Колени торчат вверх. Ступни ракушкой повернуты друг к дружке.
Палец погружается все глубже.
На щеках – румянец.
Видно, как ей хорошо и озорно.
Она кричит в трубку:
– Ну да! Да! Все-таки – да! – да! – это был он! Он!
И – воркует:
– Ви-и-и-итас, мон ами… Виту-у-усик…
Голый круглый гладкий зад слегка приподнимается над диваном. Девка выгибается, ложится затылком на вышитую жемчугом подушечку.
– Ха-ха-ха-ха-ха! – громко хохочет.
Палец гладит увлажненную кожу все чаще, дрожит.
Кончик языка дрожит между белыми зубами.
– А-а-а-а-а… Да-а-а-а-а…
Зубы прикусывают нижнюю, чуть оттопыренную, блестящую перламутром толстенькую губу.
– Ха-ха-ха-ха!..
Дверь неслышно распахивается.
На пороге – с серебряным подносом в руках – лакей.
У лакея глупое, изумленное и смущенное лицо, покрытое модной трехдневной щетиной. Он изо всех сил старается не смотреть на полуголую девицу, ласкающую себя, и старается не уронить поднос.
– Кх-х-хм…
Девица закидывает голову. Продолжает хохотать, как безумная.
Слов нет – уже один хохот остался.
– Ах-ха-ха-ха-ха-ха!.. ха, ха, ха…
Лакей переступает с ноги на ногу – и все-таки, бедный, неловкий, наклоняет поднос, и с него на пол, на навощенный цветной паркет, летят –
фарфоровая чашечка, и коричневая жижа кофе брызгает на белый халат
фарфоровое блюдце с тигровыми креветками
бокал шампанского
бельгийский черный горький шоколад, без сахара
блюдо с лобстером
блюдо с греческим салатом
стакан богемского стекла с соком гвайябы
– летят, летят, разлетаются, брызгают, разбиваются, мешаются, катятся, падают, исчезают, исчезают, исчеза-а-а-а-а…
– …а-а-а-а-а!..
Лакей, с голым подносом в дрожащих, как у маразматика, руках, стоит и смотрит, как красивая девица, его богатая хозяйка, лежа на диване и пьяно, хрипло смеясь в телефонную трубку, вкусно и долго кончает, бесстыдно раскинув белые ноги на синем диване.
Он хочет уйти.
– Пока, дорогая! – весело кричит в трубку его хозяйка.
Уйти ему не удается.
– Стой! – кричит хозяйка ему в спину.
Он встает в дверях, как вкопанный.
Девка глядит влажными, зверино блестящими после оргазма глазами на сдохшее великолепие ее завтрака, разбившегося об пол.
– Ты, – говорит она вполпридыхания, удивленно. – Ты!.. спятил?.. Это все – ты сделал?..
Она говорит тихо. Слишком тихо.
Лакей медленно поворачивается к ней лицом.
– Вы меня рассчитаете? – так же тихо спрашивает бедняга.
Девица прищелкивает пальцами и пальцами же зовет лакея к себе: сюда, иди сюда, ближе.
Он подходит осторожно, будто босиком по горящим углям идет.
На лице его мука написана.
Он неотрывно глядит на нагую, влажную, темно-розовую щель, вывернутую будто бы ему навстречу.
А то кому же?!
Девица шире раскидывает ноги. Жестом показывает лакею: на колени!
И он опускается на колени.
«Ближе», – показывают ему щелкающие пальцы.
И он ползет на коленях ближе.
«Еще ближе».
И он понимает, что от него хотят.
И лицо его летит, как камень, вниз –
и губы летят
и язык летит
и язык движется и дрожит тошнотворно и голодно
и подбородок во влажное, горячее окунается
и глаза, слепые, и ноздри, зрячие, резко ударенные рыбьим запахом, душком разрезанной надвое селедки, падают, падают, падают –
– а потом лицо падает еще ниже, не понимая, кто и зачем ему разбиться приказал; и губы начинают собирать с пола, вместе с пылинками, с крохами мусора, с гладкого паркета, и язык – вылизывать, и глотка – глотать и есть, есть, есть, глотать и глотать, лизать и слизывать всю эту еду. Всю ее еду.
Всю еду – с пола, униженно, ползая на коленях, на животе; нагнув башку, как собака.
Иначе его рассчитают.
Иначе он лишится больших денег.
Он это место с таким трудом получил. С болью. С кровью.
И слышит он дикий, веселый, сытый смех над собой:
– А-ха-ха-ха-ха! А-ха-ха-ха-ха!
И поднимает грязное, в пыли, масле, майонезе, потеках кофе и сока лицо.
И тоже натужно, вторя, подобострастно, угождая, смеется:
– Ха-ха-ха! Ха-ха… ха…
А душа-то плачет.
Ты, встань! Загвозди ей! Залепи оплеуху хорошую!
Так, чтобы она с дивана – прямо в зеркало летела!
Ею – это гадючье зеркало – разбей!
– Ну, все? Вылизал?
…это его – спрашивают?
– А теперь снимай штанишки, негодяй. Уж я помучаю ти-бя-а-а-а-а!
…бя-а-а-а-а… бя-а-а-а-а-а…
Он ложится на нее, елозит по ней, бьется, качается. Его лицо – напротив ее лица. Он видит ее язык, играющий, как рыба, между зубами. Втыкая себя в нее, сопя, задыхаясь, он думает: какая же у нее блестящая, пахучая, жадная, лаковая, перламутровая, модная помада.
Я попал к ним неслучайно. Хотя можно сказать: так получилось.
Все когда-нибудь как-нибудь получается.
Когда был жив отец, и старший мой брат жив был, все было по-другому. Или мне казалось?
Похоронили отца. Закопали брата.
Я понял, что в жизни есть только смерть. Что жизнь сама, вся – одно огромное притворство.
Люди притворяются, что живут и радуются. На самом деле они живут и все ждут смерти.
После похорон отца и брата мы стали жить плохо. Откровенно плохо. Мать бросила школу. Стала пить. Не сильно, а так, выпивать. Это все равно мне было неприятно. И я, глядя на нее, пить научился.
Думал тогда: как жить? Смириться – или сопротивляться?
Ну, молодой ведь, пацан. Смирение – это для стариков, для монахов или там для кого? – для импотентов. Я не импотент. Я нормальный парень.
Тут мне под руку скины подвернулись. Я с ними резко так подружился. Кельтский крест они мне на плече набили. Я побрился налысо, как они. Черную рубаху купил. Черные берцы, тяжелые, как камни, шнуровал полчаса в коридоре, когда обувался.
Ну, скины. Что скины? Отличные ребята. Хотя бы сопротивляются. Не как все вокруг, сопли.
Я не был никогда соплей. По крайней мере, мне так казалось.
Со скинами я тусовался года два. Мать очень переживала. Отговаривала меня от этой компании. Даже плакала: я, мол, к ним сама пойду! Попрошу, чтобы тебя в покое оставили! Я ей: мать, не дури, выкинь из головы, я сам разберусь! Они же сопротивляются режиму! У нас такой режим сволочной! «Какой?! – она орет сквозь слезы. – Какой – сволочной?! Нормальный у нас режим! И мы с тобой живем, как все простые люди! Я – работаю! На хлеб зарабатываю! А ты вот балдеешь, ничего не делаешь!»
Я тогда как раз школу бросил.
Дурдом эта учеба, решил. И правильно решил.
Я ей говорю: не ходи к скинам, мать, они тебя убьют. «Пусть убьют! – кричит. – Вот один останешься – узнаешь, почем фунт лиха!» Смеюсь. А что такое этот фунт лиха, спрашиваю? «Так бабушка говорила твоя покойная», – шепчет, и голову так наклонила, так…
В общем, я обнял ее крепко, крепко. И так сидели.
Куда-то мои скины со временем делись. Рассосались.
Мы успели много дел наделать. Избивали черных. Нападали вечером, выслеживали, кто черный домой идет, неважно, старик, пацан или там девчонка, набрасывались, опрокидывали на землю и били. Черные – кричали. А мы ногами лупили, под ребра старались, в живот. Но не насмерть. А так, чтобы почувствовали, что не они тут хозяева. А мы. Мы!
Делись мои скины я знал, куда. Кто уехал в другой город. Кто – в Москву. Кого в тюрягу упекли, первой ходкой. Кто пай-мальчиком жопским стал, учиться поступил, и из скина – в чеснока превратился. Таких всего два было. Родичи заколдовали.
Мы выросли, мы повзрослели, и надо было сопротивляться по-другому.
Башку я брил по-прежнему. Мне нравилось ходить с голой головой.
Вот однажды прихожу в такое модное, на Большой Покровке, кафе, «Авентура» называется. На второй этаж поднимаюсь. Столики такие, как в старину, скатертями покрытые. Сажусь. «Косуху» не скидываю. Холодно. В кармане – два стольника, у матери выпросил, особо не разгуляешься, но водки можно немного заказать. Без закуски? На закуску – плевать. И так пойдет.
Заказываю. Сижу. Жду.
И тут за мой столик садится этот.
Ну, он самый.
Он. Их главный.
Это я потом узнал. Что главный он у них.
И что взрослее меня. Старше.
А тогда – гляжу, лысый пацан, бритый, ну как я.
Смотрим друг на друга. Вроде как в зеркало.
Он – на меня, как в зеркало. Я – на него.
Зырим. Таращимся!
– Еп твою мать, – он говорит так весело.
И я тоже говорю:
– Да уж.
Официантка подходит, смазливенькая. Челочка косая. И глазки косят, будто пьяненькие.
– Две водки по сто, – этот бритый говорит. – И еще устрицы. И блюдо креветок.
А сам на меня не отрываясь смотрит.
– Ты че на меня как на девку смотришь? – я его спрашиваю.
– Ничего, – говорит. – Выпить с тобой хочу, пацан. Тебя как звать?
– Петр, – говорю. – А тебя?
– Степан.
– Степан, классное имя, – говорю.
Косая Челка нам две по сто на стол брякнула, и еще два блюда звяк-звяк – одно с какими-то слизняками в раскрытых раковинках, другое – с нежными розовыми хвостиками очищенных креветок. Креветки я уже ел в жизни.
– А это че за херня? – спрашиваю пацана. И смеюсь.
– Это? Устрицы, темнота, – и смеется тоже, во всю глотку.
Так сидим и ржем, как кони, а ведь еще не пьяные.
– Тише, вы! – из-за соседнего стола кричат. – Спокойно не посидишь!
– Да, да, – мой лысый оборачивается, – извините, мы нечаянно! Вот встретились…
И точно: гляжу на него, будто сто лет знаю его.
Берем водку, он свою, я свою. Поднимаем стаканы. Сдвигаем.
Над этими, зверюгами, устрицами.
А они листочками такими зелененькими уложены.
Как венками надгробными.
– Ну, будь! – и подмигивает мне. И лысый череп лоснится. – Давай!
– Будь!
Выпиваем.
Водка терпкая такая. Будто перца туда насыпали.
Перцовка, что ли?
А, один хер.
– Ты кто?
Берет ракушки руками, пальцами выковыривает из них слизь, кидает в рот, ест меня глазами. Глаза такие сине-зеленые, светлые, прозрачные, как хрустальные, зимние, две ледышки.
– А ты кто?
– Я первый спросил.
– Не видишь – человек.
– Это я вижу. Делаешь что?
– Живу.
– Так. Понял. Надо еще выпить.
Косую Челку подозвал. Говорит:
– Тащи еще! С другом гуляем.
Моментально принесла.
Еще выпили. Я креветку вилкой подцепил. Он со смехом следил, как я вилку ко рту несу, как креветка у меня с вилки в пустой стакан падает.
– Давай руками, – давясь смехом, посоветовал. – Не чванься. Тут все свои.
Я внял его совету.
Голова радостно загудела, руки-ноги согрелись, и мы разговорились.
Жевали все, что на тарелках лежало: брюхи креветок, жесткие пахучие листья, странную серую слизь зубами, пальцами, языками вынимали из бедных устриц.
– Я? Школу бросил. На хер она нужна. Работал на всяких работах. За гроши.
– Мать? Отец?
– Мать только. Отец погиб. Брат был. Тоже погиб.
– Не свезло вам.
– Не свезло, да.
– А сейчас что?
– Политикой занимался.
Мы с ним оба поглядели на бритые лбы друг друга.
– Правый, что ли? Скин? Ты скин, да?
– Был им.
– Так. – Он потер пальцами подбородок, уже начавший щетиниться. – Свой, значит. С опытом пацан.
– Что значит «свой»? Что значит «с опытом»?
– Тихо. Спо-кой-но! – крикнул он. – Я командую парадом, понял?!
Из-за соседнего столика крикнули:
– Эй, пацаны! Хорош орать!
Он наклонил ко мне голую свою кеглю и тихо, очень отчетливо сказал:
– Я вербую тебя, понял?
– Куда? – спросил я. И выковырял ногтем сопливую невкусную слизь из серой ракушки.
– К нам, – коротко выдохнул он.
– А что вы-то делаете?! – теперь уже я крикнул.
– Ребя, ну хорош орать! – недуром заорали из-за соседнего столика.
– Революцию, – очень тихо, будто девушке на ухо, сказал он.
Мы взяли еще по сто.
И еще закуски.
Мясное ассорти.
«С бабками чувак», – подумал я о нем уважительно.
Все больше разогревалось, грелось изнутри.
– Пойдешь с нами?
Я уже тепло, влюбленно глядел на его бритый лоб, на бешеный блеск изумрудных, хрустальных глаз.
– Считай, я с вами. Программа?
– У нас одна программа. Режим свалить. Причем грамотно свалить. Четко. Режим этот волчий. И нас всех делают волками, ты понял, да?!
– Ну, свалим! И дальше что?! Дальше – как дирижировать будешь?!
– А это уже не твоя забота, Петр. Думаешь, у нас в России голов нет?
Я представил себе головы: много голов, рогатый скот, и идет на бойню.
– А мы с тобой, что, не головы, пацан?!
– И я про то же!
Мясо с тарелки исчезло мгновенно. Время текло, и мы проголодались. Молодые жадные желудки просили горячего.
– У вас горячее что-нибудь есть? – предельно вежливо спросил Степан Косую Челку. Косая Челка завертела попой под короткой юбкой.
– Обязательно! Соляночка, супчик грибной…
– Во-во! Давай, тащи супчик грибной.
Косая Челка записала себе быстро в записную книжку корявый иероглиф про супчик и убежала.
Принесли супчик.
Потом принесли второе, дымящееся, сочное, мясное что-то, я не помню уже.
Мы уже стукались над столом голыми лбами, больно, крепко, уже цапали друг друга пьяными лапами за черные кожаные плечи. Он тоже в куртке за столом сидел, не снял, как и я.
Нам было жарко, но мы нашей чертовой кожи нарочно не снимали.
– Ты-ы-ы-ы… Давай так решим… – так он мне плел, и глаза блестели. – Наш гауляйтер – классный парень, гауляйтер по всей нашей области, Игорек Шаталов. Он тебя всему научит! У нас – четкая иерархия. План четкий. Ты понял, план!
– Все идет по пла-ну, – пел я песню покойного Егора Летова, – все идет по пла-а-ану-у-у-у…
– Ты, тихо! Главное, чтоб ты понял: все тихо, нигде о нас на перекрестках не орать, если заловят – все отрицать!.. все, ты понял, все… Когда акция – все роли будут распределены, и тут надо все делать четко и быстро! В нашем деле важная хорошая реакция… и быстрота, да, быстрота-а-а-а… как на дорогах…
– Эй! – сказал я, глупо улыбаясь. – А че вы сделали такого, в последнее время, ну, важного? Ну, серьезного? А?
– Мы? – Его улыбка отразила мою. Лысое, пьяное, веселое зеркало. – Мы? Заставили губернатора освободить трех политзаключенных. Наших. Заставили! – Он сжал над столом кулак. Будто орех в кулаке крошил. – Вот так! Ты понял! Заставили!
Косая Челка неслышно подошла, наклонилась и зашептала что-то ему на ухо. Он сжал ее хрупкое запястье в своей лапище, поцеловал ей ручку, потом повыше запястья, в сгиб локтя. Она засмеялась от щекотки.
– Хорошо. Не будем.
Официантка ушла.
Он наклонился ко мне через весь стол.
Скатерть поползла вниз, и вниз поползли все пустые тарелки, все панцири дохлых ракушек, все стаканы и вазочки.
– Ты понял все?!
– Я все понял, – сказал я.
На полу валялась разбитая посуда.
Когда пришла Косая Челка, он вынул из кармана деньги и уплатил все, за всю раскоканную посуду заплатил.
Я ж говорю, он при бабле тогда был, при знатном.
– А в революции можно стать героем? – спросил я.
Я еле ворочал языком во рту.
– Кем, кем? – спросил он.
– Ге-ро-ем, – сказал я медленно, по слогам.
– А на хуя тебе становиться героем? Тебе что, самого себя мало? Такого, какой ты есть?
– Жизнь такова, какова она есть, и больше никакова, – сказал я заплетающимся языком. – Хочу быть героем!
– Ты будешь героем, – выдохнул он, будто водку выдыхал из себя. – Ты! Будешь! Героем!
– Каким?
Мне стало весело, веселье щекотало, распирало меня изнутри. Я стол готов был перевернуть. Я! Буду! Героем! Это же! Так! Клево!
– Ты умрешь как герой, – сказал он как не пьяный, отчетливо, жестко.
И лысина его бритая блеснула под яркой люстрой «Авентуры», как лысая желтая лампа.
О проекте
О подписке