Девица с лейтенантом тихо переговаривались. Лейтенант разводил руками и совал ей под нос калькулятор. Таких плоских он прежде никогда не встречал. Наконец, видимо сдаваясь, она махнула рукой.
Лейтенант нажал на кнопку – под прилавком звякнуло. Наружу выплыл железный ящичек.
Стоя у двери, он не мог видеть содержимого. Но догадался: рус-марки и рубли. Пачка, полученная в обмен, выглядела заметно тоньше рублевой. Девица пересчитала небрежно и сунула в карман.
Всю обратную дорогу он молчал, обдумывая опасное приключение. Для него оно могло ох как плохо закончиться. «Сняли бы с поезда. Не станешь же им объяснять…»
– А ты решительная, – сев в кресло, не удержался, хотя и понизил голос. – Знаешь, когда пришел старший офицер…
Девица рылась в сумке, выуживала какие-то бумажки, смяв, пихала в пластиковый мешочек:
– А-а… Этот, – надула щеки. Вышло очень похоже.
– Признаться, я слегка опешил. Девица прищурилась.
– Вас хайст?
– Ну… – он задумался, подбирая синоним из ее лексикона. Вдруг, будто срываясь вниз с ледяной горки, выпалил: – По-вашему: охуел.
– Так бы и грил, – она ответила недовольно. – А то выдумывашь, слова типа всякие.
– Ничего я не выдумываю. У нас…
– Да ладно те, – девица пожала плечами. – Баушке своей гони. Заслушалась на ваших заводах.
Ограда, на этом перегоне уже не сетчатая, а сплошная, собранная встык из листового металла, отделяла полотно железной дороги от вечнозеленых деревьев, по пояс увязших в снегу.
– Не заслушалась, а наслушалась, – он исправил ошибку, но в очередной раз сник, признавая ее правоту.
Сверхскоростной поезд – последнее достижение инженерной мысли – летел сквозь густое таежное марево, но в здешних дремучих местах все достижения казались эфемерными, длились ровно столько, сколько требуется составу, чтобы промелькнуть, не оставив никакого следа. Будто поезд и эти ели существуют в разных временах, отстоящих друг от друга на многие десятилетия.
«Ну да, решительная, ловкая, меняет деньги, путешествует, не лезет за словом в карман… – неприятная история не отпускала, вороша сознание. – Думает, она – современный человек. А сама живет в обществе, где действуют мракобесные законы…»
Небо – тугой мешок, набитый снежными тучами, – тяжело провисало, отбрасывая сплошную серую тень. Снова ему чудилось, будто деревья, согнанные к полотну железной дороги, стоят, вперившись в землю, покачивая головами в серых стеганых ушанках – он смотрел поверх голов, будто примерял на себя роль охранника, готового в случае чего дать предупредительный выстрел.
«Заслушалась… Если рассудить, это слово тоже подходит. Встречаются мастера», – в памяти всплыли замысловатые коленца, которые наворачивает однорукий дядя Паша – во дворе, по выходным, когда мужики забивают козла. Хотел ей признаться: ну да, у нас тоже такие есть, которые неприлично выражаются, но в нашей стране обсценная лексика – пережиток прошлого.
Девица сидела, откинувшись в кресле и закрыв глаза. Будто опустила оконные шторки. Пользуясь ее дремотным отсутствием, он смотрел, уже не таясь.
По лицу, подпорченному неумеренной косметикой, пробегали безмолвные обрывочные тени.
– Не выношу этих, – она ткнула пальцем в одно плечо, потом в другое, будто собралась перекреститься, но по дороге запуталась. – Ни наших, ни ваших.
– Ну, ты сравнила! – на этот раз даже не опешил. Обалдел.
«Единственное объяснение… – прежде чем спросить, он взвесил этическую правомерность подобного вопроса. – Да что такого-то! Для них – обычное дело…»
– А твои родители – кто? По национальности.
– Отец фольксдойч. – Девица и глазом не моргнула. – Из бывшей Польши.
«Ну вот, – он подумал. – Теперь понятно».
– А мама русская. С Нижнего Новгорода. И чо?
Он не ответил, устыдившись своей категоричности: а вдруг ее мать комсомолка-подпольщица, мало ли, не успела уйти, перебраться в СССР. Вышла замуж за черного, чтобы спасти свою жизнь. Не рассказывает о своем прошлом. Боится. «Вот и вырастила дуру. Тем более их же с детства обрабатывают. Фашистская пропаганда – не сравнить с нашей».
Пожилая пара дремала. Молодые возились с ребенком, который ударился в капризы. На всякий случай придвинулся поближе.
– У каждого государства свои идеологические установки. Но совсем уж слепо – нельзя. Нам вот тоже твердят: интерсоциалистический строй – самый прогрессивный в мире. Тяжелая промышленность, да, с этим не поспоришь. Металлургия, оборонка. Добывающие отрасли – нефть, газ, полезные ископаемые. Но легкая и пищевая промышленность оставляют желать лучшего…
– Ну и чо? – она перебила, не дослушав. – Мы тоже импорт хаваем. И шмотки китайские.
– Ты бывала в Китае? – Он вспомнил груды дешевого тряпья, в которых рылся, выполняя поручения сестер. – А я, между прочим, дважды.
Думал, удивится. Две поездки в Китай в его возрасте – удача, тем более командировки. Сестра Вера откровенно завидовала: «И как это у тебя получается?» – в ее вопросе ему чудился намек: дескать, нормальные студенты не ездят, а ты вроде как особенный. «Я-то здесь при чем! Жюри. Отбирают лучшие работы», – отвечал, с каждым разом все тверже в это веря. Люба тоже завидовала, но Люба хитрая, не признается, только усмехнется: «Курица не птица, Китай не заграница. Нос не задирай».
– Так это что, тоже китайское?
– Чо – это?
– На тебе. Свитер и… – хотел сказать: брюки, но отчего-то постеснялся. – Сапоги.
– Да ты чо! Чистая Европа, – девица отставила ногу, демонстрируя высокий сапог на молнии. – Меня-то хрен разведешь! Кроче, элементарно. Куда все смотрят? На лицевую. А главное – чо? Изнанка. Выворачиваешь, шупаешь: нашел косяк – всё, ауфидерзейн вашей баушке…
«Удивительно у нее устроено, – не особо вслушиваясь в дельные советы, он сверлил ее лоб упорным взглядом, точно надеялся проникнуть в черепную коробку. – То схватывает на лету, то не понимает самого элементарного…»
– А обманывают кого?
– Ну, ясно, желтых! – она дернула острым плечиком. – Дак они и сами рады. С их-то зарплатами…
Девица тараторила без умолку. Упустив нить ее бессмысленного повествования, он повторял строки, застрявшие в памяти: Вагоны шли привычной линией, та-та-та-та-та и скрипели, молчали желтые и синие… – будто на музыку, они накладывались на стук колес.
– Ей! Ты чо, мля, заснул? Он вздрогнул:
– Извини… Я…
– Кроче, стою, ловлю такси. Глядь, маршрутка. Дай, думаю, попробую. Синие-то ездят. Залезаю, сажусь. Блокнот открыла. Расчеты типа проверить, через час презентация. Голову поднимаю: тыц-пердыц! – Лиговка. Прикинь, уже за Обводным…
– Так ты… из Петербурга? – он вдруг обрадовался, хотя, казалось бы, ему-то какая разница.
– Ну да. Чо мне ихняя Москва… А этот, желтый, еще и рожей крутит: надо предупреждать, вас типа много… Меня, грю, не много. Это вас, грю. Хыть жопой ешь.
В детстве, впервые услышав, подумал: китайцы. Желтая раса. А мы – белая. Потом, конечно, разобрался. В прежней Германии закон обязывал евреев нашивать на одежду желтые звезды. Евреев в России нет, а желтый цвет остался.
– Не-е, китайцы – молодцы. Весь мир обшивают. А вы чо не покупаете? Деньги копите?
– Копим? С чего это ты взяла?
– Ну… – девица пошевелила пальцами. – Если я зарабатываю, а потом не покупаю, значит – чо? Коплю.
– А ты копишь?
– Мне-то на хрена, – она надула губы обиженно. – У фатера бабла как грязи.
– А зачем работаешь?
– Я чо, дура што ли! Дома-то. Со скуки помереть. Ему понравился ее ответ: «Правильно. Так и надо. Не сидеть у родителей на шее». Тем с большим воодушевлением продолжил:
– А тебе не приходило в голову, что мы вкладываем. Оборонная промышленность, разведка полезных ископаемых. Я уж не говорю про космос, – последнее слово он произнес с нажимом: может, хоть это ее проймет. Четырнадцать лет назад СССР первым в мире вывел на орбиту искусственный спутник Земли. Первый космонавт – тоже наш, советский. В этой области их Россия отстала безнадежно.
– Космос? – она сморщила носик. – Дак это ж не для людей.
– А для кого?! – он чувствовал, как закипает.
– Для государства, – девица глянула победительно, видимо, воображая, будто сумела загнать его в тупик.
Самое странное, он действительно растерялся: разве объяснишь то, незабываемое, десять лет назад. Март, а будто середина лета: советский человек в космосе! Мальчишки кричат: Ура! Космоснаш! Взрослые идут, смеются, космоснаш, обнимаются – незнакомые, прямо на улице. Вечером, когда сели ужинать, мама вдруг заплакала: «Я ведь… Раньше понимала, а теперь… сердцем чувствую. Всё, кончилась война». Даже он, пятнадцатилетний, ощутил вкус этой настоящей победы.
– Послушай-ка, – все-таки решил сделать еще одну попытку. – Если кто-то указывает на черное и говорит: белое…
– Белое и черное? За стеклом на фоне синего неба (и не заметил, как распогодилось) плыли вечнозеленые деревья.
– Да какая разница! Ну пусть желтое и синее. Какой ты сделаешь вывод?
– Вывод? – если и задумалась, то на мгновение. – Этот человек – дальтонист.
– Дальтоник, – он поправил машинально, осознавая тщетность своих усилий, но в то же время отдавая должное щучьей ловкости, с какой девица увильнула от прямого ответа. – Вот ты говоришь: наши и ваши. Ставишь на одну доску.
– На… доску? – она переспросила, будто снова стала иностранкой, не знающей его родного языка.
Он усмехнулся, давая понять, что принимает условия игры:
– Сравниваешь, находишь общее.
– А ты? Не находишь, не ставишь на доску?
– Я – нет. Потому что, – отбросив словесные игры, он говорил серьезно. – Есть вещи, которые противоречат элементарной этике.
– Этике. Этике, – она повторила, словно заучивая новое слово. – Ты решил улучшить мое нравство?
Он отодвинулся, сколько позволила жесткая конструкция вагонного кресла. «О чем разговаривать с человеком, чей активный лексикон не включает понятия нравственность? – Миролюбие как рукой сняло. Сидел, бросая злые пронзительные взгляды, но даже этого казалось мало. – Всё, с меня хватит!» Решительно встал и снял с крючка пальто.
К ночи погода снова испортилась. Ветер, шатаясь за стеклами, выл с такой свирепой выразительностью, что казался огромным волком. Отрешенно и дисциплинированно сидя в кресле – теперь уже под № 44 (в китайской нумерологии четверка – благоприятная цифра, а две – вдвойне), – он попытался вернуть в родной контекст вырванную цитату: Ну, барин, – закричал ямщик, – беда, буран! – но и это не помогло.
Дикий зверь не отставал – серой тенью несся за поездом, то припадая к грешной земле, то разметывая в полете сильные мускулистые лапы. Катышки снега, впившиеся в шерсть, разлетались, прошивая ледяной шрапнелью нетронутые сугробы. Пространство, рассеченное поездом, мчалось назад с чудовищной скоростью, жадно втягивая в себя, точно заглатывая, то огромный кусок Западно-Сибирской равнины, то огни небольшого города, вспыхнувшего слева по курсу, то кружевные пролеты моста над безымянной рекой. Отбив положенную порцию морзянки в отзвук торопко стучащим колесам, железнодорожный мост мелькнул и исчез.
Молодые с ребенком раскладывали постели. Точнее, уже застилали. Он пожалел, что упустил самый важный момент: непостижимым образом их кресла превратились в широкие спальные полки. Должно быть, есть какая-нибудь тайная кнопка. Или рычаг… На всякий случай обшарил подлокотники, но, так ничего и не обнаружив, решил дождаться проводника.
Чертов проводник исчез, как сквозь землю провалился. Вдобавок ко всему ломило шею, точно не сидел в удобном мягком кресле, а натаскался чего-нибудь тяжелого.
За окном стояла тьма: непроглядная, как забытье человека, изработавшегося до смерти. Мать рассказывала, в первые годы после эвакуации совсем не видела снов: «Можешь себе представить, даже в блокаду видела, тогда нам снилась еда. Горы еды. Каша, картошка, блины со сметаной, огромные куски свинины, боже мой, как пахли… Казалось, протяни руку – бери и ешь… А проснешься, холод и чернота. Потолок, стены… Даже щеки черные. Но я не глядела в зеркало. Воображала, будто все наоборот. Сон – настоящая жизнь, а жизнь – это так, пройдет. Главное не просыпаться… Потом, когда тебя ждала, – мать покраснела, – врач наказал: гулять побольше, а я – читала. Как с цепи сорвалась – глотаю книжку за книжкой, будто напоследок…» – «Почему напоследок? Боялась, что умрешь?» – «Нет, – мать улыбнулась. – После блокады, когда спаслись, мы в смерть не верили». – «Но здесь же тоже умирали». – «Умирали, да, – она говорила отрешенно, будто силилась что-то объяснить, даже не ему, сыну, себе. – А смерть все равно там, в Ленинграде…»
Ветер, воющий оголодавшим волком, вроде бы отстал. Черной сплошной стеной плыли деревья, зеркально отражая мутное пространство вагона, ровные ряды кресел, так и не обернувшихся спальными полками. И его бледное лицо – будто он там, снаружи, летит, держась вровень с поездом: но не такой, как в жизни, а размытый – точно на старых, чудом уцелевших фотографиях: широкие скулы, нос с едва заметной горбинкой, лоб, мать говорила, отцовский. Он провел пальцем по виску и вздрогнул, узнав отца.
Отец смотрел на него из темноты. Будто воспользовавшись разрывом во времени, секундным, длящимся ровно столько, сколько требуется поезду, чтобы промелькнуть мимо серого ряда советских заключенных, согнанных к полотну железной дороги. «Нет! Нет! Не хочу!..» Отвечая его беззвучному отчаянному крику, отцовская фотография, на мгновение прилипнув к стеклу, отшатнулась, словно ее отбросило порывом ветра…
– Вам помочь? – над ухом раздался тихий вежливый голос.
Он сглотнул закипающие слезы.
– Мне показалось, вы не знаете, каким образом здесь все устроено. Если вы позволите… – Старик, тот самый, с пустыми чемоданами, говорил на старомодном русском.
Он встал и вышел в проход.
Старик сунул руку за обивку кресла и пошевелил пальцами – жест, каким ослабляют гайку. Зайдя с тыльной стороны, дернул и толкнул. Спинки сложились, будто пали ниц, чтобы в следующее мгновение – точно коленопреклоненной почтительности мало – распластаться у самого пола. Он оглядел широкое ложе и в который раз за сегодняшний день восхитился находчивостью инженеров-конструкторов: «Ух!»
Прежде чем вернуться на свое место, его нежданный спаситель указал на серебристую щеколду. В узком длинном ящике обнаружилось одеяло, подушка и комплект постельного белья – белоснежного, благоухающего свежестью, будто сушили на морозце. Расправляя простыню, он пожалел, что забыл спросить про лампочку, но свет, горевший над стариковским изголовьем, уже погас.
Поворочался, устраиваясь на упругом ровном матрасе, никак не желавшем принять форму его тела – не то что привычный, домашний, в котором успел пролежать уютную ямку. Немного крутило желудок: «Солянка, слишком жирная», – теперь она стояла в горле, как-то нехорошо и горько отрыгиваясь. Он жалел потраченных пяти рублей: в университетской столовой можно купить четыре комплексных обеда. Если бы не остальные пассажиры, ни за что бы не соблазнился. Но не хотелось выглядеть белой вороной.
Закрыл глаза, однако сон не шел. Теперь у него не было сомнений: «Ее отец – фольксдойч. Значит, воевал. Но выжил. А мой…» – прислушался, словно надеясь что-то расслышать в ровном стуке колес, но поезд скользил бесшумно, будто оторвался от рельсов и, опровергая законы физики, летел, не чуя под собой земли.
Он отлично понимал: это невозможно, в физическом мире нарушаются только законы исторической справедливости. Например, закон войны. В одной из своих работ (забыл название) Ленин разделил войны на освободительные и захватнические. Цель последних – порабощение чужих народов и стран. Вождь мирового пролетариата утверждал: агрессор не может одержать победу. Но если так, значит война, которую развязали фашисты, должна была завершиться их полным и сокрушительным поражением.
В действительности всё закончилось иначе. Теперь, вглядываясь в темноту, он видел политическую карту, висевшую над его письменным столом. Черная прерывистая линия, идущая по Уралу, рассекала бывший СССР по вертикали, наглядно демонстрируя несправедливый итог Второй мировой войны. Эту карту он повесил еще во втором классе, когда однажды, слушая радио, замер: почему они говорят о победе, которую одержали советские войска? Ответ он получил через несколько лет, прочел в учебнике истории: СССР, первое в мире государство рабочих и крестьян, сражаясь в одиночку, без поддержки тех, кто на словах именовал себя союзниками, все-таки сумел остановить натиск захватчиков. Как в древности – Русь, принявшая на себя удар татаро-монгольской орды и тем самым спасшая Европу от многовекового ига, – так и мы остановили оголтелого фашистского зверя, на которого работала едва ли не вся Европа. Не говоря уж о миллионах пленных – дешевой рабской силе.
В младших классах он зачитывался романами по военной тематике. С их страниц прямо в его сердце проникала подлинная трагедия военной жизни: города и населенные пункты, которые советские войска – под напором превосходящего по мощи и живой силе противника – были вынуждены оставить, залиты реками крови. Вражеской. Немецкой. Но, главное, русской, своей. Из котлов, куда попадали сотни тысяч, выходили хорошо если десятки. А бывало, и единицы.
Как после битвы за Сталинград.
Последние уцелевшие бойцы, чудом прорвавшиеся сквозь кольцо оцепления, оставили город после двух лет тяжелейших уличных боев. Не повернется язык назвать их отход отступлением, если в качестве победного трофея врагу достались покрытые копотью развалины, черные пепелища, под которыми гасли последние языки пламени, да обгорелые тела защитников, еще несколько часов назад стоявших насмерть. Головные подразделения СС, вошедшие в город на плечах вермахта, пялились на трупы, скрученные жгутами агонии, – тех, кто, будучи ранен, не сдались в плен, покончив с собой. Страшная судьба постигла и мирных жителей – специальная команда СС, присланная для предотвращения угрозы весенней эпидемии, выбирала их из месива, оставшегося от некогда вырытых траншей. Часть из них заживо сгорели в балках, где люди прятались годами, но большинство не погибли, а умерли с голода. Последних собак и кошек, поджаренных на живом огне развалин, съели в страшном январе 1944-го, когда вокруг обреченного города окончательно замкнулось фашистское кольцо. Уцелевшие рассказывали о случаях каннибализма, когда живые ели погибших – своих. Но как проверишь? В книгах о таком не пишут.
Затяжные бои за Урал, в которых наши войска, прочно закрепившись, удерживали высоты, были столь же яростными. По железным дорогам, проложенным от восточных тыловых окраин силами советских заключенных, шли на запад тяжело груженные платформы, крытые брезентом: опытный глаз различил бы контуры тяжелых зенитных батарей. Туда, на передний край, отправлялось все, о чем давно забыли в тылу: мясные консервы, яичный порошок, рис, греча, макароны, китайский спирт – из него получались знаменитые наркомовские сто грамм.
К 1956 году, когда заслугами советских дипломатов было подписано Соглашение о перемирии, накал противостояния ослаб по одной-единственной причине: ни с той, ни с другой стороны почти не осталось мужчин призывного возраста. Оба противника понимали: дальше этими силами воевать нельзя. Надо ждать, пока родятся и подрастут новые поколения. И все-таки, учитывая долгие годы кровавого противостояния, переговоры оказались трудными. Посредником выступило руководство так называемых союзников.
Ни Великобритания, ни тем более США уже ничем не рисковали. «Антигитлеровская коалиция» – понятие, которое он, вслед за авторами школьных и университетских учебников, мстительно закавычивал, – открыла второй фронт только в сорок пятом. По версии американских и европейских ученых, это случилось 8 мая. В советской историографии принята другая дата. Этот день он не любил. Отрывая листок календаря, смотрел неприязненно, словно беспристрастная история пичкала его откровенной ложью: 9 мая 1945 года – ему всегда казалось, будто в этот день могло случиться нечто неизмеримо более важное и прекрасное.
О проекте
О подписке