Проснулась я в постели одна. Костя был на втором этаже, я слышала его шаги. Он что-то двигал и перекладывал. В голове победно звучала невесть откуда взявшаяся песня:
Пусть всё будет так, как ты захочешь,
Пусть твои глаза как прежде горят,
Я с тобой опять сегодня этой ночью,
Ну а впрочем,
Следующей ночью,
Если захочешь…
Я не могла вспомнить, качели мне снились, или то, что случилось у нас с Костей, оставило захватывающее ощущение взлетов, падений и снова взлетов. Потянулась и удивилась: почему это я такая счастливая? А потом: стыдно так думать, ведь дядя Коля умер.
Я поднялась и оглядела комнату, прошла в смежную, потом в кухню и на веранду. Удивительно, что в целом здесь ничего не изменилось, то есть мебель пребывала на тех же местах, над диваном висела репродукция картины Лиотара «Шоколадница» в темной с золоченым краем рамке, а в буфете, рядом с рюмками и чашками стояли фарфоровые Хлестаков, городничий и белый медведь. И в то же время все было не то, какое-то неживое, словно патиной покрытое. Тетя Нина везде расставляла цветы, а осенью – сухие букеты. Теперь вазы и кувшины громоздились на верхней полке стеллажа. Зато рядом с выцветшими пропыленными корешками книг пристроились фигурки из сучков и корневищ. Почти все они изображали зверюшек. За разглядыванием меня застал Костя и словно холодной водой окатил.
– Собирайся, у нас электричка в половину двенадцатого.
– Так завтра же выходной… Куда ты торопишься?
– Не могу здесь находиться.
Ну, конечно, об этом я не подумала, зато подумала о себе. Хотя после вчерашней ночи Костя мог бы быть поласковее.
– Пристрастился зверюшек вырезать. Возьми что-нибудь на память.
Я осмотрела жирафов, кошек, собак, слона, балерину в позе умирающего лебедя, а выбрала обезьянку. Она была симпатичной и наверняка понравилась бы тете Нине: рот до ушей полумесяцем, пялит наивные и глупые глаза, ножки согнула в коленках и обхватила ручками.
Собиралась я недолго. Оставаться тут мне тоже уже не хотелось. По дороге молчали. О сегодняшней ночи – язык не поворачивался заговорить.
Вот так штука! Я снова чувствовала себя девчонкой при взрослом брате. Я снова была безответно влюблена, а он жил своей жизнью и не замечал меня.
– У тебя сохранились фотографии? – нарушила я молчание. – Ведь твой прадед занимался фотосъемкой. Хотелось бы посмотреть. А может, что-нибудь из бумаг осталось? Меня интересует наша семейная история, в ней много странного.
– А что ты вчера говорила? Я чего-то не знаю?
И тут я заткнулась, а он и не настаивал. Но, если бы я рискнула рассказать об убийстве моей прабабки, Костя решил бы, что я тронулась мозгами. И, возможно, был бы прав.
История выглядела неправдоподобно и пошло. Она была похожа на старый немой фильм с преувеличенной жестикуляцией и мимикой, мелодраматизмом и полнейшей нелепицей сюжета.
Все случилось на даче. Прабабушка Софья только что родила мою бабушку Веру, после родов болела и лежала в постели. В комнате никого не было, и вдруг окно распахнулось, и с подоконника спрыгнул мужчина. Это был вор, он не заметил среди подушек и простыней больную женщину и начал рыться в столе, а Софья дотянулась рукой до тумбочки, вытащила оттуда пистолет прадедушки Бориса и направила на вора. «Руки вверх!» Вор бросился к Софье, чтобы отвести направленное на него дуло, на шум прибежал Борис, завязалась борьба за пистолет. В ходе драки случайно спустили курок, пистолет выстрелил, прабабушка упала бездыханная, ночная рубашка обагрилась кровью. Когда вбежали люди, окно было распахнуто, след злодея простыл, а прадедушка с пистолетом в руках застыл над убитой женой. Злодея не поймали, а прадедушку отправили на каторгу.
Сию новеллу узнала я лет в десять при следующих обстоятельствах. Я болела и лежала в постели, а в доме отключили электричество (перебои с электричеством были не редкостью). Томик зажгла свечу и уселась ко мне на кровать, а я стала уговаривать ее рассказать страшную историю. Поскольку из «черной руки в черной комнате, где стоял черный сундук», я уже выросла, Томик предупредила, что это не только страшная история, но и страшная тайна, и посвятила меня в семейную легенду, которая поразила мое воображение. Я долго хранила тайну, пока не обнаружила, что старинная история совсем не запретная тема, но за давностью лет она никого уже не волнует. Считалось, что прабабушка погибла в результате несчастного случая, а прадедушка попал на каторгу за связь с большевиками. О его революционном прошлом узнать ничего не удалось, потому что его не существовало, а на каторгу он попал как раз после гибели Софьи. О Борисе вообще предпочитали не говорить.
Во всем присутствовала явная несообразность, и даже учитывая склонность Томика к фантазерству, я и сегодня сомневалась, что гибель Софьи была несчастным случаем. Если известно, что Борис не был виновен, тогда зачем он пошел на каторгу? Почему не защищал себя, признался в убийстве и отправился на заклание, как жертвенная овца? Или он все-таки был виновен, а сказку с вором придумали, чтобы сберечь честь семьи и пощадить дочь Бориса (мою бабушку Веру)? Не могли же ей сказать, что ее отец – убийца матери?
Я подозревала, что убийство совершил именно прадедушка Борис. В состоянии аффекта. Узнал, что между женой и ее двоюродным или троюродным братом Константином была любовная связь, и убил из ревности. А может, и ребенок (моя бабушка Вера) был от Константина?
Доказательства этой связи нет. Но в детстве я видела снимок Софьи и Константина, приникших друг к другу, как голубки. А на обороте стихи:
«Вот здесь все то, что в жизнь мою внесло так много счастья, радости, так много дивных, неземных переживаний, когда весь мир забвенью предан был… и помнил, знал одно: люблю – любим».
Старую фотографию на картонном паспарту с тиснением я нашла на даче, в шкафу, в коробке от конфет. Фотография поразила меня, не случайно я с детства помнила эти стихи. Тогда же я досочинила страшную историю, рассказанную Томиком, и свято уверилась в ней. А ведь похоже на правду…
Разумеется, Косте я не стала сообщать эту трагически-романтическую чушь, как назвала бы ее Томик. И вдруг я подумала: что, если сегодняшняя ночь любви не прошла для нас с Костей даром, вдруг я окажусь беременной? Судя по моему календарю, это маловероятно, но вдруг?
– Ты знаешь, кто наш общий предок? – поинтересовалась я у Кости.
– Расспроси свою матушку. А у тети Таси есть генеалогическое древо.
Тетя Тася – это еще одна наша тетка. До пенсии она преподавала что-то почвоведческое или агрохимическое в Пушкинском сельскохозинституте. С давних пор мы ее за глаза называли Профессоршей, то ли она сама была профессором, то ли женой профессора. С тетей Тасей Костя виделся, когда помогал ей с переездом. Она попала в ДТП, были разные переломы, включая позвоночник, все срослось, а ноги остались парализованными. В то время тетя Тася жила в центре Пушкина, но ей предложили хороший обмен где-то на окраине, там была однокомнатная квартира на первом этаже с пандусом в подъезде. Туда она и перебралась.
– Профессорша нам троюродной теткой приходится? Или даже бабкой? А ты знаешь, что из Самборских ты последний носишь эту фамилию?
– Плакать или смеяться по этому поводу?
– Предаваться элегической грусти.
Иногда мне с Костей бывало легко, но чаще, тяжело, как сейчас. И говорить тяжело, и молчать. Я вытащила из кармана дяди Колину обезьянку и рассматривала ее.
– Знаешь, почему я выбрала обезьянку? Потому что она на меня похожа. Тебе так не кажется?
Он покачал головой.
– А на кого я похожа? Из животных?
– Понятия не имею. На кого-то из кошачьих. Или из собачьих.
Он прикрыл глаза, дав понять, что разговор окончен. Так и ехали. На прощание поцеловал меня в щеку, будто ничего между нами не произошло.
Интересное кино! Это у него так принято? Ночь пройдет – и спозаранок, в степь, далеко, милый мой, он уйдет с толпой цыганок за кибиткой кочевой? Хорошенькое дело!
Дома я поставила обезьянку на письменный стол. Достала ящик с елочными игрушками и нашла там стеклянную серебряную избушку с крышей под белым снегом, с окошком, с дверью и даже с завалинкой. Этот домик однажды на Новый год мне подарил дядя Коля. Поставила игрушку рядом с обезьянкой. А от тети Нины ничего не осталось: она дарила мне одежду и кассеты с балетами «Щелкунчик» и «Жизель». Одежда была сношена, а кассеты выброшены вместе с магнитофоном-кассетником, когда на смену кассетам пришли диски.
Моталась по квартире без дела. К вечеру позвонила матери. Вроде трезвая. Сообщила о смерти дяди Коли. Она разахалась, а потом сказала со вздохом:
– Пусть земля ему будет пухом! Я его помяну.
– Ни минуты не сомневалась.
– Твоя ирония меня не задевает.
– Ладно, ты мне, пожалуйста, напомни: правда ли, что в Лениздат меня устроила тетка Валя.
– Конечно.
– Но ведь я вместе с тобой ходила в отдел кадров!
– По Валиной протекции. Там у нее приятельница работала.
– Почему же ты мне никогда об этом не говорила?
– О чем? О Валиной приятельнице?
– О том, что тетка Валя меня устроила в Лениздат!
– Ты об этом забыла. Память – сито, она просеивает то, что ей не нужно.
– А как ты думаешь, тетка Валя меня любила?
– Конечно, ведь ты ее крестница.
– В каком смысле?
– В прямом, она твоя крестная мать.
– Быть не может! Я считала своей крестной бабушку! – сказала я, уже понимая, что бабушки не могут быть крестными. – Как странно. Почему же я так думала?
– Ты вообще об этом не думала. И окрестили тебя, потому что так полагалось, по традиции. А в бога у нас никто не верил. Может быть, бабушка, да и то до войны, а потом уж вряд ли.
Сегодня – день открытий! Сидела в глубокой задумчивости. Может, и в самом деле, моя память не захотела задержать информацию о нелюбимой тетке? Чепуха какая-то…
Тетка Валя говорила: «Какие вы у меня дуры. Только Сонька умная дура, а Лилька – глупая». А еще в больнице, зная, что умирает, попросила: «Не бросай Лильку, а главное, Шурку». Нелюбимым не поручают самых любимых. Или поручают?
И, конечно же, я думала о Косте и не могла избавиться от привязавшейся песни: «Ну а впрочем… если захочешь…» Но как уныло она во мне звучала!
Ждала звонка весь день. Даже в ванной, под душем ждала. Телефон положила на бортик раковины, чтобы дотянуться. А потом опять ходила по квартире в пижаме, с полотенцем на голове и бокалом вина из вчерашней бутылки. На часах было девять вечера, и я встрепенулась: сейчас раздастся звонок. Сейчас он позвонит. Пролетело полчаса, час… Раздался звонок. Пока снимала трубку, чуть сердце не выскочило. Слабым голосом: «Слушаю…»
Лилька. И трындит, и трындит, прямо понос какой-то!
Лилька собирается выйти замуж за мужчину, с которым уже год валандается. Раз в месяц на выходные она ездит с ним за продуктами в Финляндию, а Шурку отправляет ко мне ночевать. И каждый раз привозит мне лакричные конфеты, черные, резиновые. Почему-то Лилька убеждена, что я люблю эти конфеты. А я не люблю. Я ей сто раз говорила, но она, видимо, забывает. Правда, хоть я и не люблю лакричные конфеты, но иногда, когда жрать нечего, а хочется, я их употребляю для укрощения аппетита.
– Вообще-то я жду звонка. Междугородного, – уточняю озабоченным голосом.
– Ладно, закругляюсь. Но ты уж, пожалуйста, поговори с этой дебилкой, – просит Лилька. – Вставь ей клизму, очень тебя прошу.
Она жалуется, что Шурка наезжает на нее, угрожает сбежать из дома, если Лилька выйдет замуж. Обещаю вставить Шурке клизму. На все про все уходит десять минут. Вдруг он звонил в это время? Снова жду. Почему бы самой не позвонить? Почему, почему – по кочану.
Будто и не было прошедших суток, будто время вернулось вспять, и я снова малявка, неотвязно думаю о старшем красивом, умном, независимом и недоступном для меня брате.
Он не позвонит.
Костя не позвонил ни завтра, ни послезавтра, ни послепослезавтра. Вот козел! Что он себе вообразил?! Хотя, вероятнее всего, он ничего не воображал, он просто выкинул меня из головы. Память просеяла меня, как нечто несущественное.
А вот будет номер, если я беременна и рожу ребенка, маленького Самборского? А может, сразу двух, близнецов, мальчика и девочку. Лет через десять, когда мы снова встретимся, скажу ему: «Познакомься, Костик, это твои дети – Коля и Нина». Хотя нет, я назову их совсем другими именами, которые у Самборских никогда не встречались.
Костя – это мой крест. Ничего не кончилось, несмотря на годы и на мои замужества. Мучительная любовь тлела подспудно, не случайно я опасалась, что все вернется. Все и вернулось.
Если это была детская любовь, то почему она длилась много лет, была тяжелой, сопряженной с тоской, суть которой в невозможности взаимности. Сколько же времени было потеряно для счастливой ерунды, ребячьих дел и игр? И если бы в результате этого я бы развивалась умственно или душевно, так ничего подобного… Зачем же все это со мной приключилось?
В детстве я понятия не имела о Костиной взрослой жизни, но неосознанно пыталась сократить непреодолимое расстояние между нами, узнать о нем как можно больше: подслушивала, подсматривала, приставала с дурацкой анкетой.
– Какой цвет ты больше всего любишь?
– Цвет а-а дофина.
– Что это такое?
– Не знаешь? Цвет какашек королевского наследника.
Цвет какашек? Ему правда нравится или прикалывается? Но в любом случае – интересный ответ, оригинальный.
– А какая музыка тебе нравится?
– Кошачьи концерты. Слышала за окном?
Опять шутка юмора.
– А оперу какую больше всего любишь?
– «Майская ночь, или Утопленница».
– Нет такой оперы!
– Есть. Спроси у мамы.
– А фильм?
– «Красная шапочка».
– Врешь!
– Конечно вру, потому что мой любимый фильм называется «Испепеляющая страсть». Но соплячкам такое не показывают.
– Опять, наверное, врешь? Ладно, а книжку какую любишь?
– Кулинарную! – смеется. – Отстань, пожалуйста.
Он часто надо мной подшучивал и откровенно смеялся.
До сих пор я пребываю в уверенности, что о моей любви даже тетя Нина не догадывалась. Я рисовала десятки его портретов. Печальные глаза, высокие скулы, впалые щеки, волнистые волосы. У Кости достаточно характерная внешность. Рисунки валялись повсюду, но это выдать меня не могло, потому что никто, даже родная мать, не могла признать Костю в моей интерпретации.
О проекте
О подписке