Возвращение
Кто – мы? Потонул в медведях
Тот край, потонул в полозьях.
Кто – мы? Не из тех, что ездят -
Вот – мы! А из тех, что возят:
Возницы. В раненьях жгучих
В грязь вбитые – за везучесть.
Везло! Через Дон – так голым
Льдом. Хвать – так всегда патроном
Последним. Привар – несолон.
Хлеб – вышел. Уж так везло нам!
Всю Русь в наведенных дулах
Несли на плечах сутулых.
Как она читала эти стихи! Каждой строчкой – словно плетью ударяя, и сама же внутри корчась от боли, но стараясь боль эту скрыть за прямостью осанки и спокойствием лица… Цветаева… Её поэтический вечер стал едва ли ни последним воспоминанием Родиона об эмиграции, последним аккордом жизни вовне. Сам бы и не пошёл, пожалуй, не то настроение владело душой, но настояла Евдокия Осиповна. Знакомая с Мариной, она считала себя обязанной быть на её вечере, а Пётр Сергеевич наотрез отказался сопровождать жену. Старый генерал избегал любых публичных мероприятий и откровенно презирал большую часть эмиграции.
– Пойми, Дуня, я не могу находиться среди этих людей! Для меня это мука. Не могу находиться рядом с людьми, каждый из которых может оказаться предателем, а добрая половина являются открытыми сторонниками Триэссерии! Эта твоя Марина со своим мужем… Они симпатизируют большевикам! И тебе бы не следовало ходить на её вечер. Подумать только… Расшаркиваться со всеми этими ничтожествами, слушать глупую болтовню о достижениях Советского Союза и не менее глупую о том, как однажды мы вернёмся под знаменем с двуглавым орлом! К чёрту! Я довольно слышал и видел всю эту публику, и от одной мысли о ней меня воротит с души.
– Марина – великий русский поэт, – спокойно отвечала Евдокия Осиповна. – И это главное. Её поэзия неизмеримо выше политики, её собственной жизни, всего… Она вечна. И поэзия эта, Петруша – русская. Несмотря ни на что. И, как бы то ни было, Марина всегда искренна, и за это я люблю её. А, вот, Гиппиус и Мережковский, ставшие теперь монархистами – подлецы. И они, между прочим, ненавидят Марину. Потому что рядом с ней они жалки…
– Кто бы оспаривал подлость Мережкоппиусов… – пожал плечами Тягаев. – По правде сказать, я, вообще, склонен думать, что среди литераторов крайне мало приличных людей.
Евдокия Осиповна ласково рассмеялась и, поцеловав мужа, заметила:
– Не меньше, чем в любых других профессиях. Так ты не едешь?
– Ни в коем случае. Я не хочу потом добрую неделю видеть всё вокруг в ещё более чёрном свете, чем оно есть. Попроси Родиона Николаевича – я думаю, он составит тебе компанию.
Родион, разумеется, отказать не мог, хотя и сам не питал никакого желания присутствовать на полусветском мероприятии с непременными тягостными воспоминаниями о минувших днях и спорах о днях грядущих.
Но, вот, статная женщина с гордо поднятой головой, подстриженной аля-гарсон, начала читать:
По всем гнойникам гаремным -
Мы, вставшие за деревню,
За – дерево…
С шестерней, как с бабой, сладившие
Это мы – белоподкладочники?
С Моховой князья да с Бронной-то -
Мы-то – золотопогонники?
Гробокопы, клополовы -
Подошло! подошло!
Это мы пустили слово:
Хорошо! хорошо!
Судомои, крысотравы,
Дом – верша, гром – глуша,
Это мы пустили славу:
– Хороша! хороша -
Русь!
И Родион почувствовал неудержимое желание встать, поклониться и поцеловать руку, писавшую такие совсем не женские стихи. Даже если её обладательница по охватившему всех безумию не осознаёт разумом, что есть большевизм. Её стихи выше разума, и в них осознано всё.
Баррикады, а нынче – троны.
Но всё тот же мозольный лоск.
И сейчас уже Шарантоны
Не вмещают российских тоск.
Мрем от них. Под шинелью драной -
Мрем, наган наставляя в бред…
Перестраивайте Бедламы:
Все – малы для российских бед!
Бредит шпорой костыль – острите! -
Пулеметом – пустой обшлаг.
В сердце, явственном после вскрытья -
Ледяного похода знак.
Всеми пытками не исторгли!
И да будет известно – там:
Доктора узнают нас в морге
По не в меру большим сердцам.
От тех самых тоск, не вмещаемых Шарантонами, от положения приживала Европы бежал Родион туда, где ничто не ждало его, кроме команды «в расход». О его планах знали лишь Пётр Сергеевич с женой. Даже Наталье Фёдоровне он не сказал ничего, щадя её впечатлительную душу. Она и другие немногочисленные знакомые полагали, что подполковник Аскольдов собирается перебраться в Мексику.
Многолетняя разведывательная работа генерала Тягаева, канувшая в лету с уходом Врангеля, помогла Родиону наметить путь возращения – через Бессарабию. Там, на границе, контрабандисты давно протоптали надёжный проход. Эти отчаянные люди за хорошие деньги снабдили Родиона всем необходимым – документами, одеждой. Вместе с ними он должен был проделать путь до Украины, а далее действовать самостоятельно. Чтобы не попасть впросак, Родион постарался изучить всё, что можно было узнать об СССР – новые названия городов и улиц, цены и прочее.
Провожая его в Бессарабию, Пётр Сергеевич тяжело вздохнул:
– А, знаете, Аскольдов, я вам почти завидую… Как тому четыре года позавидовал, стыдно признаться, князю Долгорукову. Казалось бы, кадет, человек немного блаженный, хотя безусловной чести, а на старости лет решился пробираться в Россию. И для чего! Потому что совесть не позволяла подбивать на риск других, отсиживаясь в безопасности. Одиннадцать месяцев в харьковском ГПУ, Аскольдов… И совершенное мужество! Говорят, перед расстрелом спокойно умылся, привёл себя в порядок. И погиб… Славно погиб! Глупо, но славно… За Россию и в России. А я, друг мой, буду безотрадно угасать здесь, а затем моя Дунечка похоронит меня в чужой земле.
– Если бы рядом со мной была такая женщина, как Евдокия Осиповна, я теперь, должно быть, направлялся бы в Мексику, – ответил Родион.
– Вас кто-нибудь ждёт? Там? – спросил Тягаев.
– Н-нет… – неуверенно отозвался Родион. – Только моя память. И боль…
Подошёл поезд и, обнявшись и простившись с Петром Сергеевичем, он поднялся в вагон. Народу на перроне почти не было, и длинная, сухопарая фигура старого генерала одиноко возвышалась в лучах заходящего солнца – как печальный и величественный памятник уходящему в лету рыцарству.
Старый князь Долгоруков угодил в лапы ГПУ, как раз использовав бессарабский маршрут. Родион оказался счастливее. Благополучно добравшись до Украины, он, в отличие от покойного лидера кадетов, не стал задерживаться там, а отправился прямиком в Россию…
Россия! Так по привычке называл он страну, по которой ехал день за днём, напряжённо вглядываясь в её лик, стараясь разглядеть в нём то родное, что, кажется, неспособна уничтожить никакая сила. Таких примет немало сохранялось ещё, но как же много исчезло без следа! Как много изменилось до неузнаваемости… И в новом образе явно проступили две приметы: нищета и страх.
Сколь ни бряцали достижениями в газетах, а нищета сквозила во всём: в голодных, оборванных людях, потерянно блуждавших по дорогам, в понурых деревнях, из которых выбросило их осатанелое самодурство власти; в печальных глазах исхудалых детей, тянущих чумазые ручки с пронзительным писком «Хле-е-еба!», превратившимся в вечный аккомпанемент страны торжествующего социализма; в грязи и скученности бараков и общежитий; в пресловутых карточках на продукты, от которых в «отсталые» царские времена ломились столы и прилавки… Наконец, в облике самых обычных советских людей. Серые, испитые лица, серая мешковатая одежда, годная разве что на то, чтобы прикрыть срам. С каких пор мешок с проделанными дырками для рук и головы стал считаться женским платьем? Должно быть с тех самых, когда серый куб – венец советской архитектурной мысли – сделался «дворцом».
Серость, серость, серость… Потускневшие купола со срубленными крестами, потускневшие лица… Запылённая страна, населённая людьми с затравленными глазами, людьми, которые боятся и зачастую ненавидят друг друга. Ненавидят, потому что боятся, потому что вынуждены делить жалкие метры коммуналки, толкаться в нескончаемых очередях, вырывая друг у друга всё… Любопытно, сколько людей пополнили народонаселение зоны меньшей (малой и не назовёшь уже) только по той причине, что соседу приспичило расширить жилплощадь?..
Однако, люди что-то строят. Как в большом муравейнике кипит работа… Что строят они? Тот ли самый рай сатаны, над которым корпели бесы, обманывая слепого Фауста? А эмигрантские фаусты с придыханием листают советские газеты и жаждут остановить мгновенье, и оказываются пожраны пропастью. У Гёте, правда, ангелы всё же отбили у сатаны бессмертную душу заблудшего учёного. Что ж, может, и души всех этих несчастных наивных людей тоже будут спасены… За благие стремления и муки…
В муравейнике есть время отдыху. Тогда серый морок разбавляется режущими глаз всплесками кумача. Страна должна демонстрировать своё единство! В ногу шагают советские люди в день Первомая! Плакаты, знамёна, лозунги… «Уничтожим кулака, как класс!» «Смерть мировому империализму!» «Смерть вредителям!» Ну, и «да здравствует», конечно… Мудрый Сталин… Мудрое ОГПУ… Партия, ведущая нас от победы к победе… Лица на демонстрациях – счастливые! Особенно, у молодёжи… Она, молодёжь, воспитывается комсомолом и искренне верит в светлое будущее, и искренне готова на всё за «дело Ленина и Сталина»… Неискренние сияют всё равно. Попробуй, не посияй – мигом запишут в «подозрительные». Жалко, до боли жалко жар этих юных сердец. На что-то истратят его? Как ещё искалечат эти души?
Демонстрации дополняют парады, а парады – карнавалы. Кружатся под музыку маски, а в них – что-то пугающе страшное. В такие маски, лишённые собственного нутра, день за днём превращаются живые люди.
Всю дорогу вертелись в памяти строки Ивана Савина:
Вся ты нынче грязная, дикая и темная.
Грудь твоя заплевана, сорван крест в толпе.
Почему ж упорно так жизнь наша бездомная
Рвется к тебе, мечется, бредит о тебе?!
Бич безумья красного иглами железными
Выколол глаза твои, одурманил ум.
И поешь ты, пляшешь ты, и кружишь над безднами,
Заметая косами вихри пьяных дум.
Каждый шаг твой к пропасти на чужбине слышен нам.
Смех твой святотатственный – как пощечин град.
В душу нашу ждущую в трепете обиженном,
Смотрит твой невидящий, твой плюющий взгляд…
Почему ж мы молимся о тебе, к подножию
Трупами покрытому, горестно склонясь?
Как невесту белую, как невесту Божию
Ждем тебя и верим в кровь твою и грязь?!
Как ни опасно было, а перво-наперво устремился Родион в Глинское. Добирался окольными путями, боясь лишний раз попасться кому-нибудь на глаза. А лучше бы и не заглядывать сюда вовсе, остался бы дорогой уголок незамутнённым сладостным сном в памяти… Первый раз схватило сердце, когда спускаясь с холма не увидел он за ручьём, превратившимся в болото, белоствольного божелесья… Так и замер Родион на дороге, не веря своим глазам, а затем пошёл медленно по траве, давно забывшей, что когда-то была здесь тропинка.
Лишь ветшающие пни остались на месте заповедной рощи, вырубленной варварской рукой, и поросшая болотной травой падь зияла на месте памятного омута. Долго стоял над ним Родион, мучительно вспоминая всё бывшее здесь, и снова пошёл вперёд, тяжело переставляя переставшие слушаться ноги.
Часть забора, полурастащенного, полуразрушенного, поросшего мхом, ещё стояла, жив был и сад, одичавший и заброшенный. Но за первыми рядами деревьев открылось взгляду пепелище… От того, что когда-то было его домом, не осталось и следа. Лишь кое-где из зарослей татарника уныло торчали бесформенные обломки. Мрачными тенями кривились рядом искалеченные, обугленные фигуры деревьев, и пустыми глазницами выбитых стёкол глядела разрушающаяся оранжерея, в которой Родион когда-то последний раз обнимал мать.
Он стиснул голову и бросился прочь от страшного зрелища. Но это был ещё не конец испытаний. Впереди его ждало распаханное поле и вырытый для какой-то позабытой, видимо, нужды котлован на месте старого кладбища, где покоились останки нескольких поколений семьи Аскольдовых. Ни могил, ни крестов… Только древний вяз, как последний могиканин, ещё взирает с высоты на человеческое безумие и никнет усталыми, серебристыми ветвями. Родион, качаясь, подошёл к дереву, упал на колени, уткнулся лицом в шершавую кору и зарыдал, желая в тот миг лишь одного – умереть сию секунду и больше ничего не видеть и не знать.
…На обратном пути он встретил нескольких крестьян, посмотревших на него с подозрением. Но опустошённой душе Родиона не было дела до них. Даже если бы перед ним возникли сотрудники ОГПУ, ничто не дрогнуло бы в нём. Но они не возникли…
Добравшись до Москвы, Родион снял комнату у старухи-вдовы в подмосковном Пушкине, чтобы быть подальше от доглядчивых глаз. Несколько дней он просто бродил по столице, стараясь не запутаться в новых названиях, с горечью не находя с детства памятного и с радостью – обретая таковое на своих местах. Устроившись работать сторожем и тем закрепив своё положение, Родион решился приступить к главной цели своего приезда.
Два адреса, узнанных ещё за границей, он давно затвердил наизусть. Первый и затверживать не нужно было. Столько радостных дней было проведено там в детстве! Даже не верилось, что адрес это живой…
Дверь квартиры на Солянке открыла миниатюрная пышечка, в которой Родион сразу узнал сестру. Она узнала его также. Но не радость, а тревога отразилась на её вмиг побелевшем лице. Даже приглушённого вскрика не смогла сдержать:
– Откуда ты? Зачем ты приехал?! – но опамятовалась, застыдилась: – Прости… Проходи в комнату… – и озиралась перепугано, боясь одного – что увидят соседи.
Родион прошёл в знакомую комнату, теперь сильно загромождённую мебелью и от этого утратившую прежний уют.
– Откуда ты приехал? – тихо спросила Варя, прикрывая дверь.
– А я и не приезжал, – усмехнулся Родион, присаживаясь на угол письменного стола. – Меня больше нет. У меня другое имя, другая биография…
– Значит, ты приехал по поддельным документам… Зачем? Ты что… приехал по заданию? – в голосе сестры звучал неподдельный испуг.
– Да, – раздражённо отозвался Родион. – Чтобы свергнуть большевиков, распустить колхозы и установить монархию!
По молчанию Вари он понял, что шутка успеха не имела, и глухо вздохнул:
– Тебе не приходит в голову, что я мог приехать только для того, чтобы увидеть тех, кого люблю и кого ещё у меня не отняли?..
– Прости… Просто всё это так неожиданно… Я растерялась.
– Ты не волнуйся, Варюшка, я больше не потревожу тебя и не приду сюда. Я видел тебя, с меня довольно и этого. Расскажи мне только, как ты живёшь? Как вы с Никитой живёте?
– Хорошо живём, – бодро, как на уроке, ответила Варя. – Детки в школе учатся, мы работаем. Слава Богу, ни в чём не нуждаемся. Даже, вот, летом мальчиков в Ялту на целый месяц возили. Они у нас большие молодцы. Кока лётчиком быть хочет, а Леночка музыкой занимается.
– А вы с Никитой? Чем занимаетесь вы?
– Никита работает шофёром. А я… Домработницей в семье одного маршала.
– Маршала?
– Да. Но ты не думай! Он очень хороший человек! Честный, обходительный. Если бы все большевики такими были… И жена его, Раиса Львовна, очень мила. Я и с детками их занимаюсь, и по хозяйству. Платят они хорошо и, вообще, помогают, если что нужно. У них очень хлебосольный дом. Самые важные люди бывают. Калинин, Рыков…
– И они, конечно, тоже очень милы…
– Плохого про них не скажу, – сухо ответила сестра. – Очень интеллигентные, приятные люди. Ты зря всех под одну гребёнку… Среди большевиков тоже есть очень достойные, порядочные люди.
– Если они достойные и порядочные, то как они могут спокойно смотреть на то, как детей морят голодом? Как средневековыми пытками уничтожают невинных людей на Соловках и в других местах?
– Перестань, пожалуйста… Да, много горького и несправедливого происходит. Но ведь это всегда и везде есть. А наша страна только начинает заново отстраиваться. И это нелегко… Я верю, что со временем всё станет на свои места, утрясётся. И это случилось бы гораздо быстрее, если бы было меньше нападок извне, если бы не провоцировали… К тому же не могут же тот же Калинин или Рыков знать обо всём. Ведь многое происходит из-за произвола на местах.
– Перегибов, ты хотела сказать? – уточнил Родион, чувствуя, что от слов сестры в ушах начинает звенеть.
– Да, перегибов.
– Здорово же вас всех вышколили…
– Что ты имеешь ввиду?
– Я имею ввиду пепел Глинского и разорённые могилы наших родных! Я имею ввиду Соловки с их пытками, через которые я сам – слышишь ли? – сам прошёл! Там день и ночь камни вопят о людских страданиях! И если бы только там! А вы сидите здесь… Прислуживаетесь у убийц или их пособников и радуетесь тому, что сыты, одеты и можете даже… отдыхать в Ялте! За пайку готовы забыть то, что не вправе забывать! За чечевичную похлёбку – первородство!..
– Ты говоришь зло, Родя! – на глазах Вари навернулись слёзы.
– Да, я говорю зло! Потому что мне нестерпимо видеть, как моя сестра отказывается от собственных мыслей и чувств и говорит передовицами!
О проекте
О подписке