Она быстро прошла в единственную комнату и села на диван, не сняв плаща.
Максим настороженно смотрел на нее из дверного проема, не заходя в комнату, поглаживая автоматически ладонью локоть правой руки, как делал всегда, когда нервничал. Она смело взглянула на него и улыбнулась, словно желая сообщить что-то смешное:
– На самом деле я ничего не забыла.
Он не улыбнулся:
– Я понял.
– Как мама?
Он не сразу ответил:
– Хорошо. А твоя?
– И моя хорошо.
– А Олег Иваныч?
– Умер.
– Как?
Он вошел в комнату, все так же нервно потирая локоть.
Максим называл отца ласково, по-свойски «папка». Отец сокрушался, уже очень плохой, на больничной койке: «Жалко, что вы с Максимом не живете, может, еще помиритесь, вы молодые. Но это ваше дело, я не вмешиваюсь». Под одеялом еле заметные очертания исхудавших ног, заросшее щетиной лицо, он тяжело дышал, тяжело говорил. Непереносимое чувство жалости перехватило дыхание, Настя заплакала.
Максим остановился, не зная, что делать. Смотрел на нее беспомощно. Наконец сел рядом. Молчали. Когда Настя, немного успокоившись, вытирала влажной салфеткой следы растекшейся туши, спросил:
– Почему ты мне не сказала?
– Зачем? Мы все равно развелись, какая разница.
– Как какая разница? Он был мне нечужой человек. Он был. Так же нельзя.
– Ты знал, что он болеет. Мог бы позвонить, спросить. Не мне, а ему.
Конечно, после всего сказанного надо было уходить. Мог позвонить, спросить, но не звонил. Что еще можно было ждать? Но она упрямо не уходила.
– Чаю? Может быть, чаю? – неохотно предложил Максим.
И снова она удивилась чистоте маленькой кухни без единой помарки беспорядка. Вся посуда на местах, за блестящими стеклами шкафчиков.
– Ты, наверное, совсем не готовишь?
– Почему, готовлю… Настя, не знаю, что тебе предложить. Конфет у меня нет. Может быть, мед? Мне одна женщина, я представлял ее интересы в суде, принесла трехлитровую банку. Неудобно было не взять, я бы обидел. Соседи требовали, чтобы ее дом… Ну, тебе это не интересно. Где ты сейчас живешь? Снимаешь?
– Мы снимаем с одной девушкой, ты ее не знаешь, по комнате. Пять минут до метро. Хорошая квартира, но дорого.
Она смотрела с забытым наслаждением, как он обдает кипятком все тот же стариковский китайский чайник, за ним чашки, отсыпает чай и следом наливает воды на самое донышко чайника, привычно дожидаясь трех минут, потом еще трех, когда чайник уже полон. Еще был стеклянный, в нем, в особенно мирные вечера, заваривали связанный чай и безмолвно наблюдали, как за испариной стекла раскутывается клубок чайных листьев, выпуская из плена когда-то мертвый, но вот оживающий, лепесток за лепестком то молочно-белый, то дымчато-розовый, то сине-лиловый бутон. Максим говорил каждый раз: «Когда-то так развлекались китайские императоры».
– Ты там же работаешь?
– Там же.
– И я.
– На работе как?
– Все хорошо. Вселились в новый корпус. На седьмой этаж. А лифт не работает, но, когда приезжает ректор, его запускают, ему одному лифт включают. Водитель наш вчера вернулся из Монголии. Выучил несколько английских слов: ай нид дринк, например.
– Это какой? Голубенко?
– Нет, Голубенко уволился.
– Тебе нравились его духи.
Ее глаза заблестели:
– Ну и что?
– Да ничего, просто вспомнил. Как они назывались?
– Я уже не помню.
– А я помню.
– Ну и как?
– Azzaro chrome.
– Вкусный чай. Какой-то дорогой, как ты любишь?
Максим внезапно засмеялся, закрыв лицо ладонью.
– Что? Что ты смеешься? Из-за чая?
Он покачал головой, все продолжая смеяться:
– Помнишь, ты сказала уборщице в туалете, которая все кабинки загородила: «Извините, но вы дура».
Она тоже засмеялась.
– Ну во все кабинки швабры рассовала. А очередь же. А она моет не спеша. Мне кажется, я больше уже не выйду замуж.
– Почему?
– Мне уже двадцать семь и вообще…
– Глупости, выйдешь. Увижу потом у тебя в инстаграме: некогда девица Анастасия Федорова, а ныне примерная жена и многодетная мать.
– Я не Федорова, я не поменяла твою фамилию. Я еще Королёва.
– А почему ты не поменяла?
– Тебе что, неприятно?
– Да нет, просто если бы у нас были дети, то тогда понятно, они – Королёвы, и ты с ними – мадам Королёва.
– И ты так спокойно говоришь: были бы дети и мы развелись? И тебе было бы все равно, что они живут со мной.
– Нет, не все равно. Ну ладно, я бы был Бондарчук, тогда понятно, кто же от такой фамилии откажется.
– От Бондарчука я бы так просто не ушла.
– От Бондарчука и я бы не ушел.
Она становилась все мрачнее и мрачнее. Он смотрел с какой-то неприятной для нее жалостью на ее руки, лицо:
– Давай тебе булку маслом намажу. Исхудала совсем. Наверное, ничего не ешь.
– Я теперь вегетарианка.
– Зачем это?
– Полезно для тела и духа… Максим, у меня, наверное, не будет детей. У меня поликистоз яичника и вообще столько всего.
– Настя, может быть, мне не нужно знать о тебе все так подробно. Я же тебе не подружка и не друг.
– Я и не прошу.
Несколько минут они пили чай молча. Она не выдержала первая, нерешительно попросила:
– Максим, можно я останусь ночевать?
– Конечно нет.
– Я только на одну ночь и потом уйду навсегда. У меня температура, кажется, нет сил куда-то идти.
Он постелил ей все на том же диване, она попросила его футболку. Он долго искал в шкафу, выбирал. Наконец выдал футболку еще времен их общей семейной жизни. Она сама ему когда-то покупала.
– Я еще поработаю на кухне. Любишь ты категоричные заявления: навсегда, никогда. Спокойной ночи.
Она ворочалась с боку на бок, не могла согреться, ломило тело, раздражал свет с кухни. Казалось, что все предметы угрожающе близко: острый угол стола, книжный шкаф. Комната выходила окнами на маленький двор, и обычно ночами было тихо, но сегодня выпивали на детской площадке и громко смеялись. Настя закрыла окно, дрожа всем телом.
«Домой, домой», – повторяла она, натягивая скользкие колготки, холодное платье. Растрепанные волосы казались грязными, но она не стала ничего поправлять, пусть так. Аккуратно положила футболку под подушку, как он сам делал всегда. Одинокая машина остановилась под окнами, не выключив фары, и полосы светы медленно завращались на потолке, словно крылья ветряной мельницы.
Максим сидел за кухонным столом, наклонившись над бумагами, рассортированными по цветам стикеров. Свет от лампы падал на его лицо, набавляя возраст, но вопреки невыгодному освещению само лицо стало мягче, светлее, беззаботнее. Она не сразу поняла, в чем дело, и удивилась своей невнимательности. Он поменял очки, те, прежние, были массивными, и его лицо под ними казалось мельче, чем было на самом деле, а новые – легкие, в золотисто-бежевой оправе.
– Хорошие у тебя очки. Тебе идут.
Он снял очки, озадаченно рассматривая оправу, как будто увидел ее в первый раз, и протер стекла салфеткой.
– Спасибо.
– Когда купил?
– Месяца три назад. А что?
– А почему захотел новые очки?
Он пожал плечами:
– Ты почему не спишь?
– Знаешь, я все-таки не могу здесь спать. Поеду домой. Вызови мне такси.
Он сразу согласился:
– Как хочешь.
Она хотела его спросить, как же быть дальше, что же делать. Рассматривала стены в старых обоях:
– Ты так и не сделал ремонт?
– Сделаю, когда женюсь в следующий раз.
Он сурово смотрел на телефон, по экрану по прямой медленно ехала игрушечная машинка.
– Ты любил меня?
Она ждала, что он будет сердиться, препираться, уходить от ответа. Приготовилась умолять: «Ну вот я уйду и больше не приду никогда, скажи сейчас, честно. Скажи».
– Да.
– Любил? – зачем-то переспросила еще раз.
И он ответил так же быстро, спокойно, твердо:
– Любил.
Он не отводил взгляд, смотрел на ее лицо.
– А когда ты сказал, что больше не любишь, ты еще немного любил?
Он не улыбнулся в ответ, хотя она смотрела на него просительно улыбаясь, как будто немного иронизируя.
– Настя, – выдохнул он, – я старался, я хотел… Я каждый день, каждый день обходил твое настроение. Я хотел тебе счастья, нам счастья. Я думал, что получится. Я о многом молчал, чтобы не бередить, не мучить тебя. Но мне было плохо. Я думал, что, если потерпеть, все выйдет. Ты молодая, мы молоды. Понимаешь? Надо было потерпеть. Но ты не умела. Ты хотела, чтобы сразу было все. Но я не мог. Я старался, ты не представляешь, как я старался.
Он говорил это, умоляя ее быть к нему милосердной. Темные волосы, разделенные на пробор, борода. Рубашка с коротким рукавом. Он стоял так близко к ней. Она попробовала это расстояние, погладила его по плечу. Он не отшатнулся. Не двинулся. Она слышала, как он дышит.
– Я тоже.
Он не сразу понял.
Она разъяснила спокойно, мягко, как будто он ребенок, а она его мама.
– Я тоже любила тебя.
Почему-то таксист поехал другой дорогой, и Москва была другая, пустая, летняя. Она попросила остановить у Крымского моста. Стоял теплоход, и, несмотря на позднее время, еще пускали на борт.
– Особенный рейс, – подмигнул билетер, пропуская ее. – Вашу ручку, мадам.
На палубе уже веселились вовсю. Как будто так катались и праздновали весь день и не хотели заканчивать. Между танцующими сновали быстрые официанты. Один, с ленивым пухлым телом, смахнул котлету с тарелки к себе за пазуху и подмигнул ей.
– Он украл котлету, – пожаловалась она старичку со смешной тоненькой косичкой.
– Что же, пусть, ее все равно бы не съели, что же жалеть, что же жалеть? Зачем вам, такой молодой и красивой, расстраиваться из-за котлеты. Украл и украл, на здоровье, – приговаривал старичок, приглашая ее на танец.
– Я мясо не ем, мне не жалко, но ведь ему и так носят и носят из столовой, зачем же красть?
Официанты вкатили низенький столик. На подносе возвышался замок из белого мусса. На шоколадном балкончике стояли крохотные фигурки жениха и невесты.
– Так это свадьба? – спросила она старичка.
– Свадьба, свадьба, – старичок все повторял по два раза.
Ей хотелось говорить, жаловаться, и она жаловалась: больше не будет любви, мне уже двадцать семь, неизвестно, ничего не известно, что делать. И старичок, бережно обнимая ее за талию, удивлялся: как же не будет, все будет, такая молодая и красивая. Еще он напевал про себя какую-то странную песню: «Над Москвой-рекой ходили». Голос старичка успокаивал, утешал: «Продавали холодильник», а ну и что, приговаривал старичок. «Улетали за Урал». А ну и что? «То ли страсти поутихли, то ли не было страстей».
«Горько! Горько!» – кричали в центре танцующих, и сквозило в толпе, как снег в окне за черными скелетами деревьев, белое нежное платье новобрачной.
Она работала официанткой в маленьком ресторане, напоминавшем тихий деревенский дом, с пристроенной деревянной верандой. Летом из окон вынимали ставни. Вечером зажигали свечи и ставили их в жестяные лампы, накрывая, как бабочек, стеклянными колпаками. Свет внутри метался, дрожал. Полы под ногами скрипели, скрипели и стулья, спинки которых покачивались под тяжестью гостей, как рюмочки в буфете поезда. В саду, окружавшем ресторан, кружком рос садовый жасмин, листья кустарника были посыпаны цветами, как снегом. Второй этаж веранды насквозь протаранил клен. Его столик был под самой кроной.
Он был последний посетитель, допивал кофе. Официанты накрывали стол для ужина, и через окно веранды он видел только фрагменты: треугольник стола, ободок тарелки с желтыми сливами, раковину висящей над столом лампы. Девушка принесла пиццу. Заволновались черные фартуки над бледными носами туфель, руки, как голуби, закружились над едой, блеск ножей, словно в операционной. Она почувствовала, что он смотрит на нее, выглянула так, что стала видна ему вся, и улыбнулась.
Так он стал приходить в ресторан вечер за вечером. Все, что он зарабатывал, уходило на чаевые и ужины. Когда она в черном платье-фартуке ожидала заказ, он выбирал блюда так, словно гладил ее по коленкам.
Она приносила хачапури, хинкали, кофе, а потом спешила к другим столам, и там, легкомысленно улыбаясь, записывала старательно в тонкий блокнот заказы.
Растущие чаевые принимала без благодарности, и каждый раз, когда она брала черную книжицу с вложенными в кармашек деньгами, ему было стыдно за нее.
Он и сам не знал, зачем он здесь. Но не приходить не мог. Был он молод, не женат. Женщин боялся. Жил в Москве третий год, но города не знал.
Все, что видел, квартиры и офисы, были внутри Москвы, как ящики в комоде, он вытягивал те, которые знал, с цифрой тридцать семь или с коричневой, как грецкий орех, ручкой.
Весна началась уныло, длинными ветрами и редким снегом, который к обеду таял, превращался в серую слизь, а вечером грязно леденел под ногами. На безымянном пальце его официантки появилось кольцо. Все было кончено. Он решил найти другой ресторан, другую девушку и даже начать другую жизнь, но и летом, и осенью по-прежнему ужинал за своим столом и стал такой же частью ресторана, как вросшее в крышу дерево.
Зимними вечерами зажигались огни, сливаясь в один яркий свет, и под этим теплым скоплением света оживали улицы, как губы под цветом помады. Он выходил из метро в больничную пустоту снега, поворачивал влево от остановки и шагал в тьму зажатого домами тротуара. А дома – немытая посуда, незаправленная постель. Когда он просыпался, было так же темно. Включал свет, лежал под одеялом, скрестив руки, как покойник, и слушал шум воды в соседской ванной, а его возлюбленная официантка уже давно не работала в ресторане.
О проекте
О подписке