– Эх, Коляня, в деревне вырос, на земле, а на деле ничего про неё не знаешь. Ведь любая пшеничная мука для выпечки имеет добавки, – о хлебе Иван заговорил увлечённо, со значением, – Только в высший сорт поменьше кукурузы, ячменя и патоки кладут, в другие – поболее. Да ещё дрожжей тебе понапихают, чтобы хлеб поднялся, да солодом задобрят для весу.
– А у вас что, не так что? – удивился Николай, опять нюхая мякиш.
– У нас и элеватор свой в Калинках, и мукомольный комбинат тут же. Вот потому мы и можем себе позволить лучшую мучицу; для себя же. И себе на помол не отвозим зерно ни запрелое, ни засохшее, а только цельное.
– А государству, значит, и запрелое шлёте?
Кравцов, блаженно жуя, продолжал расспрашивать добродушно, без обвинения.
– Шлём, – сморщился Белородько, – Не выбрасывать же! Сколь трудов положим на сбор урожая, чё ж, выкидывать? Не! Отсеем, проветрим или, наоборот, увлажним его и, вперед, на мельницу.
– И не стыдно?
– За что? – Иван даже приопустил руку с бутылкой, из которой принялся наливать по второй. Лоб его при этом нахмурился, отчего лицо ещё больше расширилось и укоротилось, а брови и глаза встали уголком.
– Сами, значит, лучший хлеб лопаете, а в город, в Москву, какой получится?
Тон, каким говорил Николай, был по-прежнему миролюбивым. Заметив это, Белородько сбросил напряжение.
– Токо дурак, Коляня, себя обидит. А умный – он при добре останется. Да и стыдиться нам особо-то нечего: не гнойное всё же зерно шлём. Контроль-то ведё-ё-м! А то, что потом хлеб у вас не такой как у нас, так это ты, братка, звиняй. Но, с другой стороны, у нас здесь и жисть не ваша, не столичная. Вы там себя другим балуете.
– Чем же?
– Цирками, театрами, выставками. Скажешь нет?
– Скажу да.
– Это же вы, городские, придумали, что «не хлебом единым жив человек». Так это для вас токо и годится. А для нас тут одним токо хлебом он и жив. В ём, в хлебушке, весь наш смысл. Кабы не было у нас хлеба, какая бы забота у нас была? Чё молчишь? Отвечай!
– Да почём я знаю! Хлебом, так хлебом; я что против что ли? Наливай! – он подставил Ивану стакан.
Получив привычную команду, Иван исполнил её с радостью и незамедлительно и, уже после того как они выпили по второму заходу, добавил:
– Ты, Коляня, не серчай на деревенских за хлеб. Нам и впрямь он – единая радость. Да и, по правде сказать, рази кто из ваших городских знат какой он вкус у настоящего-то хлеба, дома-ашнего? О! Сызнова молчишь. Знать, не знашь, что ответить.
– Не знаю. Я вроде в детстве только домашний хлеб и ел: мамка-то раньше сама пекла. А вот в городе пожил и забыл и какой у него настоящий вкус, и как он замечательно пахнет, – вновь утыкаясь в хлебный мякиш покаялся Николай.
Водка, заедаемая одним лишь хлебом, стала пробирать.
– Знать пропащий ты человек, братка, раз вкус домашнего хлеба забыл, – прицепился к этому раскаянию Иван, тоже охмелевший, несмотря на привычку пить помногу, – А мы вот здесь, чтобы не забыть и нашим детям забыть не дать, традиции отцов сохраняем. Хлеб печём «на живую», как деды пекли. Чтобы Русь-то не вымерла, чтобы не пропала.
– А это как «на живую»? – переспросил Николай с опозданием.
– Как? А вот так: пекарня у нас в Калинках – всему району на зависть! Заметь, не просто пекарня, не какая-то там электрическая, а настоящая, с дровяной печью.
– Почему так?
– Как почему?
– Чё же вы не механизируете производство, живёте по старинке?
– А кто тебе сказал, Коляня, что эта самая механизация везде хороша? – заколготился Иван и даже подался от стенки вперед. В споре он всегда был шубутным и старался никому не уступить. Впрочем, Кравцов отвечал ему без малейшего желания противоречить, просто для поддержания разговора. Расслабившись полностью, он принялся слушать, как Белородько стал забрасывать его доводами.
– Если я был первым за то, чтобы в наш коровник электродоилки поставили, а на молкомбинат электросепаратор, чтобы таким, как наша Надюха, подсобее было, так это не значит, что я везде на технику согласный. Нет, мила-ай! Для хлебушка никакая электрическая печка не годится. Не заменит она дровки-то!
– Ладно, Иван, это ты уже привередничаешь, гурмана из себя строишь, – опять же миролюбиво поддел зятя Николай.
– Чего? – захорохорился тот не в шутку, – Я выпендриваюсь? А ну ещё раз нюхни наш хлеб. Нюхни-нюхни! – подсунул он под нос Николая оставшуюся краюху, – Чем пахнет?
– Хлебом, дрожжами, – рассеянно ответил Кравцов, внюхиваясь. Он никак не мог определить, чем же в действительности пахнет хлеб, что придаёт ему такой своеобразный, неповторимо родной запах.
– Ещё чем? – почти сердито настаивал Иван.
– Да почем я знаю! – взмолился Николай, – Не чую больше: землёй пахнет, теплом.
– Я погляжу, ты там в своей столице не только вкус, но и нюх потерял: «землёй, теплом», – без злобы, а скорее как-то разочарованно передразнил Белородько, – Рази ты не чуешь, как костром пахнет этот хлеб, дымом от сгорающего дерева, смолкой деревянной. Не чуешь?
Услыхав про дым, Николай притянул в очередной раз к носу краюху и тут же согласно закивал, потому, что словно задохнулся: хлеб действительно пах костром. Это был тот самый, еле уловимый до этого запах горевшего дерева, каким всегда пропитывался у матери подходящий в печке хлеб. И вмиг Николая заново пронзила горькая, тяготящая мысль. Как мог он раньше не знать, не понять или не догадаться, что его дом именно здесь, с ними, родными, а не в далекой Москве. Что только здесь он свой, только тут всё настоящее: от хлеба до мыслей. Расчувствовавшийся от осознания жизненной правды, Кравцов застонал:
– Как больно, Иван, как больно и обидно, что так долго я до всего доходил.
Он и не подумал, что перекинувшись с разговора о хлебе на мысли о доме, он поменял тему и может быть не понятым.
– На! – тут же протянул ему Иван спасение, плещущееся в стакане, – Давай выпьем за людскую память.
– Нет. Я хочу за батьку с мамкой. Ты уж прости, Иван.
Белородько согласно кивнул:
– Чего уж там, конечно! За родителей не выпить – грех, – он живо опрокинул водку в рот, отщипнул из рук Николая хлеба и, жуя, посоветовал, – Знать пора тебе, Коляня, и вправду на землю возвращаться. А то ты там в Москве своей совсем испаскудишься; не только про хлеб забудешь. Только человек земли предать её, матушку, не может. А все эти правители-управители, поскакунчики марионетки, токо и талдычут про Родину, а сами и запаха ёйного не нюхали, не стояли на ёй босыми ногами. Чё ж им тогда голосить про патриотизм, про хозяина на земле. Какие они, к такой-то матери, хозяева? Так – пожиратели. Оттого и сами все напыщенные, с добавками всякими, как сама мучица из которой хлеб пекут. Во где корень зла, Коляня! Кабы ели все токо настоящий хлеб, тоды и дорожили бы Родиной и боялись бы на земле гадить, – с трудом довел Иван мысль до конца и сам удивился высказанной мудрости.
Но тут же посмотрел на Николая с недоверием, мол, откуда бы это навеяло ему подобное. Как обычно, на хмельную голову все разговоры становились смелее, обширнее, выходили за пределы стола, принимали размах государственный. И всё же, даже для пьяного, сказанная Иваном мысль была слишком дерзка и неоправданно смелая. Высказав накипевшую боль, теперь Иван смотрел на родственника протяжно, пытаясь прочесть в его глазах насколько тот понял то, что услышал. И, если понял, то насколько ему можно доверять подобные мысли. Несмотря на то, что мужчины были уже много лет в родстве, ни разу до этого им не приходилось вот так откровенно беседовать о столь запретных делах. Проговорившись по пьянке, теперь Иван испуганно искал в глазах Николая поддержку своим мыслям или хотя бы уверение в их неразглашении. Никакая Перестройка с её гласностью и верой в демократию не могли вот так запросто унять в мужике животинный страх столь еще недалеких лет депрессий и запретов; страх, запечатленный на хромосомном уровне, и переданный по наследству.
Поняв это, Кравцов в подтверждение кивнул:
– Много дерьма на земле нашей, Ваня. И, к сожалению, нескоро ещё от него очистимся мы. В Москве слухи ходят всякие, страшные. О конце Союза. О скором развале страны.
– Не надо об этом, Коля, – благодарно притронулся Иван к руке шурина. По всему его виду было ясно, что после услышанных слов у него отлегло от сердца.
– Давай тогда ещё по одной выпьем и все, – добавил Николай, словно ещё раз подтверждая, что он свой.
– Давай! И, правда, пойдем уже. Надюха просила до вечера не «наедаться». У тебя же вечером сёдня гости в доме, Коляня! Надо в огороде ещё семизубки надёргать. Надька просила для салата, – уже совсем легко свел Белородько разговор на пустяк.
Они прошли в огород. Здесь ровными рядами были разбиты грядки под морковь, лук, редьку, зелень. Чуть подальше единым полотном бурела картошка, местами уже кое-где повылезавшая клубнями из-за спелости. Совсем далеко, у забора, отгораживающего огород от уходящего вдаль пустыря, вился горох, наполовину общипанный детьми, наполовину брошенный так. Собирать его никто не хотел, не для того сажали, чтобы на этом дождаться урожая, а для баловства – поесть в охотку свежего прямо со стебля. Никем не прополотый, горох рос вперемежку с вьюном, тут же цветущим на кольях мелкими розовато-фиолетовыми граммофончиками. Кравцов, заметив горох издалека, не удержался и пошёл полакомиться. Их всех первых огородных овощей он любил больше всего именно молодой горох. Правда теперь стручки, большей своей частью, были уже достаточно зрелыми и из-за жары пожухшими, но Николай знал, что стоит только залезть поглубже в стебель и вывернуть его, как в середине обнаружатся те самые дозревающие стручочки, в которых можно найти молочный плод. Так оно и было. Сорвав с десяток молодых стручков, Кравцов принялся разрезать ногтем их мягкую, почти атласную кожицу и вылущивать на ладонь светло-зелёные прозрачные горошинки. И только освободив от плодов последний стручок и набрав горку, бросил тогда её в рот и зажмурился от разошедшейся по всему нёбу сладости.
Глядя на эту забаву, Иван подумал: «Совсем ещё пацан ведь наш Коляня. Недаром вчера весь вечер с Егоркой и Максимкой боролся; недалёко от них ушел.»
Несмотря на разницу с шурином в шесть лет, себя Иван считал намного старше и умудрённее. Наклоняясь к грядке с луком, он, вспомнив вдруг прошлый разговор, усмехнулся и крякнул:
– Вот ты говоришь, Коляня, механизация, цивилизация, прогресс. Я всё это понимаю: с одной стороны, ты – столичный теперь житель, с другой, я и сам тоже здесь на хозяйстве поставлен для того, чтоб людям жизнь облегчать. Но токо, знаешь, как сами-то деревенские туго на прогресс реагируют? О! Не знаешь. А я тебе скажу. Когда прогресс касается дискотеки или там машины, чтоб в город съездить – они вроде как за него. Опять же, вон у вас в деревне на реке Дом отдыха построили: там и парикмахер есть и даже маникюрша. Здесь опять наши бабы зараз согласные. Да-да, согласные, не сомневайся, – поспешил он заверить, заметив удивлённый взгляд Николая, – Даже Надька наша и то один раз ходила. Ей, думаешь, этот маникюр нужон? Да ни хрена! А все одно: раз прогресс, то и она вместе со всеми за кудрями и крашенными ногтями понеслась.
– Надька? – все-таки не поверил Николай.
– Я не про то, – кивнул Иван и продолжил сразу, чтобы не сбиться с мысли, – Я не против того, чтобы она туда ходила. Мне, конечно, на её красные ногти смотреть – глазам больно, как шкуру содрали, но это – лишь бы ей нравилось. Я тебе про то говорю, что народ наш, и особенно бабы, прогресс-то по-своему понимают. Попробовал было наш председатель про телефоны в каждом доме заговорить; пока ведь только у десятка они есть. И что думаешь?
– Что? – Николай жевал горох.
– Остальные не хотят их иметь, не хотят даже за них такую малость, как три рубля в месяц, отдавать. И то правда, нашим мужикам трёшку лучше пропить.
– Стой, но ведь это каменный век без телефона. Ладно мужики, им трепаться не пристало. Ну, а женщины-то что ж? Неужели не понимают, насколько это удобно?
Николай подошел к грядке с луком и теперь лениво смотрел на выпраставшуюся из-под майки голую, такую же жилистую как конечности, спину Ивана.
– Ой, Коляня, темнота ты и ничего в деревенской жизни не смыслишь, – не разгибаясь ответил тот, – Наши тётки, такие как Савельевна, помнишь её?, ради того чтобы где-нибудь на улице постоять да потрепаться, полдеревни рады оббежать. Зачем им телефон? Скука! В него ни поголосить, так, чтобы слышали все, ни пожалиться, чтобы весь мир о твоей беде вмиг знал.
– А если случай какой и надо милицию или скорую вызвать?
– Туда дорогу и без телефонов все знают, дожидаться помощи не будут.
– А если что посерьёзнее?
– Тогда все одно к Лукичу бегут.
«Лукичом» в деревне звали председателя совхоза Рогожина Петра Лукича.
– Ясно, – как-то рассеянно ответил Николай, принимая из рук Ивана очередной пучок зеленого лука-перо. Задумавшись, он по привычке принялся жевать правый ус. С приездом в родную деревню жизнь обернулась для Кравцова каким-то новым, до этого плохо распознанным углом, несущим пока только благодать и удовлетворение.
– Может часок похрапим? – неуверенно спросил он у Ивана, ушедшего, наконец, с грядки.
– Согласен целиком и полностью, – пьяно и весело крякнул Иван, и они пошли в дом.
О проекте
О подписке