За что подвергся парнишка такой каре, был ли он лютый враг Никодима или просто неосторожный воришка, поплатившийся за свою дерзость, – никто не знал. Однако сносить сие бесчеловечие от соседа, которого все на порядке терпеть не могли, ни Алена, ни Лёнька не были намерены. В ту же ночь Алена впервые попытала свои силы в травознайстве. Варево из сон-травы, которым пропитан был изрядный кусок солонины, предерзко выкраденный Лёнькою из отцовской кладовой, возымело свое действие лишь под утро, и еще немало пришлось затратить времени, прежде чем неумелые руки расклепали оковы пленника.
Парень, вся рубаха которого заскорузла от крови (зацепил-таки когтем медведь), так и ушел с цепью на ноге. Он даже не поблагодарил спасителей – был совершенно не в себе, – и, уж конечно, они не знали ни имени его, ни звания, ни дальнейшей судьбы. Может быть, сгинул где-то безвестно, умер от воспалившихся ран или повредившись умом после перенесенных страхов. Не у Никодима же спрашивать, кого он так сурово карал! Но диво заключалось в том, что сосед даже не обмолвился об исчезнувшем пленнике, не то чтобы шум поднимать или чинить розыск! А через день-другой пришел сергач[21] и свел со двора медведя. Алена с Лёнькою всей душой желали, чтоб жизнь звериная сложилась отныне удачнее… а про другого пленника даже говорить остерегались, впервые потрясенные безудержной человеческой жестокостью.
Они еще дружили немалое время, однако их отношения приобрели новый оттенок, когда Лёньку отдали в гарнизонную школу у Варварских ворот. Алену отец с малолетства выучил грамоте, так что она равно свободно читала и церковнославянские письмена, и новый, придуманный государем свободный шрифт, которым теперь печатались и «Куранты»[22], и все книжки, которых вдруг явилось в России множество[23]. Она даже готова была отказаться от сарафана к Рождеству, лишь бы наскрести денег на псалтырь или какую-нибудь «Повесть о Петре и Февронии», – и теперь Алену грызла лютая зависть. Она до того возжелала ходить в школу, что как-то раз даже предложила Лёньке надеть его парик, шляпу, мундир, перчатки – и вместо него отправиться учить греческий, немецкий, итальянский, французский, математику, философию, географию, поэтику и прочие науки. По наивности своей она думала, что везде учат так же, как в знаменитой школе Глюка на Покровке. Но оказалось, что Лёнька не зря проклинал отцову придумку и государеву волю. Какой там парик, какие перчатки, какая учеба, в конце концов! Гарнизонная школа была рассадником мальчишек-воришек. Присмотр за ними был самый плохой, полупьяные учителя на уроках клевали носами… Красная площадь и Крестцы под боком – школяры вместо ученья убегали туда и знакомились с другими мальчишками, пособниками взрослых мошенников. Те и другие ловко пробивались во всякой толпе и, пользуясь теснотой, почем зря чистили карманы. Тут же, за пряники и орехи, сбывали краденое площадным торговкам. Любимое время было – крестные ходы. В эти дни в толпе являлось особенно много воришек. Между ними были свои учителя, обучавшие всем тонкостям воровства. И эти уроки оказались для Лёньки весьма привлекательны.
Именно тогда дружба пошла врозь: Лёнька ощутил себя существом иным, далеким от мирной обывательской жизни, а Алена все больше вникала в отцово ремесло и теперь уже каждое лето уезжала с ним на промысел зелейный. А потом Лёнька и вовсе сгинул куда-то… отец сообщил соседям, что сын, мол, взялся за ум и поехал собирать ясак с самоядов[24]. И почти год Алена ничего не знала о своем приятеле – до сего мгновения, когда слезы, чудилось, омыли и душу ее, и глаза, и она смогла взглянуть на Лёньку с прежней улыбкою, словно и не было меж ними прожитых в разлуке и отчуждении лет.
– Значит, ты все-таки жива… – пробормотал он, видя, что слезы наконец иссякли. – Жива! А я, право, уж решил, что тут бродит какой-нибудь безымень[25] и кличет. В нежилом доме, думаю, одна нежить, более ничего.
– И все-таки пришел, не забоялся! Где ж ты был так долго, Лёнечка? Отец твой сказывал, мол, в Югорской стороне…[26]
– Только там меня и не было, – усмехнулся Лёнька. – А так – где только не побывал. Но пустые разговоры – обо мне! Ты лучше про себя скажи. Я слышал… сама знаешь что! – Он опасливо покосился на Алену, и та слабо махнула рукой:
– Не гляди так. Не убивала я, хотя, каюсь, не раз желала ему смерти. Так что не бойся, не душегубица!
– Дура ты, а не душегубица, вот уж верно, – сердито согласился Лёнька. – Знала бы ты, душа моя, сколько я повидал… понимаю, как жизнь человека на кол вздергивает! Таково, бывает, за горло возьмет, что – либо ты ее, либо она тебя. Уж лучше – ты ее. И знай, Алена, что бы ты ни сделала, – я с тобой… пока живой. – Его голос дрогнул, но тотчас оживился: – А вот это опять же – пустые слова. Как ты спаслась – вот о чем скажи! Говорили… – Он снова осекся, и Алена ощутила, как пальцы Лёньки крепко стиснули ее ладонь. – Нет, вроде и впрямь живая, теплая!
– Помнишь, мы ходили с тобой глядеть «чертовы окна»? – спросила Алена и почувствовала, как Лёнька кивнул в темноте. «Чертовыми окнами» назывались небольшие, но глубокие ямы на углу или болоте. Это были, по мнению сведущих людей, входы в ад. Вообще всякая пропасть, овраг, пещера, колодезь могли быть входом в ад или на тот свет. – Вот в такое окно я и влезла. И уже видела врата ада и охранников – чертей, льва, собаку и змею… да, верно, смилостивился надо мной Господь.
Она вдруг задохнулась, не в силах продолжать, но Лёнька снова сжал ее руку, и, обретя утраченные силы, Алена торопливо рассказала ему все: и про смерть отца, и про свадьбу, Фролку, явление Ульянищи в казенке, безумное свое сознание… Про холод земляной удушающий. Про «честь солдатского оружия», последнее «прости» Алексашки Меншикова и, наконец, про нисхождение ангела на землю. Не утаила ничего из своей монастырской жизни, подробно описала побег и пособничество нищей братии.
Слушая о ее страшных приключениях, Лёнька обморочно затих, но, когда Алена рассказала про опустевший тайник, оживился.
– Ну, теперь все просто, – сказал он со знанием дела. – Кто схорон украл, тот и хозяина убил, вот помянешь мое слово, это еще разъяснится!
– Как же оно разъяснится, скажи на милость? – недоверчиво пожала плечами Алена. – Кто сие выяснять станет?
– Мы с тобой, кто ж еще? – безмерно удивился Лёнька такому вопросу, чем тронул Алену до слез.
– Ах ты, милый мой, – хрипло усмехнулась она, с трудом удерживаясь, чтобы снова не зарыдать. – Со мною рядом и сидеть-то опасно. Я ведь как домовой – от черта отстал, а к Богу не пристал.
– Да я тоже, – буркнул Лёнька. – Совершенно таков же. – И вдруг вскочил, бесшумно, будто кот на мягких лапках, порскнул к окну…
Алена перестала дышать и едва могла выговорить, когда Лёнька, видимо успокоившись, вернулся к ней:
– Что ж ты пугаешь меня так?
– Пугаю? – хмыкнул Лёнька. – Это я сам боюсь! Знала б ты…
Он осекся, понурился, и Алене снова послышалась тоска смертная в его голосе. И, как всегда это бывало прежде, в далекие годы, все заботы и страхи ее словно бы попятились, притихли, размылись перед лицом тех страхов, которые одолевали стародавнего дружка. Он тоже чего-то боялся – боялся отчаянно! Чего?
– Скажи, так буду знать, – спокойно отозвалась Алена. – Ты ведь про меня все знаешь, а я про твои беды – ничего.
– Беды мои! – горько усмехнулся, а может, всхлипнул Лёнька. – То не беда, что во ржи лебеда, а тогда две беды, когда ни ржи, ни лебеды! Твои беды – это да, а мои – дурь смертельная, и виновен в них один я. Я сам!
Теперь уж настала Аленина очередь брать его за руку, и легонько пожимать, и поглаживать, и как ни отмалчивался, как ни дергался Лёнька, все же он наконец решился – и выдохнул:
– Знаешь, я – вор. И в розыске тоже… как ты.
– Что ж ты украл? – спросила Алена как можно спокойнее.
Она и впрямь вдруг немного успокоилась, потому что ожидала признания Бог весть в каком лютовстве. Вор, эка невидаль! Кто ж нынче не вор на Руси? И она сама, если на то пошло: украла ведь платок у той бабы, он и теперь на ней!
– Спроси, чего я не украл! – с нарочитым задором вскинул голову Лёнька. – Такую школу на Крестцах прошел, что сам сделался мастером. Могу табакерку у прохожего из кармана вынуть, табачку нюхнуть да опять в его карман засунуть – а он, увалень, и не почует ничего. Вот этакую ловкость обрел! Ну и приметили меня… одноремесленники. Взяли в свою шайку. Много чего мы с ними к ногтю пришили! Неуловимы были, потому что на мертвый сон обводили хозяев дома, куда пришли красть, мертвой рукой, или мертвыми зубами, или другими мертвыми костями…
– Неужто из могилы брали? – передернулась Алена, наслышанная про страшное, хоть и верное воровское колдовство.
– А то! – с жалким ухарством хохотнул Лёнька. – И на Пасху заворовывали – для удачи.
– Грех ведь, – слабо отмахнулась она.
– Жизнь – она вообще сплошной грех. Не согрешишь – не покаешься, – пожал плечами Лёнька. – Вот ежели б люди еще не помирали…
– Помирали?! – прижала руки к сердцу Алена.
– Было, ну, было! – угрюмо сказал Лёнька. – Из песни слова не выкинешь.
– Неужто отдают Богу душу после этих мертвых рук?!
– Нет, руки были, видимо, живые, человеческие, – вздохнул, помолчав. – Грабили мы, помню, струг с богатым грузом у Москворецкой стороны. А чтоб команда не перечилась, поднесли ей пивца с дурманом. Да, верно, атаман наш перестарался – ни один не проснулся, все перемерли, злосчастные! Я как про это услыхал, сам едва не помер, а «кумовья» мои похохатывают: зато, мол, доносу на нас не будет, видоков[27] нет.
– Отстань ты от них, отстань Лёнечка! – горячо зашептала Алена. – Пока чист от крови – хорошо, но ведь кровь-то пьянит, в привычку войдет!
– Это ты верно говоришь про привычку, – повернулся к ней Лёнька. Глаза его как-то особенно ярко сверкали во мраке, и Алена поняла, что они полны злых, бессильных слез. – Вот ужо завтра пойдем на дело, так у атамана железно задумано: всю прислугу убивать на месте, а боярыней сперва попользоваться, но потом и ее – шкворнем по голове. Дом же поджечь, чтоб ни следа не оставить!
– Господи! – даже не испугалась, а изумилась Алена этакой обдуманной жесточи. – За что ж ее так? Или насолила ему чем? Или злодейка какая особенная?
– Злодейка? – так и вскинулся Лёнька. – Побольше бы таких! Боярыня милая, ласковая, веселая, собой пригожая. Живет она, правда, на хлебах у немца – ну, содержит он ее как полюбовницу. И то – не сыскать в Неметчине такой лапушки, белой лебедушки, как сия Катерина Ивановна! Дом ее неподалеку от Никитских ворот – полная чаша, и вот пожелал из этой чаши вкусить наш атаман. Как подумаю, что сызнова мертвые глаза после нашего ухода в небо глядеть будут, – сердце из груди выскакивает!
– Не тот вор, кто ворует, а кто ворам потакает! – вскинулась Алена. – Упреди ее! Чего причитаешь попусту? Явись к ней и скажи – так, мол, и так, боярыня милостивая…
– Так, мол, и так! – сердито передразнил Лёнька. – А потом меня за эти словеса мои подельники дубиной отворочают – имя свое позабудешь навек, а не то и вовсе насмерть убьют.
– Почем же они узнают, что это – ты?
– Атаман выведает, – с суеверным ужасом шепнул Лёнька. – У нас был такой, вроде меня… добрый да глупый. Завалил одно наше рукомесло, ну, атаман его и выведал. Запытают похлеще, чем в застенке! Разве что в бега мне остается податься – с тобою вместе.
– Нет, Лёнечка! – помолчав, ответила Алена. – В бега я не уйду. Не по мне это – до смерти вздрагивать, да оглядываться, да погоню за собой чуять. Мне надо своего супостата отыскать, поглядеть в очи его. Никогда его не прощу. Никогда, пока он мне смертью заплатит!
– Так-то оно так, – промямлил Лёнька. – Однако ведь и Никодим Мефодьевич, гори он в адской смоле до скончания времен, сволочью был преизряднейшей. Сама знаешь, многие на него зуб вострили. Вспомни хотя бы парнишку, что на цепи с медведем сиживал. Да мало ли их таких!
– Не за то супостата виню, что Никодима убил, – покачала Алена головой. – Надо думать, ты прав: многим покойник лиха сотворил! – а за то, что безвинных на расправу обрек. Фролка повешен, я… я и сама до сих пор не знаю, жива или мертва! А он – ничего, руки потирает где-то…
– Да уж, – понурился Лёнька. – Чужими руками жар загреб – все равно как мой атаман!
Алена вдруг усмехнулась. Догадка, осенившая ее, была до того простая и ясная – проще некуда!
– А хочешь, я пойду к этой барыне? – задорно спросила она. – Меня в твоей шайке всяко не знает никто!
Лёнька вскинулся было, да и опять сник.
– Нет, это не дело. Ежели спугнут наших, они, конечно, уйдут, но опять придут. И все же меня вызнают – как пить дать!
– Ну, Бог свое, а черт свое! – Алена усмехнулась. – Стало быть, надо так сделать, чтобы вызнавать было некому!
О проекте
О подписке