Но, оказавшись под окнами Мансуровых, я забыла о возрасте. У меня внезапно появился союзник, и этим союзником был большой уродливый коттедж.
Упоминала ли я, что он велик? Его строили в расчете на две семьи. Но владельцы исчезали, а их длинноногие жены сменялись хваткими бабами с прищуренными глазами – в точности как у собаки Сардоржона, когда она грызет кость. Наконец в коттедж въехал восточный человек в пестром халате до пят, назвавшийся почему-то Ильей.
Одна из его красавиц готовилась к поступлению в институт и договорилась, что я позанимаюсь с ней историей. Я взялась за это не ради денег, а исключительно из любопытства. В этом отношении мы с лисой похожи; но у меня все-таки хватило смелости приблизиться.
Девушка оказалась упорна и сообразительна. Думаю, за свои девятнадцать лет она повидала намного больше, чем я за шестьдесят. Она частенько говорила глупости, но при этом была умна – такое встречается редко, обычно-то бывает наоборот. Всю жизнь мне попадались ученые дураки, которые умели расцветить свою речь поистине незабываемыми афоризмами. Но вот беда – они были глупы, глупы как пробка из-под шампанского, и в подметки не годились молоденькой содержанке богача, закончившей только среднюю школу.
Мы занимались три месяца. Потом дела восточного человека стали нехороши. Его прекрасные яркие птички разлетелись из гнезда, и девушка, которую все называли Стефанией, исчезла тоже. Мы не успели даже попрощаться. Но два года спустя на моем пороге появился ящик с книгами. В основном там были альбомы по искусству русского авангарда, который я очень люблю. «От вашей Тани», – было написано на обычном тетрадном листе, – и больше ни слова.
Обычно мы занимались полтора часа, с перерывом на пятнадцать минут. Пили чай, разговаривали. И бродили по большому запутанному дому.
Иногда ты понимаешь, чем занимался на самом деле, только спустя годы.
Десять лет назад я полагала, что мы изучали сераль, пока дождь держал нас взаперти.
Сейчас я бы сказала: мы готовились спасти мне жизнь. Могу поклясться, что знаю внутренности этого кита лучше, чем нынешние хозяева.
Хлопнула створка. Я слышала спокойный голос Мансурова и плачущий – Наташи. Они были в столовой, окнами выходящей в сад.
Не дав себе времени подумать, я обошла коттедж, поднялась на крыльцо и толкнула дверь.
В поселках вроде нашего хозяева запираются на засов, только когда ложатся спать. Какому вору придет в голову лезть в дом, где все бодрствуют?
Но я-то не вор!
Я поднялась по освещенной лестнице, на самом верху оглянулась и с ужасом увидела грязные следы. По ступенькам как будто кикимора прошлепала! В любую минуту из столовой мог выйти Мансуров или его жена; пришлось быстро спускаться, хватать с вешалки первую попавшуюся тряпку – ею оказалась детская кофточка – и протирать пол.
Голоса зазвучали громче. С удивившим меня саму хладнокровием я тщательно вытерла верхнюю ступеньку и сунула испачканную кофточку за пазуху. Прости, маленькая Лиза, мне она нужнее, чем тебе.
– …сейчас спущусь, – закончил фразу Мансуров.
На втором этаже царила темнота. Здесь ему не увидеть мои следы.
Добравшись до последней комнаты, я толкнула дверь, но безуспешно. Шаги на лестнице были слышны все отчетливее – Мансуров приближался. Открывайся! Дверь не поддавалась. Я нажала сильнее и влетела внутрь, едва не упав. Ноутбук почти выскользнул из рук, я поймала его в последний момент.
В лунном свете гардеробный шкаф у стены показался мне двухместным гробом. Дверцы тихо скрипнули, и мне навстречу из бархатистой темноты, дохнувшей сухой лавандой, метнулся седовласый призрак. Я зажала рот ладонью и отшатнулась. Призрак сделал то же самое.
Это было помутневшее зеркало.
Деревянное нутро шкафа рассохлось и поскрипывало; забравшись внутрь, я подумала, что так, должно быть, чувствовали себя данайцы, дожидавшиеся своего часа в гигантском коне.
Здесь хранили верхнюю одежду: мягкие кашемировые пальто, шубы в тканых чехлах, толстые дутые куртки, шуршавшие, как фольга, и разноцветные пуховики.
Самый длинный чехол я безжалостно распотрошила. Шуба полетела на дно шкафа. Вторым пало кашемировое пальто: я накрылась им, как одеялом, под голову положив меховой капюшон. О, какое блаженство – оказаться в тепле и в сухости!
Сгоревший дом, убитая Лида – все отступило далеко-далеко. Сейчас имело значение лишь одно: я жива и невредима.
И мой ноутбук спасен.
Чтобы не задохнуться, я немного приоткрыла дверцу. Мех подо мной грел не хуже печки.
Я прячусь в шубе, словно моль.
На меня вдруг напал смех. В это невозможно поверить, но лежа, скрючившись, в чужом доме, в чужом шкафу, среди чужой одежды, я хихикала, потому что вспомнила глупый эмигрантский романс.
– Я черная моль! – прошептала я. – Я летучая мышь! Вино и мужчины – моя атмосфера.
Сон навалился на меня, и все исчезло.
Когда я открыла глаза, было темно. У меня хорошее чувство времени; я знала, что проспала в шкафу не меньше четырех часов, значит, уже должно светать. Высунув голову наружу, я с наслаждением вдохнула свежий воздух.
Он был напоен влагой. За окном плотной стеной стоял дождь.
Я вылезла и начала потихоньку расправлять себя: сначала руки, потом ноги, и еще осторожно поворочать шеей, медленно-медленно, словно только что вылупившийся птенец. Птенец? Хорошо пожившая курица, которая едва уберегла себя от кастрюли с кипятком!
Невыносимо хотелось пить. Дома я протянула бы руку к тумбочке, на которой дожидается стакан с водой… Но дома больше нет. Позволь я себе задержаться дольше на этой мысли, Мансуров вскоре нашел бы меня на полу, бессильно рыдающей от горя. Нет, страдания для меня сейчас – непозволительная роскошь.
Маленькая кофточка валялась скомканной в дальнем углу шкафа. Осторожно приоткрыв створку окна, я выбросила мягкий розовый рукав на подоконник, дождалась, пока он как следует пропитается дождевой водой, и втянула обратно. Несколько часов назад она служила мне половой тряпкой, но чем больше отобрать у человека, тем менее требовательным он становится. Выжимая из рукава воду в ладонь, подставленную лодочкой, я пила с таким же наслаждением, с каким до этого вдыхала свежий воздух.
Постепенно в голове прояснилось.
Вчера Мансуров убил мою подругу и поджег дом. Вернее, убил меня: так он считает. Удивительно, как легко у него все получилось. Дождаться буднего дня, когда из поселка разъезжаются люди, войти в дом соседки. Обнаружить, что старуха сидит перед телевизором, спиной к двери, и не слышит чужих шагов. Накинуть удавку ей на шею, подождать – и удалиться так же спокойно, как пришел. Откуда ему было знать, что на диване – не я. Все сухопарые седые старухи со спины похожи друг на друга, а маска из сметаны надежно скрывает черты.
Лишь одно оставалось для меня непонятным: отчего убийца сразу не взял с собой керосин?
Это ведь керосин был в ведерке. Чтобы избавиться от трупа, мой сосед открыл на кухне газ, поставил на плиту кастрюльку с супом, а на стол – зажженную керосиновую лампу, и сбежал. Ему нужно сказать мне спасибо: я следила за тем, чтобы фитиль был исправен. Люблю, когда вещи можно использовать по назначению.
Но эта лампа определенно не предназначалась для уничтожения моего дома. Если б у вещей была душа, призрак лампы являлся бы Мансурову во сне и чадил, пытая его дьявольским пламенем.
Взрыв был несильным. Но его хватило, чтобы старый деревянный дом сгорел дотла.
Думаю, я сразу знала, что останусь в коттедже. Знала уже тогда, когда ковыляла через сад, твердя себе, что мне нужен приют лишь на одну ночь.
Весь мой прошлый опыт подсказывает мне, что люди, подобные Мансурову, всегда выходят сухими из воды. Это нечто большее, чем везение. Расчетливый ум, обаяние – да-да, он чертовски обаятелен, просто не со всеми: это ресурс, который он не тратит без нужды на то, чтобы завоевать симпатию бесполезных черепах вроде меня. Но главное – бесстыдство и изворотливость! С него станется отыскать частных детективов, которые провалили задание, и добиться от них свидетельства, выставляющего меня безумной старухой с идеей-фикс.
Закончится тем, что в убийстве Лиды обвинят меня.
Есть и еще кое-что.
Я ведь не сошла с ума. Быть может, иногда я путаю дни недели, забываю, что хотела купить, и называю новых знакомых именами давно умерших людей. Но действительно важные вещи сохраняются неприкосновенными в моей памяти. Просто у меня расходятся с окружающими представления о том, что имеет значение. Бродячий кот, который приходит на мое крыльцо, ценен. И лиса ценна, и космеи, качающие разноцветными головками. Я никогда бы не перепутала удобрения и не накормила бы кота протухшей курицей.
Мансуров хотел отравить свою жену. Мне никто не верит, но это так. Сейчас он затаится на время. Две смерти подряд могут навести людей на нехорошие мысли, к тому же он задается вопросом: вдруг я рассказала о своих подозрениях еще кому-то, кроме сыщиков?
Я не гожусь на роль ангела-хранителя Наташи. Ох, мне самой нужен ангел! Как бы мне хотелось, чтобы в тяжелых обстоятельствах рядом оказался правильный человек, – тот, кто ласково коснется моего плеча, поможет и даст надежду.
Но никаких правильных людей не будет. Я сама – этот правильный человек.
Дело в том, что карманные часы продолжают тикать, хотя я была уверена, что их стрелки прервали свой бег шестьдесят лет назад. А значит, мне нужно придумать что-то, чтобы молодая женщина осталась жива.
Может показаться, что я изъясняюсь сумбурно. Но, закрыв глаза, я могу ощутить тяжесть «луковки» в своей ладони. Цепочка, стекая меж пальцев, щекочет кожу. Часики-часики, золотая скорлупа… На выпуклой крышке гравировка: цветок лилии и три длинных, глубоко прорезанных листа. Если надавить на кнопочку под ребристой головкой, крышка отскочит и откроется циферблат.
Не хочу вспоминать часы. Прочь, прочь! Но из-под золотой крышки уже смотрит черный зрачок пруда. На одном берегу дача Лагранских, на другом березы и осины роняют желто-зеленые листья. Они плывут по широкой темной воде. Между ними скользит водомерка, за водомеркой слежу я, сидя на нижней ветке березы.
– Эй, девочка! – звонко кричит из окна молодая женщина. Надо лбом трясется пружинка тугого завитка, остальные волосы закручены на папильотки. – Девочка, иди сюда!
Когда Ольга Лагранская зовет, подойти откажется только дурак или слепой. У Лагранской маленький алый ротик сердечком, как у дамы червей, и глаза ярко-голубые, как у куклы. У меня тоже голубые, но самые обычные, блеклые, цвета речной воды. С такими глазами не берут в актрисы – это я понимаю уже в десять лет.
На афишах и в газетах она Ольга, а для нас, дачников, – Леля.
«Леля Лагранская» – повтори восемь раз, не запнувшись, и получишь в награду от деда «Мишку на севере». Бабушка ругается: «За скороговорки поощрять сладостями – безобразие! Пусть лучше яблочко съест, зубы целее будут».
– Как тебя зовут, девочка? – спрашивает Лагранская, свесившись из окна.
– Аня. – Я называла свое имя тысячу раз, но она все равно забывает.
– Анечка, котинька, ангел! Принеси мне от Гориных пластинку!
Она может и не уточнять, о какой пластинке идет речь. Мы уже месяц слушаем Бернеса: «Я люблю тебя, жизнь!» Этим летом все словно с ума сошли по этой песне.
– А где ваша? – спрашиваю я. У Лагранских пластинок – тьма-тьмущая, своими глазами видела.
– Разбилась.
Леля смотрит на меня невинными голубыми глазами. Так глядят только отъявленные вруны. «Дядя Женя расколошматил», – понимаю я. Нам, соседским детям, известно о семье Лагранских гораздо больше, чем они подозревают.
– Я мигом!
Я мчусь как олень, нет, как ветер! Как сумасшедший олень, подхваченный ветром! Пыль от проехавшего мимо автомобиля забивает мне нос и рот, но какое это имеет значение, когда пять минут спустя драгоценная пластинка уже в моих руках.
– Не сломай, – наставительно говорит Надя Горина. Она тоже блондинка, но разве могут ее спутанные соломенные кудряшки сравниться с сияющим венцом над головой нашей Лели!
Я не удостаиваю Горину ответом. Мне не до того. Теперь я – рядовой, несущий важное донесение своему генералу. Адьютанты убиты, оруженосцы ранены, офицерские лошади пали в бою, и вся надежда только на меня.
– Анюта, ты золото!
Лагранская смеется и целует пластинку. А потом манит меня пальцем и уходит вглубь комнаты.
Этот жест означает, что можно усесться на ее подоконнике и наблюдать, как она ходит и повторяет строчку за строчкой.
– Я люблю тебя, жизнь! – восклицает Леля. – Что само по себе и не ново! Я люблю тебя, жизнь! Я люблю тебя снова и снова!
Я обожаю нашу соседку, как только девочка-замарашка может обожать сказочную принцессу. Лагранская и есть воплощенная сказка, волшебство красоты, озаряющей нашу прозаическую жизнь. Она одаряет меня улыбкой, точно королева нищенку золотой монетой, и я становлюсь богаче всех в королевстве.
Но даже восхищение Лелей не мешает мне понимать, что Бернес поет эту песню намного лучше. Лагранская зачем-то прижимает руки к сердцу, сверкает глазами, «давит драму», как выражается отец. Бернес поет о мире, Леля – о себе. На строчке «мне немало дано» я не могу удержаться от смеха: актриса непроизвольно выпрямляет спину, и сразу бросается в глаза, что она и впрямь щедро одарена природой.
– Что ты зубы скалишь? Глупая обезьяна!
Лагранская кидает в меня домашней туфлей с меховым помпоном, и я сваливаюсь с подоконника – больше от хохота, по правде говоря, а не оттого, что меня сбивают, как кеглю.
Я лежу в траве на спине, и надо мной выплывает, как луна в небе, белое лицо.
– Ты не ушиблась? – озабоченно спрашивает луна.
Даже если бы я и ушиблась, я никогда не призналась бы в этом. Мне хочется геройствовать ради Лели и терпеть лишения. Какая жалость, что я не свалилась в крапиву!
– Подай туфлю! – Из сочувственного голос актрисы становится капризным. – Ты что, заснула? Неси ее сюда.
Когда с маленькой туфлей в руках, похожая на принца, разыскивающего свою Золушку, я перевешиваюсь через подоконник, Лагранской нет в комнате. Откуда-то из глубины дома раздается ее недовольное восклицание.
– Иду!
Пролетаю по коридору и оказываюсь в самой невероятной комнате, которую когда-либо видела.
– Это моя грим-уборная, – важно сообщает Леля. Похоже, она наслаждается выражением моего лица.
Створки огромного, как бальный зал, шкафа широко распахнуты. Внутри висят шелковые халаты, платья с лентами и платья, вышитые бисером, а в углу стоит и оценивающе смотрит – могу поклясться, что смотрит! – пышное бархатное платье, кроваво-красное с голубым отливом. Даже красота хозяйки тускнеет на фоне роскошных, как павлиньи перья, одеяний.
– Лелька! – зычно кричат от входной двери. – Где ты?
– Я здесь, котичек!
Лагранская вспархивает и исчезает.
В трельяже отражается моя ошеломленная физиономия.
У мамы есть красивые платья. Время от времени я украдкой забираюсь в родительскую комнату, чтобы понюхать мамины вещи и подержать в руках драгоценность: флакончик «Белой сирени». Я даже осмеливаюсь вытащить пробку. Если меня поймают за этим занятием, убьют на месте.
Но мамины платья не идут ни в какое сравнение с тем, что хранится в шкафу Лагранской. Передо мной пещера Аладдина, и я – ее единственный гость.
Изумрудный шелк переливается в ладонях. Я прижимаюсь щекой к великолепному пурпурному бархату и закрываю глаза, пьянея от тяжелого густого аромата. Вспыхивает на солнце и рассыпает искры лиф платья, обшитый золотистым стеклярусом.
От слабости я плюхаюсь в кресло перед зеркалом.
Трельяжный столик завален баночками, коробочками, папильотками, тюбиками с помадой. В выдвинутом ящике виднеются не один, не два, а дюжина флакончиков. Здесь и мамина «Белая сирень», и «Красная Москва», и небрежно отодвинутые в глубину несколько «Ландышей серебристых», и густо-коньячного цвета «Пиковая дама»… Но ближе всего – картонный сундучок с нарисованным Кремлем. Под откинутой крышкой стеклянный матовый куб с островерхой башенкой. «Черный ларец», – читаю я на коробке.
Я знаю, что нельзя трогать чужое. Но рука сама тянется к кубу.
– Ты что делаешь?
Пронзительный голос Лагранской ударяет, как хлыст. Я отдергиваю руку и вскакиваю.
– Тише, тише… Что за шум, а драки нет?
Отодвинув Лелю, из-за двери выходит ее муж.
– Дядя Женя!
– Здравствуй, Аня!
Дядя Женя помнит по именам всех детей в поселке, а также их собак, котов и морских свинок. Он маленький, веселый, с кривым ртом и не по росту огромными руками. К его макушке с двух сторон подбираются залысины, похожие на речные отмели.
– Дразним детей, значит? – спрашивает он у жены. – Ну, ей-богу, Леля, стыдно! – Та раздраженно дергает плечиком. – Хочешь понюхать духи, Аня?
Я не смею даже кивнуть. Так и стою навытяжку: глупый солдат, провинившийся перед командиром.
Дядя Женя присаживается на корточки, вытаскивает пробку из флакона. Стеклянным кончиком, на котором висит темно-золотая капля, проводит по моему запястью. На коже остается влажный след, будто по мне проползла крохотная улитка.
– Теперь от тебя будет нести старушками!
Старушками? Только если эти старушки живут в раю!
– Счастья полные штаны, вот как это называется! – смеется он, глядя на мое лицо. – Ну все, беги!
– Спасибо, дядя Женя! Спасибо, Ольга Александровна!
– Вот что значит хорошо воспитанный ребенок, – умиляется Леля. Она снова мне рада, снова в хорошем настроении.
По пути домой я через каждые два шага подношу к носу запястье. Пахнет зефиром, смолой, букетом пионов, которые начинают вянуть, и немножко – земляничным вареньем…
В школе нам с первого класса рассказывают про Ленина. Я уже достаточно взрослая, чтобы догадываться по интонации родителей, что от моего сочинения про детство дедушки Ильича они не в восторге, но не понимаю причин. Мы с девочками спорим шепотом, кто мог бы отдать за вождя свою жизнь.
Иногда я представляю, как совершаю какой-нибудь героический подвиг. Спасаю тонущего из пруда! А им оказывается сестра Ленина, Маняша, самый дорогой ему человек. В моем воображении Ленин – ровесник дедушки, а Маняша немногим младше меня. Потрясенный Ильич подходит ко мне, кладет руки мне на плечи и целует в лоб. Весь наш класс, все тридцать человек, замирают от восторга и зависти. А физрук в стороне утирает слезы: ему стыдно, что он обзывал меня лапшой на канате.
Раньше я думала, что не может быть ничего лучше, чем поцелуй Ленина.
Но в очередной раз принюхиваясь к запястью, я как честный человек пытаюсь ответить на вопрос: что бы я выбрала – духи или Ленина? Ленина или духи?
– Дедушка, я плохая пионерка, – грустно говорю я, войдя в комнату.
Дед поднимает очки.
– Что? Плохая пионерка? Ха-ха-ха! А чем от тебя пахнет, пионерка? Недобитой буржуазией! Так-так-так!
– Оставь свои шуточки! – кричит бабушка. – Аня, обедать!
Так что во всем виноваты духи. И Марк Бернес. И домашняя туфля с розовым помпоном.
Если бы не они, все бы обошлось. Так я говорю себе, и золотая крышка захлопывается со щелчком, скрывая и пруд, и пластинку, и прелестную женщину на подоконнике. В воздухе остается висеть аромат увядших пионов.
О проекте
О подписке