Ляхов озадаченно повернул голову. Шаткое равновесие нарушилось, и он начал медленно заваливаться назад. Димке вспомнилась картинка, нарисованная им же в учебнике истории: Ленин, при развороте зашибающий бревном трех рабочих. В последний момент он удержал сторожа от падения.
– Малой, а соображаешь, – одобрил Ляхов. – Не, не водка. Тут у нашего государства мо-но-по-лия! – Последнее слово он выговорил по слогам и вдруг взвыл диким фальцем. – Паду ли я? Стрелой пронзенный!
– Тише, Алексей Иванович!
– Раки! Раки нужны к пиву. Я ей твержу-твержу, а она… «Дребедень, – говорит, – ты, дурень, затеял. Не выживут они там у тебя, передохнут». Что бы понимала! Я же их не сразу туда… Сначала в садок, а из садка уж, помолясь, запускаю… Это называется – а-дап-та-ци-я. Эх! Для людей тоже нужная штука.
Когда добрались до места, Димка соврал, что бабушка велела ему ждать хозяйку снаружи, и попытался всучить Ляхову полтинник.
Сторож обидчиво фыркнул, посоветовал мальчику засунуть деньги себе в одно место и пошел прочь, бормоча о людской неблагодарности.
Димка же занес свой груз в подъезд, доволок до пятого этажа и даже ухитрился втащить на чердак. Из последних сил расстелив его, мальчик упал сверху и поклялся, что если Белка не оценит подвига, он задушит ее шпагатом от ковра.
Николай Белкин заметил мальчишку и сторожа на середине их пути. Белкин был трезвый и злой. Он пошел за ними, держась поодаль, ведомый не столько любопытством, сколько надеждой прижать этих двоих к ногтю.
Когда Ляхов, избавившись от своей ноши, завернул за пятиэтажку, он лицом к лицу столкнулся с Николаем.
Ляхов недолюбливал Белкина. Красивый мужик, но какой-то гнилой. Нутро порченое. Даже выпивать с ним в одной компании – и то тошно.
– Что, экспроприация? – подмигнул Николай.
– Че-го?
– Ковер, говорю, украли?
Сторож с достоинством выпрямился.
– Бабаньке помогли дотащить куда надо.
– А куда надо?
– Мое какое дело? Да и не твое.
– Эх, Алексей Иваныч, Алексей Иваныч… Нету в тебе пытливости ума.
– Катись ты… с умом.
Ляхов обогнул Белкина и пошел прочь. Даже этот короткий разговор вышиб его из того благодушного состояния, в котором он пребывал. «До чего все-таки сволочной мужик… Пытливости, говорит, нет! Бабу свою лупит смертным боем. Девчонка ихняя зверьком глядит. Тьфу, глаза б его не видали».
Жен в поселке били многие, Николай не был исключением. Ляхов рассуждал так: пару раз, если забылась, можно поучить… Однако регулярно ей харю расквашивать – тоже не дело.
В Белкине ему чудилось что-то отталкивающее. Никто этого не замечал. В Русме он прижился очень быстро, во всех компаниях стал своим. Но Ляхов улавливал какую-то странность. Вроде говорит человек правильные слова, а смысл у них исковерканный. Как уж у него это получается – бог весть.
А еще рядом с Николаем Ляхову все время казалось, будто у того изо рта воняет мертвечиной, словно Белкин полакомился дохлой кошкой. Глупости все это, ничем не пахло, разве что мясом с луком – а вот поди ж ты, и двух минут поблизости простоять не мог.
Задумавшись о Николае, Ляхов забыл о том, с чего начался их разговор. Вскоре происшествие с ковром начисто выветрилось из его памяти.
Тем временем Белкин выждал немного. Зашел в подъезд, обошел три лестничные площадки, приникая ухом к каждой двери. Он нутром чувствовал во всей этой истории со старухой Синекольской какой-то подвох. Внезапно наверху что-то скрипнуло и раздались шаги – Николай едва успел спрятаться за мусоропровод.
Димка Синекольский пробежал мимо, не заметив его.
Проводив пацана взглядом, Николай хмыкнул и поднялся на пятый этаж.
Там он обнаружил лестницу и чердачную дверь с навесным замком.
Белкин провел пальцем по ступеньке и задумчиво посмотрел на чистый палец.
Всех отпустили из школы вовремя, кроме Димки с Олей. «Белкина, Синекольский, остаетесь писать контрольную».
Плохо не это, а то, что потребовали записку от родных, поскольку оба в оправдание прогула сослались на туманные «семейные обстоятельства».
– Бабаня меня сожрет, – уныло говорит Димка.
– К Марине зайдем, попросим ее написать!
– У твоей Марины почерк как ишак нассал…
– Много ты видел ишаков!
Они огибают спортивную площадку и останавливаются.
Школа в Русме хорошая, отремонтированная на деньги какого-то благодетеля, который учился здесь много лет назад. Средств хватило и на небольшой стадион, по которому в теплое время года школьники наматывают круги под окрики физкультурника. Сейчас на дорожке толпится компания: шестеро парней и между ними – толстая девчонка.
Оля узнает ее с первого взгляда.
Это Маня, внучка старухи Шаргуновой.
Маня учится в их классе, но она старше, потому что дважды оставалась на второй год. Первая кличка ее – Маня-дура. При взгляде на Маню в голову приходит не просто «толстая», а «мясистая». Она крупная девочка с плечами пловчихи, глубоко посаженными голубыми глазами и вечно полуоткрытым ртом. Щеки и лоб у нее очень белые, цвета детской присыпки, а нос розовый, пористый, словно приставленный от другого лица, и за эту особенность она получила второе прозвище – Маня-Пудра.
Три поколения Шаргуновых живут в одном доме, три поколения женщин. Старшая – высохшая Зоя, которую так боится Оля. Ее дочь – Галина, голосистая баба с необъятными бедрами и пергидрольной завивкой. И младшая – Маня, рожденная неизвестно от кого.
– Давай, Пудра! Жарь стометровку!
Это Женька Грицевец. Руки демонстративно засунуты в карманы, вроде как он и пальцем не дотрагивается до Мани. Любому понятно, кто здесь главный.
– Не побегу-у-у-у!
Маня пытается отойти, но ее обступили кругом и не выпускают.
Бег Пудры – это постыдное зрелище. Маня способна подолгу лежать, глядя в одну точку и не меняя положения. В такие минуты в ней проявляется что-то величественное, как в божке, созерцающем свой пупок. Но бегущая Маня, виляющая толстой попой, Маня, взвизгивающая при каждом шаге, словно в ее ступни впиваются колючки, Маня, прижимающая ладони к низу живота, будто вот-вот обмочится, – эта Маня вызывает чувство неловкости у каждого, кто видит ее страдания.
Физкультурник давно махнул на нее рукой и автоматом ставит тройки. Так же поступают и другие учителя. Галину не раз просили забрать дочь из школы. Маня способна сорвать урок, начав распевать песни пронзительным голосом. Она пугает малышей. Иногда на нее находит, и тогда Маня носится по классу как полоумная, сшибает с парт учебники, пляшет, выкрикивает грубости и хохочет во все горло. Синекольский в таких случаях говорит: «Пудра рассыпалась».
Галина отказалась наотрез. «Куда я ее дену? Здесь она под присмотром. А если хату мне спалит? Она же ду-ура!»
Временами Маня пропадает. Шляется неведомо где, барабанит в окна и рушит парники. Может уснуть в чужом огороде среди капустных кочанов. С наступлением темноты старуха Шаргунова выползает ее искать. «А по мне, так пусть сдохнет! – кричит ей вслед Галина. – Куда ты, старая плесень, прешься на ночь глядя? Зачем она тебе?» Когда беглянку приводят домой, Галина сладострастно лупит ее по белой физиономии.
– Давай, Пудра! Шевели булками!
Маня едва плетется. Толчки и тычки в спину заставляют ее выйти на дорожку. У Грицевца, неторопливо подошедшего сзади и явно наслаждающегося своей ролью, в кулаке неведомо откуда возник тонкий прут.
– Уникальное зрелище! Только для вас! Дрессура коровы!
Раздается громкое ржание.
– Есть желающие потискать вымя?
Оля с Димкой переглядываются.
– Пошли отсюда, – говорит Синекольский. – Не наше дело.
Больше всего Оле хочется последовать его совету. Весь этот спектакль разыгран для них. Травля Пудры – занятие сомнительное и явно не из тех, благодаря которым имя Грицевца будет внесено в список заслуженных хулиганов школы. Все закончится тем, что толстуха упадет и станет извиваться на асфальте, заходясь в пронзительном вопле. Но Димкина бабушка в приятельских отношениях с Зоей Александровной. Пудра обязательно доложит, что в школе ее обижали, а Синекольский глазел вместе со всеми и не заступился за нее. Дура-то она дура, но чтобы наябедничать, много мозгов не нужно.
– Козел! – цедит Димка. Он тоже отлично понял замысел Грицевца. – Гондон штопаный. Хрен тебе, а не драка.
Он оборачивается к Оле и замечает, что взгляд у нее странный: сосредоточенный, погруженный в себя и какой-то больной.
Димка не может знать, что в эту минуту его подруга видит не глупую Пудру, а старуху, слепо шарящую ладонью по тротуару. Незначительный этот эпизод разросся в ее мыслях до масштабов преступления – быть может, потому, что никуда не деться от тягостного сравнения: мать, ползающая по кухне в поисках очков, слетевших после отцовской оплеухи, и Шаргунова, пытающаяся собрать конфеты. «Я здесь ни при чем! – твердит себе Оля. – Я ее не била!»
Но ее слишком сильно обожгло коротким происшествием. Незримое клеймо – знак принадлежности к тем, кто способен хладнокровно отойти от упавшего, – не дает ей покоя.
– Белка, – говорит Синекольский, – ты чего?
– Н-но, Пудра! – кричит Женька. Прут вспарывает воздух. – Пошла, родимая!
Пудра бежит, взвизгивая от страха, за ней мчится, улюлюкая и хохоча, вся компания. Забыт Синекольский, послуживший причиной этой травли. Теперь это чистая, радостная, незамутненная охота, игра молодых волков с отбившейся от стада овцой. Щеки горят, в глазах азарт. Каждый тянется хлестнуть Пудру по голым ногам, дать шлепка по отвислому заду.
– Пу-дра! Чем-пи-он!
– Не надо! – хнычет Маня.
– Йе-ху!
Маня пытается свернуть с дорожки.
– Лови ее, народ!
Подростки бегут все теснее, плечом к плечу, кажется, они вот-вот затопчут глупую неуклюжую Пудру. Девочка в страхе пытается вильнуть в сторону, спотыкается и с криком летит на асфальт. Вокруг нее стягивается плотное кольцо. Травма у овцы – не повод прекратить развлечение.
– Подбили «Мессершмитт»!
– В попу раненный боец…
– Ползет пускай! По-пластунски.
Внезапно маленький снаряд врезается в толпу.
– Отвалите от нее! Пошли вон!
Оля расталкивает подростков с такой решительностью, что отставший от нее Димка даже слегка притормаживает от удивления. «Все, точно наваляют!» – обреченно думает он в первую секунду. Потом видит лица окружающих ее парней и понимает, что не наваляют. Всеобщее помрачение схлынуло. Они сами не понимают, зачем издевались над дурочкой.
– Финиш! – командует Оля. – Соревнование закончено! Победили красные.
Кто-то косится на красные тренировочные штаны Грицевца, и вокруг раздаются смешки.
– Ты не слишком раскомандовалась, Белка? – прищуривается он.
– С фашистами переговоров не ведем, – чеканит Оля.
– Это кто тут фашист? Офигела?
– Программа Гитлера «Тэ-четыре», она же «Операция Тиргантерштрассе-четыре», – вступает Синекольский. Он старается говорить тоном диктора с телевидения. – Официальная программа по уничтожению лиц с умственной отсталостью. В общей сложности убито около ста тысяч человек. Расовая гигиена, все дела. Верной дорогой идете, товарищ Грицевец!
Димка встречается с Женькой взглядом и понимает, что этого Грицевец ему никогда не простит.
– Придурки! – сплевывает тот. – Пошли отсюда.
Его компания медленно расходится. Остаются Димка, Оля и стонущая на земле Пудра.
Синекольский переворачивает ее и присвистывает: колени у Мани разбиты в кровь и губа, кажется, прикушена. К тому же она ухитрилась порвать юбку.
Димка с Олей переглядываются. Обоим понятно, что если отпустить Пудру домой в таком виде, ей достанется еще и от матери.
– Маня, вставай.
– Не встану!
– Вставай, кому сказано!
– Отстань от меня! Не трогай!
Пудра всхлипывает и подвывает от боли и обиды. Лицо в соплях, руки в грязи. Она такая жалкая и противная, что больше всего им хочется бросить ее на стадионе.
– Повели ее ко мне, что ли, – вздыхает Оля.
– Повели, – вздыхает Димка.
Дома Оля в двух словах объясняет, что произошло.
– Господи, бедная девочка, – говорит мама.
– Надо перекисью, – говорит отец.
Оля думала, он рассердится. Отец терпеть не может чужих детей в доме. Даже Димка бывает у них крайне редко, лишь тогда, когда она твердо уверена, что родители не появятся в ближайший час. Но сейчас он качает головой, и лицо у него огорченное.
– Бедная девочка, – сокрушенно повторяет он. – Как тебя зовут?
– Маня…
– Мария, значит. Хорошее имя.
Мама спохватывается, что у нее подгорят котлеты.
– Ты иди, Наташ, – говорит отец. – Мы сами справимся.
Он отводит все еще хнычущую Пудру в ванную комнату. Достает перекись и мазь. Он говорит с ней ласково, как с маленьким ребенком, и в голосе его интонации, которых Оля прежде никогда не слышала. Папа умывает дурочке лицо и не сердится, когда Пудра чихает в его подставленную ладонь, оставляя в ней, как потом скажет Димка, полкило отборнейших соплей. Ни брезгливости, ни отвращения: он споласкивает руки, вытирает Манину заплаканную мордашку.
– Вот так, потихоньку… Никто тебя больше не обидит. Смотри, сейчас перекись немного пошипит – и все. Чшшшш! Это она тебя так лечит.
Перекись вскипает пузырьками, попав в рану. Маня сначала вскрикивает, но затем успокаивается и даже смеется. Ей нравится этот большой курчавый человек, который так заботлив с ней. Она уже забыла о том, как ее гнали по стадиону.
– Голодная? – заботливо спрашивает отец.
– Меня бабка заругает. Домой надо.
– Наташа, давай дадим девочке что-нибудь с собой поесть. Хоть яблоко, что ли…
– Пирожок дам. С капустой, – говорит мама, появившись в дверях.
Оля ловит ее взгляд. «Вот видишь! – говорят сияющие мамины глаза. – Я же рассказывала тебе, что на самом деле он очень добрый».
Маня приподнимает край разорванной юбки.
– Лелька, тащи нитку с иглой, – командует отец.
Оля стремглав мчится в комнату. Отец тысячу лет не называл ее Лелькой. Это ее детское имя, и в девочке вдруг оживает давно забытая радость от его возвращения с моря. Он привозил розовую жвачку, из которой можно надуть пузырь размером с кулак, фломастеры, от запаха которых свербило в носу, магнитик на холодильник. Глухую ненависть, въевшуюся за полтора года жизни в Русме, на несколько секунд вытесняет огромная любовь – новая, юная, вспыхнувшая из пепла старой. От этого Оле хочется выть. Или раздвоиться, и пусть одна Оля ненавидит его, а другая любит. Или поранить себя, разбить колени и перемазаться в грязи, чтобы он смотрел на нее с такой же нежностью, как на Пудру, и разговаривал тем же заботливым тоном.
Но если маленькая Оля Белкина чему-то и научилась, так это держать себя в руках. Выигрывают хладнокровные, как говорит Синекольский. Димка обычно оказывается прав.
Хотя вот с голубем…
Впрочем, сейчас не до голубя. Оля возвращается с маминой шкатулкой для рукоделия. Папа подбирает нитку в цвет Маниной юбки и не слишком умело, но старательно штопает порванную ткань.
Пудра окончательно успокоилась. Она выпрашивает конфеты, хитро косится на Олю и просит, чтобы ее еще раз полили перекисью.
– Что за мальчишки ее обижали? – спрашивает отец.
– Мы не знаем, – врет Оля.
Он с сомнением качает головой.
– Ладно. Давай-ка, девочка, я тебя доведу до дома. Иначе бабушка твоя опять будет с ума сходить. Натаха, садитесь ужинать без меня.
– Да уж дождусь, – с притворным недовольством бормочет мама.
Но Оля видит, как она рада. И сама готова обнять и глупую Пудру, и даже урода Грицевца.
Когда за папой закрывается дверь, мама зовет их обоих за стол.
– Господи, вкусно-то как, – мычит Димка, жуя вторую котлету. – А можно мне добавки?
– Разжиреешь, как Пудра, – шепчет ему Оля. – Кстати! Слушай! А ты чего это про Гитлера понес?
– Я понес? Ты первая понесла! Я подхватил! Как ты вообще про него вспомнила?
– Да я просто хотела почву выбить из-под ног этого урода.
– Табуретку ты у него выбила, – говорит Димка. И смеется, вспоминая ошарашенное Женькино лицо. – Расовая гигиена! Ха-ха-ха! Гиена!
Оба хохочут.
– Ладно, пора мне, – солидно говорит Димка. – Сокола моего надо кормить. Тетя Наташа, спасибо за котлеты, очень вкусно было!
– Приходи еще! – откликается мама.
Еще вчера Оля сказала бы, что это приглашение – чистая формальность. Но сегодняшний случай с Пудрой что-то изменил. Это понимают и мама, и Оля, и даже Синекольский.
– Обязательно зайду! – искренне откликается он.
О проекте
О подписке