Утро Константина Кирилловича Дира всегда было поздним. Так повелось ещё с той поры, когда он, молодой беззаботный поэт, коротал «ночи безумные» в ресторациях и не самых приличных заведениях, в революционных гостиных за спорами или в нереволюционных – за картами.
Облачившись в халат и заботливо пригладив щёткой густые седеющие волосы и пышные усы, он отпил чашку ароматного кофе, выкурил дорогую сигару и, лениво расположившись у окна, стал перелистывать пришедшую почту. Секретарша Зиночка взяла недельный отпуск, и приходилось заниматься письмами самому. Сверху лежало благодарственное письмо от школьников, перед которыми он выступал накануне. Константин Кириллович прочёл его и, довольно усмехнувшись в усы, отложил в отдельную пухлую папку, в которую заботливо складывал все получаемые благодарности с целью когда-нибудь издать их все постскриптумом к собственному собранию сочинений.
Дир любил выступать перед детьми. Несколько лет назад среди бумаг арестованного приятеля-фольклориста ему повезло найти собрание легенд и сказок различных народов. Константин Кириллович, не задумываясь, идеологически переработал и художественно стилизовал их, после чего представил, как собственные сочинения. Книга имела успех, и с той поры Дира регулярно приглашали на встречи с детьми, которым он говорил заранее отрепетированные с Ривочкой речи о том, каким должен быть настоящий советский школьник-пионер. Поначалу приходилось маленько попотеть, когда юные слушатели начинали задавать вопросы, но и тут навострился, вошёл во вкус.
– Скажите, Константин Кириллович, какое качество вы больше всех цените в людях? – спрашивает робеющая пионерка с заалевшими, как галстучек на тонкой шейке, щёчками.
– Честность! – сразу отвечает Дир. – Мы всегда должны быть честны! Перед партией, перед родителями, перед товарищами. Мы должны быть честны в деле, которому служим, отвечать за него. Я, к примеру, берясь писать о чём-либо, перво-наперво обращаюсь к себе, спрашиваю себя, верно ли то, что собираюсь я сказать моему читателю? Ведь я должен отвечать перед ним за каждое своё слово! И лишь испытав себя, берусь за перо.
Продолжительные овации всецело одобряют писательскую честность…
– А кроме честности?
– Доброту. Вы знаете, как бы ни тяжела, ни страшна была борьба, мы должны быть добры. Ведь мы живём для того, чтобы сеять добро по всему миру, освобождая угнетённых братьев от капиталистического ига. Мы должны помогать нуждающимся в помощи товарищам, заботиться о других. К этому зовут нас идеалы гуманизма.
Благодарности, цветы, фотографии на память…
В это утро писем немного пришло, и Константин Кириллович проворно разобрал их, пока не отпечатал маленького мятого конверта, в котором обнаружился исписанный детским почерком листок бумаги:
«Дарагой писатель Дир! Я читала ваши книги и знаю, что вы человек добрый и честный, жалеете дитей и многим памагаете. У нас забрали маму и папу. Мы остались с бабушкой, каторая балеет. Денег у нас нет хлеба нет одежды пойти в школу тоже нет. Наши мама и папа ни в чём не виноваты. Они харошие как вы. Мы не знаем что с ними и за что их у нас забрали. Дарагой писатель Дир! Мы живём в сыром бараке без света. Младшие сильно кашляют. Если мама с папой не вернутся мы не переживём эту зиму. Умрём от холода и голода. Дарагой писатель Дир! Абращаюсь к вам в надежде что вы не останитесь глухи к слезам сирот. Помагите!..»
Константин Кириллович не стал дочитывать письма до конца и с брезгливой гримасой скомкал его и бросил в корзину. Вздохнуть нельзя стало от этих попрошаек…
Приближалось обеденное время, и, сменив халат на манишку и шлафрок, Дир прошёл в гостиную, попутно придирчиво обозрев своё отражение в зеркале. Светский лев остаётся им во всяком возрасте. И в свои лета Константин Кириллович не утратил породистую осанистость, скульптурную красоту высоко поднятой головы. Расставшись с фамилией Аскольдов, он, тем не менее, ни секунды не скрывал своего дворянства и даже бравировал им, чувствуя себя за счёт него неизмеримо выше набившихся в литературу плебеев.
Константин Кириллович не любил обедать в одиночестве. Вкусная и обильная трапеза непременно должна была разделяться хотя бы несколькими гостями. Сам Дир не мог теперь вполне отдавать должное подаваемым на его стол яствам по причине предписанной врачами строгой диеты, но традиции это обстоятельство не меняло.
Гостей в этот день набралось пятеро: «молодые дарования» Коля Савкин и Федя Колосов, критик Горинштейн, популярный сатирик Любавин и поэт Жиганов.
Коля Савкин был вхож в дировский дом давно. Юноша из полуинтеллигентской-полумещанской семейки, он был начисто лишён литературных способностей, зато имел самый полезный талант: преданно смотреть в глаза, заискивающе улыбаться, робко прыскать в кулачок, когда надо, и никогда не обременять себя каверзными вопросами морали и принципов. Одним словом, Коля умел нравиться людям. Особенно, пожившим, достигшим положения, падким на лесть. А особеннее особенного, пожившим дамам… Среди московских критикесс бальзаковского возраста мало сыскалось бы таких, кто не имел бы с Колей в тот или иной момент самой тесной дружбы.
Дир не был глуп и отлично знал цену савкинских восторженно преданных взглядов, лакейского нутра Коли. Но и его самолюбие тешил этот болванчик, готовый молча внимать любой ерунде с восхищённо выпученными глазами. Поэтому, глубоко презирая Колю, он приглашал его на обед и на чай в качестве штатного шута.
Федя был приятелем Коли. Они вместе учились на литературных курсах. Рабфаковец Федя не имел савкинских талантов. Время от времени он выдавал какие-нибудь чугунные «стихи» для газет, а по большей части шатался без дела.
Марк Аркадьевич Горинштейн входил в число самых маститых критиков Москвы и в последние годы подвизался на исследовании творчества выдающегося советского писателя Дира. Пожалуй, объём написанных им на сей предмет статей, мог в скором времени потягаться с объёмом сочинений самого Дира.
Бойкий и пронырливый еврейчик Любавин, чьей настоящей фамилии не знал никто, прославился тем, что написал сатирический роман. Роман был хорош. Вот, только объектами беспощадных насмешек «нового Гоголя и Щедрина» стали не современные городничие и чиновники, а затравленные и безответные бывшие люди: попы, нэпманы, дворяне, кулаки… Впрочем, это была родовая черта советской сатиры: она точно знала, над кем позволено смеяться, поэтому ничто иное как фельетон нередко становился первой ласточкой, первым толчком к началу чьей-либо травли, чёрной меткой. Любавин, несмотря на молодость, таких фельетонов написал уже немало.
Поэта Жиганова, хмурого и заметно пьющего крестьянского детину, Дир знал мало и был не слишком доволен его визиту, предчувствуя, что тот может наскандалить.
Обозрев своё обеденное общество, Константин Кириллович не без ностальгии подумал о том, что когда-то за этим столом собирались представители лучших фамилий, а теперь… Савкины и прочие стрикулисты.
А Коля был уже тут как тут: угодливо пододвигал стульчики Константину Кирилловичу и Риве Исааковне, одновременно заглядывая в глаза, сыпля комплиментами и осведомляясь о здравии. Так и скакал бойким кузнечиком на тоненьких ножках своих, и, казалось, вот-вот припадёт в избытке чувств к руке. А ведь этакий кузнечик, погляди, годков через пяток матёрой саранчой вырастет – пожалуй, лучше ухо востро с ним держать. А лицо преглупейшее! Коленка, а не лицо! Только гляделки на ней пустые хлопают. Зато как смотрит! Кусочка съесть некогда, всем корпусом вперёд подался – того гляди утеряет баланс и на пол завалится.
– Что роман ваш, Константин Кириллович, продвигается? – осведомился Горинштейн, с достоинством отправляя в рот аппетитный ломоть ветчины.
– Продвигается помаленьку, – отозвался Дир. – Хочется мне, братцы, развернуть в нём простор русский! Такой, каким был он, и каким теперь, на наших глазах становится, перепаханный в простор социалистический!
– Гениально, Константин Кириллович! Конгениально! – взвизгнул Коля, прихлопнув в ладоши. – Вы величайший писатель! Выше Горького! Выше Алексея Николаевича!
– Да Алёшка-то… – фыркнул презрительно Дир. – Бездарь, охвостье графское…
Жиганов чему-то недобро усмехнулся.
– Чему это вы усмехаетесь, Иван Егорович? Что вам показалось смешным в моих словах? – осведомился Константин Кириллович, пригубляя сухое вино из высокого старинного бокала. Эти бокалы за ничтожную сумму в Девятнадцатом он купил у одной обнищавшей княгини. Ставить их для гостей было слишком большой честью, поэтому Дир ставил лишь два бокала – для себя и Лии.
– А то, что не развернёте вы никакого простора, – спокойно ответил Жиганов, не отвлекаясь от трапезы.
– Почему?
Жиганов желчно оскалил зубы в очередной усмешке:
– А потому, что вы же сами говорите: писатель отвечает за своё слово и должен быть честен.
– Я вас не понимаю! – заёрзал Дир, подумав, что предчувствие его явно не обмануло.
– А, по-моему, яснее ясного. Вон, и друзья ваши поняли всё.
– Лично я не понял ваших намёков, извольте объяснить! – высунулся Коля.
– А чего тут объяснять? Ежели товарищ Дир взаправду опишет, что на русском просторе было, а что стало, так его из этих хором прямиком к зырянам отправят. Напишет он такую правду? Не напишет! Чего ж тогда будет? Брехня и боле ничего. А для брехни сказки есть. Оно лучшее! – Жиганов назидательно поднял вилку.
– Позвольте, вы всё-таки находитесь у меня в доме, – заметил, побледнев от гнева, Константин Кириллович. – И, вообще, за такие речи…
– Честь советского писателя требует от вас срочно написать на меня донос и призвать запретить дышать, как инженерам? – осклабился Жиганов. Только тут Дир заметил, что он вовсе не слегка навеселе, а сильно пьян. Есть такого рода пьяницы, что и, изрядно захмелев, вполне твёрдо стоят на ногах и внятно изъясняют свои мысли, вот, только язык их в такие моменты обретает опасную свободу…
– Послушай, Ваня, ты выпил и мелешь почём зря, – ласково сказал Любавин. – Побереги лучше свой талант и очень прошу, закусывай! – с этими словами он пододвинул пожавшему плечами Жиганову блюдо с фаршированной щукой и перевёл разговор на другую тему: – А я, товарищи, собираюсь писать фельетон о вреде синематографа для юных душ!
О проекте
О подписке