с лодырями, но тоска брала смотреть, как страдает голодная животина…
А ведь как иначе быть могло? Лодырю сколько инвентаря, земли и скотины ни дай, он всё одно работать не станет. Переломает да испаскудит всё, а затем ещё и виноватого сыщет – работящего соседа. А к тому ещё поставили директорами совхозов партийцев – сплошь из отходников, рабочих и интеллигентов. Дурни те труда крестьянского и не нюхали и о том лишь пеклись, как угодить вышестоящему начальству и сытно устроиться самим.
В совхозе «Красная заря», куда пару раз заезжал любопытствующий Игнат, присланный из города директор умудрился пристроить в свою канцелярию добрую дюжину кумовьёв да приятелей, которые получали зарплаты, не ударяя палец о палец. Распределение совхозных продуктов также выливалось в расхищение их: директор и всевозможные секретари и председатели брали их для своих домочадцев, а кроме того для ненасытной орды в виде начальства. Воз за возом отправлялись в волость и саму губернию мясо и молоко, фрукты и овощи.
Сам директор, ещё нестарый мужик из рабочих, был не зол нравом и не дурак выпить. Будучи в подпитье откровенничал, не таясь:
– Ежели мой совхоз будет задарма кормить уездное начальство продуктами, то за убыточность меня малость потреплют по холке на заседаниях для проформы и шабаш. Но ежели я не буду снабжать начальников, то берегись! Будь совхоз самым прекрасным и прибыльным государственным предприятием, мне в нём не удержаться. К ядрёной матери вышибут! А то ещё политическое обвинение «пришьют» – «вредительство», «уклон» – и загонят в тартарары…
Воровство и разгильдяйство привело к повсеместному провалу совхозов, о чём свидетельствовала даже советская печать. Они не только не давали государству никакой прибыли, но ещё и получали от него дотации для покрытия своих расходов.
Но и этот печальный опыт не остудил заботников. Снова призвало государство ораву нищебродов и стало объединять их в товарищества по совместной обработке земли, сокращенно ТОЗы. Безлошадные крестьяне объединялись в кооператив, для которого власть выделяла инвентарь и несколько лошадей для совместной обработки земли. В сущности, не самая скверная идея была, да, вот, только даже в нищебродах проснулся дух «единоличника». Каждая семья стала обрабатывать свою землю сама. Лошадей использовали в очередь по одному дню, и кормить её должен был тот, кто пахал на ней в тот или иной день. В итоге не работа шла в ТОЗе, а вечная склока: очередь в использовании лошадей; непогожие дни, когда лошади совсем или частично не использовались; кормежка лошадей в нерабочее время; порча и ремонт инвентаря и упряжи… Всего жальче было самих лошадей. Никогда не имевшие их нищеброды не знали, как ходить за ними, и в итоге животные хирели.
Посмеивались презрительно мужики над неладами ТОЗовцев, а те злобились, притаивали обиду до времени.
В те годы власти заигрывали с мужиком, допуская прямое участие крестьян в общественно-политических делах. Мужики выступали на собраниях и съездах, вносили свои предложения и пожелания, проявляли особенную активность при выборах советов, хорошо понимая огромное значение местных органов власти. Эти выборы стали для властей горькой пилюлей. На них они выдвигали свой партийный список и старались навязать его собранию. Беспартийные одиночки предлагали дополнительных кандидатов. Во время голосования в тех случаях, когда беспартийных было большинство, самых неприятных партийных кандидатов собрания нередко «проваливали», а беспартийных, уважаемых, деловых людей, выбирали. Бывали случаи, что «проваливали» весь список большевистской фракции и выбирали исключительно беспартийных.
При обсуждении отчетов советских, профсоюзных, кооперативных органов мужики никогда не давали спуску докладчикам, критикуя многие недостатки и задавая очень неприятные вопросы. Находились и такие, что сами выступали с умными и дельными речами, сводившими в нуль весь безграмотный треск партийцев.
Дошло до того, что на съездах советов и в Центральном Исполнительном Комитете Советов мужики стали организовывать «фракции беспартийных», а деревенская молодежь стала самочинно создавать организации самостоятельного, независимого от опеки комсомола, Союза Крестьянской Молодежи.
Всё это вскоре вывело власть из терпения, и всякие внепартийные организации были распущены и запрещены. Для выборов была принята новая система: выборы во всех организациях стали проводить не в индивидуальном порядке, а только по спискам. На каждом съезде, в каждой организации выдвигался от имени фракции и партийного комитета список и предлагалось: «проявить доверие к партии и голосовать единодушно». Несогласные могли предложить на голосование другой список, за подписью не менее десяти делегатов этого съезда. Но на собрании составить таковой было некогда, а при составлении его заранее, можно было схлопотать обвинение в проведении воспрещенных «совещаний беспартийных», а как следствие – в организации антисоветской партии и «контрреволюционного заговора» против советской власти. Вскоре в отношении не в меру критичных участников совещаний прошла волна репрессий. После этого стало ясно, что во избежание беды лучше держать язык за зубами… Такая роль, однако, могла удовлетворить безруких нищебродов и лодырей, но никак не опытных, крепких хозяев. Так и загасли собрания. Перестали ходить на них мужики, не желая быть мебелью, безмолвно слушающей глупую трескотню.
О проекте
О подписке