Но ее сыну не суждено родиться ни в Питере, ни в Крыму.
Родив в октябре третью девочку, Анна вспомнит о словах прорицательницы, что ее сын за бездной.
Но всё это будет месяцем позже, а пока…
Из Петрограда в Крым едут поездом.
Из питерской осени в бархатное южное бабье лето.
Едут, как водится, первым классом. Но не целый вагон из восьми купе, как привыкла ездить мать: купе – ее спальня, купе – для Анны с мужем, купе – для Оли с гувернанткой, купе – для Маши с нянькой, купе – гостиная, купе – столовая, купе – для багажа и одежды, купе – для прислуги. И это если повара, служанки и прочая челядь из питерского дома, без которой и в приморском имении не обойтись, уехали прежде них…
В этот раз без поваров. Скромно. Собирались в последний момент, не досталось билетов, и у них всего-то три купе на семь человек.
Едут долго. Много дольше обычных трех дней.
Днями простаивают на станциях с толпами измученных голодных солдат, беженцев и дезертиров на перронах. Но первые дни смотрели на них только из окна и сетовали, что чай нынче не так хорош, как прежде. А теперь…
– Двигайтесь, дамочка! Двигайтесь! Швыдче! Уплотняйтеся!
На третий день пути в их вагон первого класса набивается толпа – солдатня, матросы, мужики, оборванцы.
Один из них с бульдожьим лицом, муж по форме определил, что фельдфебель, теперь выгоняет гувернантку и девочек из их купе. Разбуженные Оля и Маша в тонких кружевных сорочках напуганы, жмутся к гувернантке.
– Как вы смеете?! – негодует мать, крепче прижимая к себе игрушечного зайца Маши. – Это наши законные места! Согласно купленным билетам!
Найти в этой давке начальника поезда, тем более требовать соблюдения их прав бесполезно. Даже мать, на удивление, это понимает.
– У нас, барыня, согласно купленным билетам, пол в вагоне рухнул! – Мужик небритый, беззубый, по́том от него за версту несет, с мешком за плечами. – До дому ехати всем надобно!
– В третьем классе столько народу набилось, что пол не выдержал, провалился! – суетливо поясняет проводник. Чудо, что он еще не сбежал.
Проводник почти на ухо матери шепчет, уговаривает потерпеть, не злить ворвавшихся:
– В соседнем вагоне первого класса пристрелили пассажира с одиннадцатого места, который не пускал их в свое купе.
Бульдожьего вида фельдфебель своими грязными штанами плюхается на полку, где постелено кружевное белье для Маши, мать едва успевает игрушки девочек из-под его зада выхватить и велеть гувернантке вещи быстро в ее купе переносить.
Мать напряжена – кроме собственных ценностей она везет спрятанные в детских игрушках ценности вдовствующей императрицы Марии Федоровны, которая с марта в Крыму и мало что с собой из Петрограда увезти успела.
Солдаты без погон с винтовками занимают второе их купе – не успевший выйти Савва со своими альбомами и тетрадками остается, зажатый в угол завшивевшими, давно не мывшимися, озлобленными и уставшими людьми.
– Двигайся, гимназия! Учиться будешь опосля! Теперь всем ехати треба!
И из третьего купе их сейчас выгонят – пенсне мужа и шляпки матери, без которых графиня Истомина считает неприличным появляться на людях даже в вагоне поезда, даже в такие времена, – теперь не лучшие аргументы в их пользу. Кому из штурмующих не хватило места в первых двух купе, занятых самозахватом, уже дергают дверь третьего, последнего оставшегося у них, в котором им, шестерым, уже тесно.
Беззубый мужик с мешком за плечами рывком открывает дверь и застывает на пороге. Смотрит на живот Анны, который вопреки нормам приличия уже ни от каких посторонних глаз не укрыть. И взмахом руки останавливает тех, кто напирает на него сзади.
– Назад! Ша! Баба на сносях туточки, вот-вот ро́дит!
И закрывает дверь.
Толпа двигается дальше, штурмовать другие купе и вагоны. А мать сидит бледная, не может выпустить игрушечного медвежонка из рук.
– Не так страшно свое потерять, как чудовищно неприлично потерять императорское, – трагически шепчет мать, теребя плюшевое ухо.
Муж подносит ко рту и убирает обратно нераскуренную папиросу, которую в общем купе с девочками теперь не закурить, и говорит что-то об удивительной несочетаемости кадетских взглядов матери и ее монархического трепета. Мать не отвечает.
Дальше от столиц, ближе к югу солдат и беженцев становится меньше – сходят станция за станцией, и им даже удается вернуть одно из своих купе, только отправляют Савву в уборную «после такого общества как следует мыться и в чистое одеться, а ту одежду выбросить – на нее вши могли перейти».
Но нет больше на станциях прилично одетых крестьян, торгующих едой для пассажиров. А цены на всё, что пока еще продается, ошеломляют даже не скупую и богатую мать.
– Десять рублей за сметану для девочек?! Прошлым летом за такие деньги двух коров в ближнем имении продавали.
Мать, при всей ее светскости и упоенном увлечении политикой, знает цены на коров. Что никак не вяжется с ее внешностью. Но всё это совершенно не интересует Анну.
Ничто в это мгновение не омрачает невесть откуда поселившуюся в Анне радость предчувствия – ни мрачное предсказание прорицательницы, случившееся в ее последний питерский вечер, ни странная дорога через взбаламученную страну, где теперь всё слоями – то мятеж, то покой.
Страх и спокойствие накатывают волнами. То каждая мелочь радует – вкус чудом купленного на станции молока, солнечный отблеск в волосах Машеньки, странные рисунки Саввы, который и в поезде не расстается со своими альбомами и блокнотами. То кажется, им вовек не доехать до приморского имения матери – за окнами поезда разоренные села, неубранные поля, запустение.
Мать с мужем спорят, сколько теперь стране преодолевать столь разрушительные последствия. Мать считает – два года. Муж уверен, вернутся на прежний уровень не ранее 1921-го.
– Три года война. Три года на восстановление – и это только при условии, что смута закончится теперь. Год про запас.
То вдруг снова картинка меняется, и, разглядывая из окна благостные виды юга, впитывающего свое последнее солнце, в осеннем туманном покое Анна поверить не может, что часом ранее они о чем-то тревожились.
О чем можно тревожиться, когда с каждым часом приближается благословенный Крым – вечная сказка ее детства!
Я, девочкой, не ведавшей обид, / всего, что будет контурным наброском, / не в сказочном саду Семирамид / искала свой приют – в тиши форосской. / Я странницей на поиски друзей / отправлена, забыла наставленье, / что мир стабилен, а его смещенье / поддерживает равенство ничьей…
В оставленном ими Петрограде «равенство ничьей» нарушилось. Мир сошел с ума. И теперь, только отперев старый ларчик ее детского мироощущения, можно вернуть покой и в собственную душу, и во весь большой растревоженный мир.
Поезд минует Джанкой, и, рискуя подхватить на сквозняках совершенно излишнюю в ее положении простуду, Анна опускает вагонное окно.
Мама и муж нудно судят о шансах социал-демократов и кадетов в нынешнем правительстве, а она, по-детски выставив в окно руку (пока не видят спящие после обеда дочки, которым она как примерная мама категорически запрещает высовываться из окна), ловит ощущение ветра в ладонь.
И дышит, дышит, дышит.
Впитывает в себя этот ни с чем не сравнимый воздух.
Ребенок в животе шевелится активнее обычного. Тоже чувствует этот воздух.
Так пахнет ее детство. А больше ничто.
Управляющий южным имением Франц Карлович с шофером Никодимом встречает их на станции на большом авто марки «Делоне Бельвиль».
И сразу отчет матери:
– Урожай с двух десятин маслиновой рощи в этот год пятьдесят пудов, хватит для трех пудов масла, сена накошено лишь шестьсот пудов, на двести меньше, чем обычно, но почти столько же, сколько в последние два года – мужики на фронте, рук не хватает.
Скучные хозяйственные подробности Анна не слушает. Машу укачало, спит на руках у гувернантки, да и Олюшка дремлет. А она сама как в первый раз с наслаждением разглядывает по дороге всё вокруг.
Здесь наверху перед перевалом всё больше татарские селения с мечетями, призыв муллы звучит сквозь нагретый солнцем на открытом плато воздух. Христианских церквей и русских деревень меньше.
Почти все, кто работает здесь на полях, внуки бывших крепостных материной бабки, старой княгини Истоминой. Дабы сохранить линию княжеского рода, даже выйдя замуж, мать от бабкиной фамилии не отказалась, взяла двойную, а после смерти мужа его часть фамилии как-то незаметно потерялась. Так и есть она для всех «княгиня Истомина», их «ближнее» к столице имение Истомино, и всё здесь вокруг истоминское.
По пути со станции мать всегда останавливается в одном из селений – то в Кизиловом, то в Орлином, то в Подгорном. На этот раз в селении Верхнем. И девочек непременно велит разбудить и вывести из авто – «на настоящую жизнь посмотреть».
Останавливаются возле покоса. Крестьянине в чистенькой одежде – бабы, мужики, подростки – все косят. Дети, не старше Олюшки, снопы вязать помогают.
– Что, Семён, как урожай?
Мать мужиков по именам знает.
– В энтом годе получшее, чем в прошлом, барыня! – отвечает хромающий мужик, снимая фуражку и пятерней зачесывая свой чуб. – Но братку мово на фронт той весной забрали. Мне за корявой ноги амнистя вышла, а братку забрали! Рук не хватат.
Жена Семёна, которую мать называет Настёной, в светлом платке, из-под которого тяжелые пшеничные косы выбиваются, кланяясь подносит молока. Дешевые красные бусы на шее горят на солнце.
– Парное. Толечки отдоилась, – она кивает в сторону коровы, которая вместе с теленком пасется неподалеку.
Мать, которая обычно ест и пьет только из хрусталя и серебра, принимает глиняный кувшин из рук крестьянки и, к изумлению Анны, с удовольствием пьет молоко.
– Сын, смотрю, уже до помощника дорос? Игнат он у тебя, так ведь?
Мать и сына мужицкого знает.
– Игнатий, барыня София Еоргивна! Игнатий, средний будет. Маруська старша́я, младшие Ляксей да Ольга, погодки, вона возле стога сидят!
Совсем маленькие дети – один сидит, другой и сидеть еще не умеет, на траве возле стога сами себе предоставлены.
Семён довольно улыбается.
– Игнатушка, подь сюда! Барыня тябя, шалопая, помнить изволят!
Мальчишка лет десяти, светловолосый, чумазый, идет к ним навстречу. В добротных, не по погоде тёплых штанах, но без рубашки. Олюшка, ему почти ровесница, стыдливо отворачивается – мальчик без рубашки, как неприлично! Лучше отвернуться самой и Машу в другую сторону повернуть на теленочка смотреть, пока гувернантка такого неприличия, что они смотрят на голого мальчика, не заметила.
Едва стоящий на ножках теленок тычется в коровье вымя, корова лениво жует последнюю осеннюю траву, вдруг пошедшую в рост поверх старой, погоревшей на летнем солнцепеке. Воспитанные барышни Данилины разглядывают теленка, шепотом решая друг с другом, что же неприличнее – вымя коровы или голый по пояс мальчик Игнат, за что гувернантка строже корить будет?
Вместе с Игнатом подходит девочка постарше. Синее в белый горох ситцевое платье схвачено широким не по размеру, явно мужским ремнем. Прядь волос выбилась из-под белого платка, который, как у всех баб и девок, повязан у нее на голове. Девочка то и дело дует на выбившуюся из-под платка непослушную прядь, отгоняя ее с глаз. В одной руке грабли, которыми скошенное отцом и матерью сено сметала, другая уперта в бок. Просто Маленькая Разбойница из сказки Андерсена, хотя сама она вряд ли эту сказку читала.
– Маруська, наша старша́я, – представляет «разбойницу» Семён. И, заметив интерес девочек к корове и теленку, добавляет: – А то Зорька наша приплод не ко времени принесла. Куды в зиму ро́дить?! Так на те! Телочка, Лушка. Малая ищо, второй день тольки.
Мальчик Игнат тем временем подходит к Истоминой, зачесав светлые вихры пятерней, в пояс кланяется.
– Премного благодарны.
Разбойница Маруська стоит, где стояла, в той же позе «руки в боки», грабли как пики— ее подходить к барыне не приглашали.
– За что же ты столь премного благодарен, Игнатий?! – улыбается мать.
Мальчик оборачивается на отца, ждать ли отцовой затрещины – опять что-то не то сказал? Но отец подхватывает.
– Благодарны премного, как не подняли плату за землю. И выплату на апосля урожая отложить дозволили. Кланяйся, Игнатий, ишо раз барыне Софии Еоргивне, кланяйся. И семенами на прошлогодние пары с весны оделить изволили.
– Это всё Франц Карлович! – Мать не хочет приписывать себе заслуги управляющего ее крымским имением немца Штоха. – Пары, семена, новые механизмы и прочие эксперименты – всё он. А отложенная плата, Семён, это я. Добра-то барыня, добра, а платить всё же придется.
– Завсегда придется. Таки урожай продадим теперяча, и всё сполна оплатим.
– Помогай отцу, Игнатий! Ты теперь второй в семье мужик, так ведь, Семен?
– Всё так, барыня, всё так! Братка на фронте, мальцы егойные и того меньше. Игнатий покаместь за старшо́го.
Со стороны села уже бегут другие мужики, прослышавшие, что не только немец-управляющий, но и сама хозяйка проездом остановились. И мать снова зависает в разговоре с каким-то Панкратом, которого Франц Карлович старостой назначил. Анна отходит в сторону пасущейся коровы с теленком.
Лубочная пастораль – добрая барыня, довольные крестьяне, сбор урожая, только что родившийся теленок, точнее, телочка Лушка! Уставшая от долгой дороги в поезде и тряски в авто Анна сама не понимает, на что злится.
Мальчик Олюшкиных лет и сестра его не ходят в школу, наравне со взрослыми в поле с отцом надрываются, и за это ее матери премного благодарны! А телочка эта подрастет, и сдерут с нее кожу, сделают куртку-кожанку для такого же патлатого комиссара с немытой головой и его рыжей бестии, каких видела в Коломне по дороге к прорицательнице.
Но сил размышлять о неравноправии и жестокости мира нет. Растрясло ее в дороге. Скорее в имение хочется!
Остается недолго. Верхняя дорога, идущая по этим татарским, караимским, греческим и русским селеньям, заканчивается. Между ней и нижней дорогой виноградники, сады. И уже видно море!
По приезду она первым делом идет, почти бежит на «свой утес». Становится на краю. Расправляет руки как крылья.
Море внизу прозрачное до бесконечности. И солнце, какого в Петрограде в это время года уже нет и не может быть.
Предзакатное солнце играет в ресницах, чуть прищуришь глаза, и сонм мелких радуг во все стороны. Прозрачная бескрайность манит, так бы расправила руки и полетела!
– Прыгнешь? – Низкий мужской голос возвращает ее в реальность.
Оборачивается.
Павел, их конюх и сын старого конюха Демида, который когда-то учил ее ездить верхом.
– Хотел сказать, прыгнете, Анна Львовна… Но сам уже вижу… – замечает ее большой живот Павел.
В детстве она сбегала от гувернанток, и они вместе с этого утеса на спор вниз прыгали.
Анна улыбается. Словно с Павлом к ней вернулась частичка детства. И того полета.
– Прыгну, Пашка, обязательно прыгну. Только, сам понимаешь, – она кладет руки на живот, – не теперь.
Жизнь быстро налаживается по обычному распорядку. Утром занятия для девочек. Оле предстоит сдавать экзамен в Ялтинской гимназии, чтобы не отстать, когда в Петроград вернутся, и теперь нужно много учиться. С Машей дома занимаются языками и музыкой.
После обеда девочки катаются на пони. Особая татарская порода с их красивым аллюром, приспособленная более для поездок по горам, чем для рыси на гладких дорогах, удивительно подходит для дочек. Олю уже пробуют сажать и на взрослого жеребца. Маша отставать не хочет, требует лошадку для себя, но ей еще рано. Ее катает на взрослой лошади, посадив перед собой, грум-татарин в черной круглой шапочке и с длинными усами.
Анне самой хочется снова верхом и горы! Ее породистый мерин Агат бьет копытом в конюшне. По утрам она приходит, гладит его по загривку, кормит морковкой и яблоками с руки и просит ее подождать.
– Еще немного и как прежде! В горы! И вдоль моря! И по мелкой гальке, где ты сможешь бежать! – Закрывает засов стойла, просит конюха: – Ты уж, Павел, выезжай его!
– Каждый день, Анна Львовна! Каждый день. В хорошей форме вас дождется.
Девочки подружились с Сашей и Шурой, детьми Павла. Мальчик Саша, Шура – девочка. Мать такой дружбой недовольна, но муж приводит теще ее же слова, сказанные в селении Верхнем, что девочки должны «видеть настоящую жизнь». И напоминает про какого-то «Гаврю из детства». Мать улыбается и машет рукой. Надо бы спросить, что за Гавря, но теперь не до этого.
Через несколько дней такой «дружбы» Олюшка приходит и спрашивает, почему они живут в огромном доме и у них много прислуги, а Саша и Шура с отцом, матерью и бабкой в маленькой комнатке их домика для прислуги, и всё они делают сами? После чего и муж уже не возражает против ограничений. И только Анна, помня, как сама с Пашкой и его сестрой Нюрой на деревьях от своих нянек пряталась, шепотом говорит гувернантке, что с конюховыми детьми их девочкам играть можно, но только не на глазах у ее матери.
Мать, преисполненная чувства собственной значимости, сразу по приезду везет вдовствующей императрице Марии Федоровне царские ценности, которые им удалось вывезти из Петрограда и через столько препятствий довезти в сохранности.
Возвращается расстроенная. В Ай-Тодор и Дюльбер, где находятся члены императорской фамилии, никого кроме ближайших лиц и свиты не пускают. Мать доехала до Сосновой рощи молодых Юсуповых и передала всё Ирине Юсуповой, внучке вдовствующей императрицы.
Пересказывает слова Ирины Александровны о «чудовищном!». О майском обыске в доме и в спальне Ее Императорского Величества! По приказу Временного правительства в Ай-Тодор, имение великого князя Александра Михайловича, где жила вдовствующая императрица, в пять утра вломились матросы, посланные Севастопольским Советом. Приставили револьвер к голове великого князя, искали оружие. Нашли дюжину старых винчестеров, о которых все и думать забыли.
– У Ее Величества в спальне переворошили все простыни, отобрали письма и Библию, с которой она не расставалась с тех пор, как покинула Данию. В полдень вернулись ее арестовывать за оскорбление Временного правительства. Великий князь еле уговорил их главаря, что никакого оскорбления Ее Величество не имела в виду, и что если к даме ее почтенного возраста в спальню в пять утра врываются матросы, то, понятное дело, она может быть недовольна.
– А Ливадию тем временем Керенский отдал Брешко-Брешковской! – произносит муж.
О проекте
О подписке