В середине ноября приезжают из столицы их питерские соседи по Большой Морской Набоковы – Елена Ивановна с детьми. Вслед за ними подруга матери Аглая Сергеевна с одним из двух своих сыновей-близнецов Антоном с плохо подходящей им греческой фамилией Константиниди.
Аглая некогда училась с матерью в Смольном институте, бесприданницей рано вышла замуж за человека много ее старше, родила близнецов и вскоре осталась вдовой, крайне ограниченной в средствах. Оставшегося от мужа едва хватало на скудное пропитание. Оттого Аглая с сыновьями, по сути, стала приживалкой при богатой подруге. Не было ни поездок в имения, ни праздников, ни детских маскарадов, ни театров, чтобы близнецы Константиниди – Антон и Николай – не проводили время вместе с Анной.
Мальчики, немногим младше самой Анны, выросли на ее глазах, но даже после этого умудрялись подшучивать над ней, представляясь один другим. Так и продолжалось пока Николай не подался на флот, и форма отличила его от брата, вольного поэта. Впрочем, надень и теперь Антон форму Николая, она не узнает, кто из них кто. Николай жестче. Антон мягче. С Антоном она больше говорит о поэзии, с Николаем больше мать говорит о политике и армии.
Набоковы и Константиниди приезжают на один из обедов, которые мать, как и прежде, дает по четвергам. За Набоковыми увязывается и Ирина Любинская, у ее мужа имение неподалеку в Алупке, но сам муж давно в Швейцарии.
Набокова и Константиниди рассказывают про новый переворот в Петрограде, случившийся уже после того, как Анна с семьей счастливо успели уехать.
– Второй за этот несчастный год! В октябре двадцать пятого, – тяжело вздыхает Елена Ивановна Набокова.
Переворот случился ровно в день и час рождения Иринушки, высчитывает Анна.
– Началось все с залпа на одном из крейсеров, стоявших на Неве около Английской набережной, – продолжает свой рассказ Набокова.
– Позор для российского флота. Несмываемый позор.
Николай Константиниди, служит на Черноморском флоте, на сутки вырвался из Севастополя в увольнение увидеться с братом и матерью и теперь не может сдержать возмущения. Любинская тем временем не сводит с него глаз, проводит рукой около собственного декольте, облизывает пухлые губы. Анне от этого неловко – при живом-то муже!
Николай то ли не замечает томных взглядов женщины, то ли как порядочный человек делает вид, что не замечает. Пускается в рассуждения о плачевном состоянии дел на флоте после прихода комиссаров на каждый из кораблей.
– Не место политическим комиссарам на военных кораблях! Без комиссаров такого не могло бы случиться. В страшном сне не приснится – российский крейсер стреляет в центре российской столицы!
– Стреляли холостым, – бубнит Савва в своем углу. Вечно Савва всё знает. Откуда?
– Даже если и холостым залпом! – кипятится Константиниди.
Но Савва уже снова с Володей Набоковым за столиком в углу разглядывает бесконечные альбомы с бабочками, которых племянник мужа ловит в округе.
Елена Ивановна в волнении. Муж ее, видный деятель кадетской партии Владимир Дмитриевич Набоков, вынужден оставаться в Петрограде как член Всероссийской комиссии по выборам в Учредительное собрание.
Уже за чаем Набокова вполголоса рассказывает матери, что из всего состояния смогла вывезти лишь некоторые драгоценности в коробочках с туалетным тальком. Мать выразительно смотрит на Анну – это же она в начале осени не хотела уезжать! Если бы они по настоянию матери на исходе сентября не выехали из Петрограда, то и свои сбережения, и драгоценности могли бы не вывезти.
Но они вывезли! И не только свои! Но и куда более значимые. О чем теперь напоминает старинное кольцо с желтым камнем на пальце матери.
Анна в политические споры не вступает. Скучно. И теперь сидит в углу с двумя подростками Саввой и Володей Набоковым. Олю и Машу по малолетству к взрослым гостям еще не пускают. При таком раскладе два мальчика кажутся ей лучшей компанией.
Володя окончил школу, но не успел уехать в университет. Он раздосадован.
– Приехали, когда сезон бабочек позади! Даже Савве удалось уникальные экземпляры найти, а я опоздал!
– Будет новый сезон, – возражает Савва.
– До нового сезона еще больше полугода! – Володя категоричен, как все подростки. – Смута через месяц-другой кончится, мне нужно будет ехать в Кембридж, и снова для крымских бабочек придется не сезон!
За «взрослым» столом тоска.
Муж Дмитрий Дмитриевич сетует, что снова революция и полная неразбериха.
– Двадцать шесть политических партий и движений только в Крыму! До добра Россию это не доведет!
– Ялтинский Совет петроградский переворот кучки анархистов во главе с Лениным и Зиновьевым не поддержал!
Антон Константиниди успокаивает брата, который настаивает на их с матерью переезде.
– Нам ничто не угрожает.
Мать Анны княгиня Истомина на стороне Николая. Николай матери всегда нравился и нравится. В отличие от его близнеца Антона. Писатель Антон по материнскому разумению – не от мира сего. Как и Савва. Как и она, Анна. А Николай – настоящий, офицер, твердо стоит на земле!
– Комфлота ваш новый Немитц слаб оказался! – обсуждает с Николаем дела флота мать. – Не чета предшественнику! Даром, что тёзка! То ли дело первый Александр Васильевич командующим был!
Прежний командующий Александр Васильевич Колчак с женой Софьей Федоровной и сыном Славушкой, годом младше их Олюшки, в прошлые годы частенько приезжал на обеды к матери. Нового Александра Васильевича Немитца мать не приглашает.
Николай Константиниди с матерью согласен. Всегда. За что она его и любит.
– Немитц приказал поддержать меньшевистско-эсеровские Советы, объявившие о взятии власти в Севастополе!
– Чем Советы поддерживать, лучше бы порядок на флоте наводил. Сплошной бардак!
– Офицеров третируют! Такого при первом Александре Васильевиче, при Колчаке, быть не могло!
Гул в гостиной нарастает.
Гул… Гул…
Каждый о важном. И каждый о своем.
И только Анна, будто опомнившись, переспрашивает:
– Так с какого крейсера был дан залп?
Никто не слышит ее.
– С какого крейсера?! – Повышает голос едва ли не до крика, чего с ней никогда не бывало.
Мать недовольно косится на нее, оборачивается к Набоковой с извиняющимся жестом, мол, дочь моя только после родов, сами понимаете, Елена Ивановна, всё бывает.
– С «Авроры».
Всезнающий Савва отвечает, не отрываясь о бабочек. Никто не обращает внимания на его ответ, все заняты. И только Анна едва слышно повторяет и повторяет:
– С «Авроры»…
С «Авроры»!
С крейсера, на котором плавал ее отец, когда переводчиком служил в японскую войну.
В Цусимском сражении «Аврора» была подбита, отец ранен. Крейсер длительно ремонтировали на Филиппинах, отца лечили в Маниле. Тропический климат, влажность, непривычная для северного человека жара, некомпетентность местных врачей полному выздоровлению не способствовали. После «Авроры» папа прожил два года. И умер от ран.
С тех пор имя богини утренней зари для нее, Анны, синоним надвигающейся беды. Бездны.
На премьере «Спящей красавицы» в Мариинском театре, когда прелестная танцовщица, изображающая богиню с тем же, что у крейсера, именем, начала свою сольную партию, Анна опрометью кинулась из зала. Перед глазами была не юная балерина, а закованный в броню погубивший отца военный корабль.
Ночью во сне всё смешивается, и уже не девушка, а крейсер выделывает на сцене все эти па, и, вопреки либретто, колет несчастную принцессу веретеном, отчего та не умирает, но засыпает на долгих сто лет.
И так постоянно повторяется каждый раз, когда в Мариинке дают «Лебединое».
Аврора! Опять Аврора!
Теперь все – и муж, и мама, и Набоковы, и близнецы Константиниди, и прочие гости – спорят, надолго ли этот очередной переворот.
– Три недели! – решительно отводит срок большевикам мать.
Муж Дмитрий Дмитриевич, то ли более разумно, то ли более тугодумно, продлевает эту новую революцию аж до следующей весны.
– Зиму, хочешь не хочешь, придется пережидать в Крыму! Не везти же одну новорождённую и двух малолетних девочек через взбаламученную страну обратно в столицу.
И только чудаковатый племянник мужа Саввинька, как за ним водится, ни к месту вклинивается в общий разговор:
– Семьдесят.
В шуме общего спора его не слышат. Все в этом доме давно странного отрока не замечают – сыт, в тепле, книжки читает, бабочек ловит, рисует, что еще надобно?
И только ошарашенная новым появлением в ее жизни проклятого крейсера Анна переспрашивает:
– Чего «семьдесят»?
– Лет.
Саввинька, закончив с бабочками и отсев от Володи Набокова – на долгое общение этот юноша не способен, – не перестает рисовать что-то невразумительное в своей тетради.
– Все же говорят, надолго ли эти большевики, и я говорю – на семьдесят лет.
Мать слышит окончание Саввинькиной фразы и тяжело вздыхает – что с него взять!
– Не обращайте внимания! – извиняется перед Еленой Ивановной мать. – Вечно у нашего Саввы то десятизначные числа в уме в секунду умножаются, то большевики к власти на семьдесят лет приходят! Его бы хорошему психиатру показать, да где в теперешнем Крыму такого взять?
Набокова что-то про странности в поведении собственного сына Владимира отвечает, про его коллекции бабочек, стихи и прочие не принятые в обществе сложности.
Про ее, Анны, девичьи стихи и странности мать благоразумно умалчивает. А могла бы… Как тогда, в ее шестнадцать…
В гостиной спорят. И только Анна сидит, до боли сжав виски руками.
– «Аврора»! Опять «Аврора»!
Не замечая неприлично проступающее на платье грудное молоко, она думает о пугающем совпадении – единожды сломавшая ее жизнь «Аврора» входит в эту жизнь снова. Зачем?!
В начале декабря из Петрограда приезжает старший Набоков – Владимир Дмитриевич. С сыном Владимиром заезжают к матери Анны на обед. Рассказывает, как 23 ноября прямо на утреннем заседании большевистский прапорщик, по подписанному Лениным приказу арестовал всю кадетскую комиссию.
Мать картинно заламывает руки.
– Членов Учредительного собрания! Законно избранных! Арестовать?!
– Пять дней нас, пятнадцать человек, держали в узкой, тесной комнатенке в Смольном! – Владимир Дмитриевич до сих пор в недоумении. – В уборную выводили по одному. Ни умыться как положено, ни белье на чистое сменить! Сдавленность воздуха к концу заключения в той комнатке – злейшему врагу вовеки не пожелаю такого почувствовать! – Словно боясь снова оказаться в запертом спёртом пространстве, Набоков глубоко вдыхает воздух. – Вечером пятого дня лохматый матрос объявляет нам «именем народной власти», что мы свободны!
Вздох облегчения здесь, в материнской крымской гостиной, будто всё это объявлено только сейчас.
– Наутро Учредительное собрание должно начать работу. Мы являемся в Таврический. И что же?! Извольте! Теперь нам заявляют, что лидеры кадетов графиня Панина, Шингарев, Кокошкин и князь Долгоруков арестованы. Комендант приказывает нам разойтись, а в зал введены солдаты. Но мы продолжаем работу!
Набоков-старший снова как на трибуне Таврического. Воодушевлен. И энергичен. Не по-доброму энергичен. По-злому.
– Нам едва позволяют закончить заседание. Договоренность – продолжить на следующий день. А двадцать девятого ноября выхожу из дома и по дороге в Собрание на афишной тумбе читаю декрет этой, с позволения сказать, власти: «Арест и привлечение к суду всех руководителей кадетов – партии врагов народа!»
– О господи! – трет виски мать! – А вы еще уезжать в сентябре не хотели!
Снова многозначительный взгляд матери в сторону Анны, полный подтекста, что, конечно же, это она, мать, всех из погибающей столицы вывезла и всех их спасла. И обратно подчеркнутое внимание к Владимиру Дмитриевичу.
– Так как же вы выбрались?
– Невероятное везение. Сразу же иду на станцию. В конторе спальных вагонов получаю билет первого класса и место до Симферополя. Домой возвращаться опасно, чую, что могут арестовать в любой момент. По телефону – чудом работает! – отдаю распоряжение слуге принести мои вещи на вокзал, и тот приносит их, можете себе представить, в заплечном мешке. В мешке!!! Так с мешком и еду!
– А как же теперь Софья Владимировна? – спрашивает мать о судьбе графини Паниной, хозяйки Гаспры, где теперь живут Набоковы.
– Велела передать, что в ее имении нам рады, но сама она не будет искушать судьбу, не поедет в Крым. – Владимир Дмитриевич оборачивается к сыну. – Так и расположились мы в Гаспре. Помогли старому слуге донести тяжелую кушетку из дома самой Софии Владимировны в флигель у фонтана, где мы квартируем. Тогда я сказал Володе: «Вот так ты понесешь мой гроб к могиле»!
– Будущее увидели, – отзывается Савва.
Мать, как обычно, бросает на недоросля недобрый взгляд и спешит загладить его неловкость.
– Бог с вами, Владимир Дмитриевич! – Руки матери взлетают в изумлении вверх. – Как можно такое говорить! Тем более сыну!
– Володя, наслушавшись моих рассказов, целую оду «К свободе!» написал. «И, заслоняя взор…» Как там, Володя?
– «И, заслоняя взор локтем окровавленным…»
– «Обманутая вновь, ты вновь уходишь прочь, / А за тобой, увы, стоит все та же ночь…», – из Саввиного угла с бабочками и гербарием подает голос Набоков-младший.
– Не ода! Это не ода! – не может не уточнить Савва. – Ода – торжественное стихотворение, посвященное какому-либо событию или герою, присущее, преимущественно, эпохе классицизма, а у Володи…
Анна не выдерживает и выходит.
Получасом позже, покормив Ирочку, отдав ее на руки няньке Никитичне и велев гувернантке с Олей и Машей читать из Киплинга, Анна спускается в гостиную.
Мать всё спорит с Набоковым теперь уже о волнах петроградского переворота, докатившихся до полуострова.
– Но позвольте! Был же сформирован Таврический губревком во главе с членом партии кадетов! Комиссаром Временного правительства стал ваш сторонник Богданов! Как вы можете такое сотрудничество объяснить?!
– У вас устаревшие сведения, любезная Софья Георгиевна! Кадет во главе губревкома никого не устраивал – ни их, ни нас! Его уже сменил Бианки, правый социалист. – Набоков-старший оглядывается по сторонам в поисках сына.
– Володя гуляет. С Саввушкой, – успевает подсказать гостю муж Анны, наверняка зная, что уходили мальчики вместе, но каждый из них явно гуляет по одиночке. Такие уж они оба – отшельники.
Владимир Дмитриевич кивает, не отвлекаясь от спора.
– Опаснее Всекрымский съезд Советов, созыв которого губревком назначил на шестнадцатое сего месяца. Уверен, он признает всё случившееся в Петрограде преступной авантюрой! Но в нынешней ситуации, голубушка, Софья Георгиевна, мы просто обязаны призвать все антибольшевистские силы к консолидации.
– Владимир Дмитриевич, объясните, что за «канцелярия военного директора» и кто он такой, этот Дж. Сейдамет? – включается в политический разговор уже и муж Анны. – И по какой причине генерал Врангель от командования войсками отказался?
– Петр Николаевич счел всё происходящее в здешних так называемых вооруженных силах Крымского революционного штаба «типичной керинщиной». Где мыслят иметь армию, демократизированную с соответствующими комитетами и комиссарами! И заявил, что ему с ними не по пути…
– Так долго продолжаться не может! – Мать вся на котурнах. – Вы читали, что пишет Ильин. Послушайте! – И начинает зачитывать с пафосом: – «Разрушены железные дороги, приостановлена почти работа телеграфа. Жизнь как бы замерла, здоровое биение пульса страны остановилось». И дальше: «Вместо творческой созидательной работы у нас растет и множится анархия, всюду дикий разгул разъяренной толпы, разбои, грабежи, самосуды, расстрелы, всюду хаос и разрушение, идет братоубийственная война, улицы городов залиты кровью уничтожающих друг друга людей, всюду безумие и ужас. И кто знает, когда кончится эта сатанинская пляска. Дошли ли мы до той последней черты, переход которой знаменует собой перелом в сторону отрезвления и сознательного отношения масс к судьбам страны? Или нам суждено пережить еще большее развитие ужасов анархии?»
Скучно. Ничего из того, о чем спорят мать, муж и Набоков, Анна не понимает. Не дослушивает, берет шаль, идет к выходу через кухню, чтобы с гостями в разговоры не вступать.
– Барышня, замерзли? – суетится истопник Федот.
В материнском имении, сколько детей она ни роди, ее, похоже, никогда не перестанут звать «барышней».
– Так мы того, живо огоньку прибавим!
Но холод не от водяных батарей, которые из-за нынешних перебоев с электричеством то греют, то не греют, и приходится Федоту по старинке печи топить. Холод, он где-то внутри.
Снова идет к «своей» скале. Ребенка в ней уже нет, но декабрьская вода куда холоднее, чем в день ее приезда в сентябре.
Море штормит – ни следа от встретившей ее двумя месяцами ранее идеальной иссиня-черной прозрачной глади. Штормит и пугает. Уже не то море, которое манило ее броситься с разбега со скалы.
Волна за волной несет тяжелую обреченную силу, чтобы разбить ее о каменистый берег. И отступить, увлекая тысячи камней за собой, своей обессиленностью создавая преграду для волны следующей. Такого моря Анна прежде не видела. Да и зимой в крымском имении прежде никогда не бывала.
Теперь уже ничего не вызывает желание броситься в воду. Напротив, близость обрыва пугает. Что изменилось в этом воздухе? Что-то сломалось? Что перечеркнуло радость последних недель?
Шорох за кустарником олеандра рядом. Анна обходит его с другой стороны. Кутается в теплую шаль.
Там Савва. Ловит разлетающиеся от порыва ветра, испещренные странными записями, рисунками, чертежами листы и листочки. Анна помогает племяннику мужа собрать улетевшие страницы. Смотрит на последний из поднятых ею листов.
– Отчего такой непонятный рисунок, Саввинька? – Отдает собранные страницы, случайно касаясь его холодной руки.
Подросток опускает глаза. На нее не смотрит.
– Понятный! – упрямо не соглашается чудаковатый племянник мужа. – Его иначе нужно смотреть. На свет.
Солнце зашло. Света нет.
– Хорошо, я при лампе вечером погляжу. Покажешь, как смотреть?
Кивает молча.
Анна собирается уходить, но через несколько шагов оборачивается.
– Отчего ты про семьдесят лет сказал, Савва? Когда все гадали, сколько эта смута продлится.
– Услышал.
– Что услышал? Откуда?
– Не знаю. Услышал.
Откуда услышал, если никто в гостиной тогда ничего подобного произнести не мог? Мать говорит про Савву «не от мира сего». А если не от мира «сего», то от мира какого?
Или он услышал там, где прорицательница берет свои предсказания, и где она сама прежде брала свои стихи. Слышала. Не сочиняла – слышала, едва успевая записать.
Отчего такая тревога возникает внутри?
И еще эта «Аврора» никак из ума не идет.
И Саввины слова про семьдесят лет.
А если спросить? Задать вопрос мирозданию?
Нет здесь прорицательницы из Коломны с ее странными картами звезд и неба и с безмолвно шуршащей птицей.
Но есть еще один способ заглянуть в будущее. Опаливший ее душу однажды.
Способ есть. Но снова решиться на такое невозможно.
Но невозможно и не решиться.
Отчего такая тревога внутри?
О проекте
О подписке