Читать книгу «Китаист» онлайн полностью📖 — Елены Чижовой — MyBook.
image
cover

Но приходилось мириться с фактом: войска «антигитлеровской коалиции», не встретив особого сопротивления со стороны ослабшего противника, прошли по Западной, а затем и по Восточной Европе. Военный поход союзников завершился на довоенной границе СССР. За этот рубеж США и Великобритания не заступили, объявив, что дальше начинается зона ответственности Советского Союза. Учебники утверждали, что эту ответственность его страна несла еще долгие десять военных лет. Однако о том, что «миру – мир» следующих поколений стоил половины территории, доставшейся фашистам, полагалось молчать.

Таким образом и определились границы Четвертого Рейха: от Украины до Урала, от Кольского полуострова до Большого Кавказа. (Впрочем, часть Кавказа отошла Турции, вступившей в войну после Сталинграда.) В 1970 году – по требованию ФРГ, решительно отмежевавшейся от прежнего преступного режима, который родился и окреп в ее колыбели (к этому времени Старая Германия уже восстановила разрушенное войной хозяйство и начала накапливать экономическую силу, чему немало способствовали щедрые займы, предоставленные Соединенными Штатами), – Новая Германия, замкнутая в пределах некогда европейской части Советского Союза, была переименована. Названа Россией.

В том же 1970 году СССР, успевший залечить самые глубокие военные раны, запустил первый искусственный спутник, которому радовались, но тогда еще не кричали космоснаш – будто слово еще не созрело, а только завязывалось, как зародыш, растущий из двух родительских клеток. Так совпало, что по биологии как раз в те дни проходили тему размножения: картинка из учебника, над которой хихикали его одноклассники. Молодая учительница краснела: «Остальное прочтете сами, параграф шестой». Он прочел, но так толком и не понял. Как не понимал до сих пор, каким образом где-то в глубине, в самой толще народа, в его лингвистической матке, созревают самые главные слова.

Мать рассказывала: в войну все было просто. Агрессоры: немцы, фашисты, фрицы. Им противостоят наши: русские, украинцы, белорусы, евреи, татары – до войны об этом никто не задумывался. Советские люди – единая интернациональная общность. Это потом слово наши применительно к населению, оставшемуся на оккупированных территориях, исчезло. Он спрашивал: «А когда? Сразу или постепенно?» Этого мать не знала. Но он не сдался, специально отправился в Публичку, в газетный зал. Там-то и выяснилось: газеты военного времени находятся в спецхране; чтобы получить, необходим специальный запрос-отношение, подтверждающий, что он пишет научную работу по данной теме. Библиотекарша объяснила: бумага оформляется по месту работы, надо, чтобы ее подписал непосредственный начальник, в его случае завкафедрой, и завизировал Первый отдел. Мелькнула мысль о Геннадии Лукиче, но решил не беспокоить шефа по пустякам.

Он сам прошел все круги согласований и все-таки получил на руки: желтоватые подшивки послевоенной «Правды», пахнущие пыльной историей. Но никаких наших там уже не было. Вместо них мелькало определение нем-русские, в котором слышался другой, подспудный смысл: русские, но немые, лишенные родного языка. Казалось бы, тоже двусложное существительное, будто рожденное естественным путем из мужской и женской клеток, но космоснаш – крепкий здоровый парень, готовый к труду и обороне, а этот – ублюдок, стыдобища, урод. Теперь нем-русскими называют все население России, включая фашистов (по теперешним временам тоже опасное слово, его не встретишь ни в газетах, ни тем более в официальных документах). Впрочем, в обиходе прижилось другое, уничижительное: захребетники – объединяющее всех, кто живет за Хребтом.

Текущая внешняя политика СССР строится на безоговорочном признании итогов войны. Официальные лица ведут себя так, будто окончательно смирились с геополитической катастрофой – распадом некогда единого советского мира на две независимых державы. Хотя в первые послевоенные годы внутри страны царили совсем иные настроения. Несмотря на победные реляции начальства, большинство населения относилось к новым границам как к исторической несправедливости: рано или поздно они должны быть, а значит будут, пересмотрены. Возможно, с помощью Лиги Наций. До войны этой всемирной организации – в той или иной степени успешно – удалось урегулировать множество политических конфликтов. Называли даже цифру: более сорока. Основным ее успехом считалось предотвращение нападения на Маньчжурию со стороны Японии: потенциальному агрессору пригрозили серьезными экономическими санкциями вплоть до полной изоляции. Однако санкции, наложенные на Новую Россию, к успеху не привели. Главным образом по вине США. Соединенные Штаты, цинично игнорируя решения международного сообщества, наладили взаимовыгодное сотрудничество с российской хунтой. Дошло до того, что, окончательно утратив связь с реальностью, Россия попыталась вступить в Лигу Наций, но СССР, еще с довоенных времен обладавший правом вето, эти попытки пресек.

Нет, память о пережитых страданиях не ушла. Советские люди не хотели войны – ни тогда, ни теперь, по прошествии десятилетий. В этом смысле миролюбивая политика Партии и правительства встречала всеобщее и полное одобрение. Особенно старшего поколения, погруженного в каждодневные заботы: отстоять очередь за мясом или, если вдруг завезли, за яблоками; сдать в прачечную белье – химчисток и прачечных до сих пор не хватало, к тому же вещи часто терялись, а если не проверишь, могли подменить еще крепкий пододеяльник на рваный; достать масляной краски для ремонта кухни – и не синей или зеленой, а приятного сливочно-кофейного цвета.

Сам он презирал бездуховную суету. Благоустройство жизни и быта – застрельщиком нового поветрия выступала интеллигенция, но оголтелое потребительство, эта чума капиталистического мира, постепенно распространялась на другие городские слои, а судя по многочисленным радиопередачам, посвященным растущей зажиточности колхозников, и на сельское население. Впрочем, он, ленинградский мальчик, имел довольно смутное представление о колхозной жизни, которую сестра Люба определяла как кошмар и убожество. Но Люба вечно преувеличивает. Пожимая плечами, он думал: «Ей-то откуда знать?»

Казалось, с утратой европейской части страны смирились. И все-таки он верил: если однажды по радио объявят, что советские войска перешли Уральский хребет с целью вернуть оккупированные фашистами территории, ни один голос не поднимется против. Разве что каких-нибудь отщепенцев, предателей, внутренних врагов, агентов российского влияния. Их он не то чтобы ненавидел – ненавидишь тех, кого знаешь, – скорее, презирал как исчезающе малое меньшинство, на которое глупо оглядываться. Хотя к самим захребетникам испытывал более сложные чувства: в глубине души жалел «желтых» и «синих», оказавшихся под оккупацией не по своей воле и вине.

Другое дело – черные. Раньше думал: если когда-нибудь доведется встретить, наверняка будут корчить из себя сверхчеловеков, колоть глаза своей несправедливой победой и пользоваться любым поводом, чтобы намекнуть на жирный кусок территории, который сумели у нас оттяпать. С этой мыслью и собирался в командировку в Россию. Однако разговор с попутчицей его удивил. Про войну она вообще не заговаривала, даже наоборот, делала вид, будто СССР и Россия в чем-то сравнялись. Еще один черный, с которым вступил в разговор, – добрый старик, вызвавшийся помочь с креслами.

«Выводы делать рано. Первые впечатления обманчивы… – Желудок снова заныл. К тому же ужасно хотелось пить. – Потому что жирная. Наверняка наши готовили… Напихали какой-нибудь дряни. Колбасы, небось, еще и несвежей». Приходилось признать: в этом отношении девица, заказавшая нем-русский суп с клецками, права. Ему и самому хотелось супа, солянку заказал в пику ей.

«Столько лет прошло, а общепит никак не наладят. Только и кивают на захребетников. Дескать, им-то еще хуже. Уж лучше временные трудности, чем жизнь под оккупантами. Конечно, лучше. И не возразишь…»

Хотя попадались и такие, которые вели разговорчики. Этого он терпеть не мог. Дай болтунам волю, все бы развалили: и металлургию, и нефтяную промышленность, и оборонку – лишь бы жить как захребетники.

Нынешняя Россия слабый враг. Конечно, их дело, пусть живут как хотят, тем более нам это только на руку. По силе и мощи российской армии не сравниться с советской. А все потому, что основное внимание их правительство уделяет внутренним войскам. Оно и понятно: какой бы мирной и стабильной ни казалась обстановка, всегда остается вероятность, что покоренное население в какой-то момент восстанет.

Он повернулся, сбрасывая жаркое одеяло.

Не он один. Большинство советских мальчишек, родившихся в послевоенное время, втайне мечтают о восстановлении былого величия, когда СССР занимал одну шестую часть суши. Но если вслушаться, можно расслышать и другое: каждый шестой на Земле – советский человек. Он представлял себе человечество, пять миллиардов, построенных в одну шеренгу: по единой команде каждый шестой делает шаг вперед…

Пусть не сейчас, когда-нибудь. К тому времени он успеет защитить диссертацию. Кандидатам наук полагается бронь. Но это ничего не значит, он сам пойдет в военкомат, запишется добровольцем.

Рывком спустил ноги. Повернул голову к окну.

В детстве мать отвечала: твой отец – добрый, честный, храбрый, жаль, не сохранилось фотографий, ты сам бы увидел, убедился. Он так и представлял: силача и великана, похожего на Дядю Степу, героя своей любимой книжки. Но однажды, кажется, в пятом классе, в какой-то старой сумочке: сунул руку, а там… Карточка, снимок. На обороте фамилия, имя, отчество. И дата: 1956. За год до его рождения: белобрысый, грустные глаза, и плечи какие-то щуплые, – ошибка, однофамилец, нет, не может быть. Мать всплеснула руками: о господи, вон же она, а я-то рылась, искала, знаешь, тогда мы надеялись, война кончается, у него бронь, думали, не призовут. При чем здесь бронь? Отец, которого он воображал, уходил на фронт добровольцем.

Смотрел, как мать разглаживает мятые уголки, будто стирает из его памяти. Потом действительно забыл.

Когда вступал в комсомол, выдали анкеты. Написал: пал смертью храбрых – в графе «отец». Как все, у кого погибли отцы. Например, отец его сестер. На другой день вызвали в комсомольскую комнату. Старшая вожатая выдвинула ящик, достала его анкету: «Ты не имеешь права. В твоем случае следует писать погиб, – зачеркнула, исправила своей рукой. – Возьми домой и перепиши».

Вечером он вышел на кухню – мать крошила лук. Нож постукивал о деревянную доску: тук-тук-тук. «Погиб – значит пропал без вести». Тук-тук-тук. «Но ты… мы получили похоронку. Ты сама говорила». Тук-тук, тук-тук-тук. «Вдовам полагается пенсия. Пошла оформлять, а они говорят: вам не положено». – «Но почему?!» – «Сказали, не исключено, что ваш муж попал в плен». И снова: тук-тук-тук – стучала ножом по дереву, будто боялась сглазить: а вдруг и вправду жив.

Пленными обменялись после Соглашения о перемирии. Казалось, он слышит ее мысли: если тогда не объявился, а вдруг все-таки выжил, остался в России? Неужели для нее – так лучше? Этого он не мог понять.

Просто смотрел. Тук-тук. Мать отдернула руку. На безымянном пальце выступила капля крови. Она слизнула языком. Никогда не разрешала слизывать, всегда говорила: промой и заклей. Мать подняла руки, почему-то не одну, а обе, будто тоже сдалась на милость проклятых победителей. По левому запястью бежала красная струйка.

Тук-тук-тук… Стучали колеса. Мать стояла перед глазами: седая, с поднятыми руками. Нет, теперь, по прошествии стольких лет, она уже не надеялась. Знала, что не выжил. Когда он закончил школу, сказала прямо: «Твоим сестрам повезло. На их отца пришла похоронка. Ты уже взрослый, должен понимать, – голос, тусклый, померкший, не оставляющий никакой надежды, – погиб – клеймо, останется на всю твою жизнь. Всюду, куда ни придешь, придется заполнять анкеты…» Мать говорила и говорила, словно давно хотела выговориться и теперь воспользовалась случаем. Красная струйка бежала и бежала. Он остановил поток ее слов: «Промой и заклей».

Будто очнулась. Смотрела огромными глазами – у страха глаза велики. Матери и отцы. Их поколение натерпелось страхов: война, эвакуация, тяжкое послевоенное время – годы чудовищных лишений. Его сверстникам такое и не снилось. Если и застало – краем, в самом раннем детстве: он помнит майские дни 1963-го, когда отменили карточки. Накануне ему исполнилось шесть лет. Еще через год начали сносить бараки. В шестьдесят пятом въехали в старую-новую квартиру. Мать доказывала, обивала пороги: одно дело – вдовья пенсия, с этим она давно смирилась. Другое – жилье. Тогда все пытались доказать. Единственный способ: предъявить документы на прежнюю жилплощадь, оставленную под врагом. Ордер либо бронь. А у них ни того, ни другого. Счастье, что сохранились довоенные жировки: улица Братьев Васильевых, бывшая Малая Посадская, дом 6, в первом дворе. Сам он жировок не видел. Но однажды слышал, как мать делилась с соседкой: «Только представьте! Собирались в спешке. Два пакета: в одном семейные фотографии, в другом – жировки. Я возьми да и перепутай».

До войны, в прежнем Ленинграде, семья занимала три комнаты, маленькие, смежно-изолированные: три поколения, большая семья. «Мы с мужем, – мать загибала два пальца, – его родители, – еще два, – потом родились девочки…» – переходила на другую руку. После войны на всех хватало одной руки: мать, сын, дочери-двойняшки.

По ту сторону Хребта его сестры были тройняшками: Вера, Любовь, Надежда. Год рождения 1941-й. Надю украли летом сорок четвертого, когда ехали в эвакуацию. На полустанке мать вышла за кипятком, а когда вернулась… Конечно, бегала, кричала. Будто бы видели какую-то женщину: чернявая такая, похожа на цыганку. Несла маленького ребенка, а вашей девочке сколько? Не-ет, у чернявой маленький совсем, грудной…

Люба сказала: «Немудрено. Блокадные дети – кожа да кости. В чем душа держится. Вот и приняли за грудного». Мать ужасно рассердилась, даже голос повысила: «Какие там грудные! Наоборот: будто маленькие старушки. Тогда так и говорили: ленинградские дети. Все на одно лицо. А вы, – обращалась к обеим выжившим сестрам, – как-то особенно, даже я не различала. Это я уж так – Надя… А может, Люба или Вера… Не знаю, – мать теребила передник, разглаживала на коленях, – надо было остаться… Искать. На том полустанке. А как представишь: одна, в чистом поле, с двумя детьми. Не ровен час, попали бы под немца…» Это тогда, он хорошо запомнил, Верка ляпнула: «Ну попали бы, и что? Всё лучше, чем так, впроголодь, в треклятом бараке…» – «Дура! Да как ты можешь!» – Люба в крик. Мать засуетилась: «Тише, тише… Ребенок, здесь ребенок…» – «И что?! – Верка обернулась яростно. – Пусть послушает, узнает, в какой он живет стране…»

Сестры вечно цапались, он привык, не обращал внимания. Потом все равно мирились. Мать говорила: «Мои девочки – не разлей вода. Даже куклы: у Любы – Вера, а у Веры – Люба». Однажды чуть не спросил: «А у Нади – Надя?»

«Ну? В какой?! – Люба вскочила, руки в боки. – Скажи, скажи!» – «В такой», – Вера вышла из комнаты, хлопнув дверью. Мать смотрела вслед. Он запомнил ее глаза. Потом взялась за сердце. Медленно, будто неохотно. Люба кинулась капать валерьянку. Верка плакала, просила прощения, клялась, что ничего такого не думает. Самое смешное, антисоветчицей стала Люба. Но позже, лет через пять. Нет, конечно, это слово он произносил не всерьез, просто поддразнивал. Антисоветчики – враги СССР, предатели. А Люба патриотка, только понимает патриотизм по-своему. У нее критический склад ума.

А у Веры – наоборот. Особенно когда вышла замуж за комсомольского работника. Теперь, когда сестры спорили, ему иногда казалось, будто Вера – Люба, а Люба – Вера. А Надя так и осталась Надей.

На другой день мать все-таки слегла. Врач сказал: «Ничего страшного, обыкновенный невроз. Надо себя щадить. И сына напугали. Сразу видно, впечатлительный парень».

Мать избегала длинных слов, а тем более медицинских терминов. Он тоже не любил слово «невроз». Впервые услышал в детстве, когда в поселок приехал врач. На осмотре мать пожаловалась: «Не знаю, что и делать, доктор. Вроде нормальный здоровый ребенок, а стоит понервничать – рвет». Врач сказал: «Ничего. С детьми это случается. Вырастет – все наладится. Валерьянки надо попить или пустырника. У вас же рядом лес». Мать, городской человек, кивала потерянно.

Доктор обратился к нему:

– Ты во что любишь играть?

– В собаку, – он прошептал едва слышно.

– У вас есть собака? – доктор изумился, даже обернулся к матери.

– Нет-нет, – она заторопилась. – Разве прокормишь. Это он так.

– Тебе кажется, будто у тебя есть собака?

– Нет-нет, – снова мать ответила за него. – Он сам, – она отчего-то смутилась. – Воображает себя собакой, – приложила пальцы к губам, будто испугалась, что сказала лишнее.

– И часто? – Ему показалось, доктор обиделся. Подумал: тоже, небось, хочет, да у самого не получается. Хотел сказать правду, пусть еще сильнее завидует. Но мать схватила его за руку:

– Нет-нет, ну что вы… Раз или два было… Спасибо, большое вам спасибо, – потащила к двери, – заварим всё, что вы рекомендовали, попьем…

Спасибо. Но не завистливому доктору, а бабе Анисье. Сушила пахучие травки.

Он закрыл глаза и увидел: просевший угол их барака, седая старуха за занавеской, про нее болтали – ведьма, а все равно ходили лечиться. Она бормотала над каждым больным и слабым: Мать сыра земля, поглоти черную ядовитую змееву кровь, уйми всякую гадину нечистую от приворота и лихого дела… Как здорова земля, так и твоя головушка была бы здорова… Выйду в чисто поле, поклонюсь на все четыре стороны, кости твои – каменные скалы, корни деревьев – жилы, вода – студеная кровь…

Пациенты являлись к ней за полночь. Потом, через много лет, однажды услышал: Люба сказала маме: а помнишь, они поднимали занавеску, входили как в святая святых. Мама ответила: не выдумывай, они входили как тени. Другие взрослые, живущие в их бараке, наработавшись за день, спали мертвым сном. Он один не спал, слушал, складывал в долгий ящик ночного сознания: кости – отдельно, жилы – отдельно. Как-то раз спросил у матери: что такое студеная кровь? Этого мать не знала. Или знала, но не хотела говорить. Теперь уже никого не спросишь: та старуха давно умерла.

Но мать ее поминала: «Царствие небесное, земля ей пухом, совсем из ума выжила, перед смертью все просила, я для вас же старалась, без меня бы перемерли, сгинули, сымите грех с души, принесите за меня жертву, которую не жалко, хоть теленка, хоть поросенка… Откуда у нас телята? Смешно, – но мать не смеялась. – Хлеб – и тот по карточкам… Но я все равно ей благодарна».

Он не сразу понял, что означает это материнское все равно. Над ним бабка Анисья не причитала. Давала пить травки. Но всё без толку. До того случая в столовой, когда вырвало в последний раз – и как рукой сняло. Он запомнил длинный деревянный стол. За столом женщины. Единственный мужчина в засаленном ватнике, по одному пальцу на каждой руке. Вместо других – культяпки. Он старался не глядеть. Дядька сам: протянул руку за солью – будто ткнул в него корявым пальцем.

Ладно бы – в тарелку, а то прямо на стол. Сидел, съежившись, смотрел, как женщины встают и, морщась, пересаживаются. Мать кинулась, принесла тряпку и тазик. Пока она мыла, он смотрел на культяпого мужика: это же не я, это он виноват.

– Его фашисты пытали? – все-таки спросил, но не в столовой. По дороге домой.

– Дяденька инвалид войны. Ему пальчики оторвало. Миной или снарядом. – Мать успокаивала, но он не верил.

1
...
...
11