В этот момент я являюсь ярким, по своему собственному разумению, представителем теории относительности, и понимание этого факта наполняет меня странным чувством неправильности. Хотя, возможно, виной тому бессонная ночь, что была накануне. Так вот, пока я со своим средним ростом причисляла себя к людям, во мне не было ничего примечательного, теперь же и муравьи, и люди имеют возможность лицезреть среди себя гигантского муравья, и им, конечно, сложно этой возможностью не пользоваться. На человека в толпе вы едва ли обратите внимание, но пройти мимо муравья невозможно: может, в жизни вам такое больше не представится! Может, если есть гигантские муравьи, то вдруг появились и гигантские ботинки, которые такого муравья могут невзначай раздавить? Нужно уметь ценить то, что имеешь, даже если это всего лишь возможность посмотреть на муравья.
По отношению ко мне судьба благосклонна в достаточной мере, и потому я имею возможность созерцать не только своё хитиновое брюшко: нет, у меня есть комната, пустая и с грязно-серыми стенами, куда-то подевалось даже одеяло, под которым я прятала свою муравьиность от людей. Если теперь кто-нибудь войдёт, он меня увидит. Если бы кто-нибудь зашёл, я бы тоже увидела что-нибудь: пребываю ли я в мире гигантских муравьёв, например, и где в этой комнате дверь.
Пока же никто не заходит, и я вынуждена предаваться тому единственному занятию, которое для меня доступно: смотрению в окно. Это дело, впрочем, тоже совершенно бессмысленно: за окном туман, густой и предвещающий скорый апокалипсис – а может, апокалипсис уже прошёл, и я последний гигантский муравей, оставшийся в мире. Единственное, что я вижу: общежитие напротив. В нём всего одно окно, остальные наглухо заложены кирпичом – если учесть, что общежитие грязно-серое, можно предположить, что и тумана на улице никакого нет, а всё это просто одно огромное строение, и даже комната, в которой я нахожусь – тоже его часть.
Так вот, из этого единственного окна на меня тоже смотрят. Это не гигантский муравей и даже не ботинок, который вот-вот случайно раздавит меня – красивый мужчина за сорок, высокий и статный, со злостью и презрением в разноцветных глазах и напомаженными седыми усами. Хотя он вполне может считать себя муравьём или ботинком – я его не осужу. Он тянет ко мне руку – пальцы на ней тонкие и узловатые, с аккуратным маникюром – но не так, будто хочет меня ударить, а словно предлагает опереться о неё. Я покорно протягиваю незнакомцу свою лапку, перетаскиваю жирное брюшко на подоконник и падаю с него.
Разноглазый незнакомец пропадает, исчезают и оба окна: моё и его – пока я падаю, меня окружает только серость. Понемногу она темнеет, но делает это до того медленно, что падать мне надоедает. Бедная Алиса! Если её путешествие на дно кроличьей норы было столь же длительным и утомляющим, то нет ничего удивительного в том, что в конце концов девчонка свихнулась. На самом деле она упала не в нору, а в самый обычный колодец, где сошла с ума от одиночества, страшных звуков, отражённых от стен, и солнца, которое в полдень припекало Алисе макушку. Питалась она грибами и мхом, растущими на сырых стенах, запивала их водой, в которую сама же мочилась, болтала с разного рода слизнями, населявшими колодец. Когда спустя несколько дней её наконец достали, Алиса уже не узнавала своих родных. Это только в сказках бывают счастливые концы, а на деле всё довольно прозаично и грустно, и большинство поломок человеческого тела и психики, увы, не подлежат исправлению – таких людей списывают как брак.
Думая обо всём этом, разрушая в собственном сознании детские сказки и по-прежнему продолжая падать, я вспоминаю ещё, что меня так кстати тоже зовут Алисой.
Тьма вокруг меня становится беспросветной: я не могу различить кончиков своих пальцев, хотя по ощущениям машу ими перед носом. С глухим стуком приземляюсь на задницу, поднимаюсь, чтобы «осмотреться» на ощупь, и тут же меня ослепляет прожектор.
– Встать! – громогласно и властно требует некто, судя по голосу, дядя. – Суд идёт.
Прожектор всё ещё слепит: я не могу ни открыть глаз, ни поднять головы, чтобы удостовериться, что это действительно мой дядька, и что мы оба зачем-то оказались в суде. Но я покорно поднимаюсь, потому что говоривший был судьёй и постучал после слов своих молоточком, а ведь всем известно, что если постучать молоточком после своей реплики, то она непременно обретёт вес, вас начнут слушать и уважать, потому как молоточки кому попало не выдают – это право ещё надо заслужить.
Пока я привыкаю к яркому свету, судья продолжает:
– Слушается дело за номером пятьсот карамель четыре! Обвиняемая Алиса Вишнёвая…
Теперь я уже кое-что вижу: например, что я до сих пор муравей, хотя падение выбило из меня дурные мысли и самоощущения, и я, совершенно определённо, должна была бы снова стать человеком. Однако почему-то не стала.
Зал суда округлый и поначалу кажется мне пустым, потом я вижу: здесь и там сидят тени, серые и размытые, с совершенно неразличимыми лицами. Они глядят на меня с укором, муравьёв среди них нет. За кафедрой стоит пузатый чайник, красный в белый горох, в напомаженном седом судейском парике, у чайника две куриные ноги: на одной он стоит, в другой держит молоток, которым не перестаёт стучать по кафедре. На ней, кстати, сидит кот, чёрный, очень упитанный и весьма флегматично реагирующий на стук. Больше я не вижу никого и ничего, и это не удивительно: единственный источник света – прожектор, закреплённый где-то наверху и заключающий меня в столб света. Не исключено даже, что никакой это не прожектор, а солнце, стоящее в зените и припекающее мне, упавшей в колодец, макушку. Не просто же так я думала об этом во время падения.
Пока я привыкаю к столь близкому соседству полумрака и слепящего света и разглядываю обстановку, чайник успевает покончить со вступительной речью.
– Слово предоставляется обвинению, – объявляет он.
К кафедре поднимается будильник. Выглядит он новым, хотя явно не по времени – наверное, винтажный – круглый и красный, в тон чайнику. Циферблат осыпался, и числа беспорядочно валяются на дне, а стрелки не знают, на что им указывать, поэтому мечутся из стороны в сторону.
Я готовлюсь выслушать его, потому что я уже пропустила речь чайника, предаваясь собственным размышлениям, и теперь совершенно не понимаю, в чём меня обвиняют. Но вместо слов будильник начинает оглушительно звенеть и двоиться у меня на глазах. Всё остальное я вижу чётко и в единственных экземплярах.
– Тишина!– истошно вопит чайник, колотя своим молоточком. Крышечка его начинает коротко подрагивать, из носика поднимается струйка пара. – Тишина! Слово предоставляется адвокату подсудимой.
У меня разве есть адвокат?! Не успеваю ни удивиться этому, ни, тем более, высказать свои неосведомлённость и возмущение, потому что он появляется. Это тот самый тип, который протянул мне руку и помог свалиться в колодец. Теперь я вижу, что у него резная трость, и понимаю, что для хромого он передвигается с завидной скоростью.
Признаться, я уже ожидала, что в качестве адвоката мне предоставят тётю. Я, по крайней мере, надеялась на это, потому что, во-первых, это именно она за меня обыкновенно заступалась, а во-вторых, в этом случае мне представилась бы наконец возможность узнать, чем бы тётя оказалась в мире моей технической альтернативы.
Хотя это, пожалуй, не он… Ни муравьи, ни духи не являются техникой. Уж Дьявол не относится к ней и подавно! Даже не смотря на то, что представители старшего поколения частенько приписывают руке Лукавого сотворение «компуктера», игр для него и интернета… К нему у меня, кстати, больше всего претензий – к Дьяволу, я имею в виду, а не к интернету – потому что, если и чайник, и два неразличимых будильника, и, может быть, даже духи в моей жизни в некоторой степени присутствуют, то этому господину делать тут явно нечего!
Он, тем не менее, нисколько не смущаясь восходит на помост перед кафедрой. Держится Дьявол с присущим ему достоинством, смотрит на всех присутствующих с отвращением и ненавистью, словно делает нам всем большое одолжение, находясь здесь – совсем как настоящий! Хотя, сказать по правде, настоящего-то Дьявола я никогда не видела…
– Господа присяжные, – говорит он, обращаясь к духам. Голос у него звучный и громкий, многократно усиленный акустикой зала-колодца. Он звучит куда более устрашающе, нежели чайник, ему не приходится стучать молоточком, требуя тишины – духи внемлют. – Мою подопечную обвиняют в растлении будильников, но справедливо ли это заявление? Она, заметьте, совсем не будильник! Вы ведь не обвиняете животных в зоопарках в том, что они обнажены? Полагаю, нет. Алиса Евгеньевна ровно такое же животное, с той лишь разницей, что она гуляет сама по себе.
Делая краткую паузу, Дьявол обводит взглядом духов и чайник, желая отыскать на их лицах понимание того, о чём он говорит. Очевидно, найдя его, он продолжает:
– Поэтому я прошу смягчить приговор моей подопечной, как животному. Я прошу приговорить её к пожизненному одиночеству.
Из нежелания кланяться и неуважения к суду Дьявол коротко кивает и спускается. Он проходит куда-то за мою спину и растворяется во тьме. Я не вижу его, но отчётливо ощущаю пристальный липкий взгляд на спине.
Духи громко шелестят о чём-то неразборчивом на своём призрачном языке. Нетрудно догадаться, что они обсуждают мой приговор. Мне права высказаться так и не предоставляют.
Повсеместно распространено заблуждение, что призраки – большие любители попугать живых и именно для этих целей гремят кастрюлями, чашками и приносимыми с собой цепями. На самом же деле, это их язык, они просто пытаются поговорить с вами или друг с другом, и поверьте, никому не нравится, если на вопрос: «Как дела?» любимая внучка с воплем убегает. Не мудрено, что они обижаются на вас и начинают мелко пакостить, будто дети, которым не уделяют должного внимания.
Суду присяжных повезло. Это старые духи: в мире не осталось никого, кто помнил бы о них, поэтому у них нет лиц и такие размытые очертания. И вдруг их пригласили судить меня – столько внимания, с ума сойти можно! Вернее, можно было бы, если бы только у призраков имелся ум – хотя бы коллективный – но на данный момент научно доказано обратное. Так что не очень понятно, зачем духи здесь, и какое решение они могут вынести.
Позавывав и достаточно погремев цепями, они стройной вереницей направляются к чайнику и по очереди ныряют к нему в носик. Крышечка звонко гремит. Чайник недоволен и вопит:
– Тишина! Я вынужден буду удалить вас из зала за неуважение к суду!
Последний призрак скрывается в чреве чайника, и ненадолго в зале воцаряется тишина. Даже молоточек не стучит. Я пытаюсь расслышать звуки с улицы, извне колодца, но ничего не выходит – наверное, мы очень глубоко.
– Встать! Суд вынес решение, – звонко объявляет чайник. – Вишнёвая Алиса Евгеньевна, суд присяжных признал вас виновной, но принял факт вашей принадлежности к муравьям в качестве смягчающего обстоятельства. Вы приговариваетесь к одиночеству до обжалования. Дело закрыто!
Произнеся эти слова, чайник со всеми вошедшими в него духами исчезает. Будильника я тоже не вижу. Молоток, выпав из куриной лапы, звонко ударяется об пол. Чёрный кот, громко мяукнув, спрыгивает и удаляется во тьму, нервно подёргивая толстым хвостом.
– Что же это за наказание такое? – удивляюсь я. Даже не знаю, кому именно адресован мой вопрос: мне самой или тому, стук чьей трости я слышу за спиной. – Мне нравится быть одной.
Дьявол усмехается, надменно и презрительно.
– Есть огромная разница, Алиса Евгеньевна, между тем, чтобы быть одной, и тем, чтобы быть одинокой. Общество какое-никакое у вас останется, но только удовольствия общение с вами больше никому доставлять не будет.
Это удивляет меня ещё больше, чем вынесенный вердикт, да и, пожалуй, весь этот абсурдный суд.
– Вы ведь мой адвокат, – напоминаю я Дьяволу. – Зачем вы так поступили со мной?
– Ich habe ein persönliches Interesse an Ihnen, – говорит он холодно и строго. В глазах всё то же выражение глубочайшего презрения. – Und jetzt sind Sie daran interessiert, dass ich eines Tages Ihr Urteil ansprechen werde.
***
Любой, кто имел или имеет ныне удовольствие учиться у Карла Фишера, скажет вам, что это человек строгих принципов, педантичный, как любой немец, ответственный и пунктуальный, и что того же он требует от своих студентов. По этой причине многие из них утверждают, что учиться у господина Фишера никакое не удовольствие, а честь или и вовсе всего лишь возможность. Однако он пользуется уважением со стороны студентов, и не может припомнить ни одного случая, когда кто-нибудь обратился бы к нему не «герр Фишер», а попросту «хер» – хотя многие из его знакомых преподавателей немецкого жаловались на подобное отношение. Что до самого господина Фишера, то он полагает, что заручиться уважением студентов – базовый навык любого преподавателя, и не обладающему им человеку делать в образовании совершенно нечего. Чему вы можете научить, если обучаемый презирает вас и только о том и думает, как бы вас оскорбить или сбежать с пары, когда вы отвернётесь? Ясное дело, ничему.
Другой разговор о том, что обычно неуважение к преподавателю как раз связано с его собственным незнанием предмета. Он раздаёт методички, утыкается в заполнение ведомостей и не может ответить ни на один из задаваемых студентами вопросов. И нечего удивляться, что они хотят сбежать! Молодёжь всегда отыщет занятие полезнее и интереснее, чем копирование текста.
Сам герр Фишер всегда говорит своим студентам: «Если фы считаете, что мне нечему фас научить, фы можете быть сфоботны». Он говорит это совершенно серьёзно и не применяет никаких санкций к прогульщикам, но никто почему-то всё равно не уходит.
– Снафал я отноко умника, – вещает господин Фишер, степенно прохаживаясь между рядами; в аудитории нет свободных мест, все внемлют, – который решил, будто ни отин живой немец не тостоин его учить. Этот госпотин опратился за помощью к Гёте… Фы читали «Фауста»?!
Он прерывается затем, чтобы окинуть аудиторию взглядом и понять: они не читали. Но Карл не обвиняет своих студентов: они, в конце концов, ещё очень молоды, слишком молоды, чтобы по достоинству оценить классику. Герр Фишер ненавидит, когда молодых людей обвиняют в глупости, если они чего-то не понимают. Во-первых, даже самый умный человек в мире чего-то не понимает, и обычно, кстати, это какая-нибудь самая обыкновенная, повседневная вещь вроде завязывания шнурков или отличия яблока от огурца; во-вторых, Гёте писал для людей старшего возраста, умудрённых кое-каким жизненным опытом, а кроме того – живущих в восемнадцатом веке, и если имея несоответствие по одному или даже двум пунктам, вы ещё можете попытаться осмыслить его творение, то при несовпадении трёх из трёх… Что ж, это равносильно попытке понять собаку. Многие, правда, думают, что они собак понимают, но это праздное хвастовство: чтобы понять собаку, нужно стать собакой. А чтобы понять Гёте, нужно пожить и попытаться понять жизнь. В собаку вы за двадцать лет, конечно, вряд ли превратитесь – хотя во что только люди не превращаются на протяжении своей жизни – но не исключено, что в какой-то момент вы и сами дойдёте до того, что говорят Мефистофель и Фауст, и сие творение пера не покажется вам более непонятным и странным.
Закончив мысленный монолог, подобный этому, герр Фишер ещё раз осматривает своих студентов и, обнаружив блаженное неведение на их лицах, продолжает:
– Большого труда стоит понять "Фауста" хотя пы на сфоём ротном ясыке! Прочесть его на ясыке иностранном, осопенно на том, которого фы не снаете, и уж тем более испольсофать "Фауста" в качестве методического материала – крайне некрасифо и неуфажительно. Есть авторы, которые специально пишут простенькие происфетения, чтобы иностранным стутентам пыло проще понять и осфоить грамматику. Этот молотой челофек софершил кощунство и поплатился тем, что так никогда и не фыучил немецкий ясык!
Когда он снова останавливается в проходе, прерывая свой монолог, студенты не знают, как реагировать: закончил ли герр Фишер свою пафосную и совершенно не относящуюся к теме речь? Ждёт ли он теперь аплодисментов или вопросов? А может, он неспроста заговорил о «Фаусте» и остался крайне разочарован тем, что его студенты оказались незнакомы с произведением?
На деле же всё оказывается несколько прозаичнее: господин Карл Фишер останавливается возле третьей парты в правом ряду, за которой, привалившись головой к стене, дремлет студентка. Герр Фишер смолкает и довольно улыбается: за сон на занятиях он своих учеников тоже не ругает: либо человеку стыдно за свой поступок и без всякой ругани, либо не стыдно. Во втором случае, выслушивая нотацию, виновный станет думать не о своём поведении, а о том, как ему надоела брань, и как хочется, чтобы ругающий наконец заткнулся. Кроме того, когда в аудитории воцаряется абсолютная тишина, спящий обыкновенно чувствует что-то неладное и просыпается.
Однако студентка как ни в чём не бывало дремлет, хмурясь от неприятного сна. Её соседка по парте, тощая блондинка в очках с толстыми стёклами, толкает спящую локтем под рёбра.
– Алиса, – зовёт она шёпотом, прекрасно сознавая, что все присутствующие слышат её. Под пристальным взглядом смеющегося герра Фишера девушке делается неуютно. – Алиса, проснись!
Она разлепляет веки, лениво и медленно, и туманным взором осматривается. Как быстро всё переменилось! Алисе нехорошо от этой перемены.
Мало кто знает, но на самом деле людей будить нельзя. Человек может смотреть сон, а вы никогда не знаете этого наверняка и частенько ненароком из этого сна его вырываете. А может, там ему и самое место? Может, сонные дела без вашего спящего соседа никак не разрешатся? Одно я вам скажу точно: если вы вдруг вздумаете сбежать посреди сна, сами или по чьей-то вине или указке, вас, скорее всего, больше в этот сон не пригласят.
Ещё одна причина, по которой не стоит будить людей – это ненормально быстрый переход из одного места в другое. Положим, вы сидите в своей квартире и пьёте чай с баранками, как вдруг вам звонит сосед из квартиры ниже, сообщает, что у него есть полбутылки неплохого рома, и предлагает присоединиться к распитию. Конечно, если под вами вдруг провалится пол, и вы рухнете на соседскую кухню вместе со стулом и чашкой – это будет быстро, однако такие способы перемещения обычно плохо сказываются на соседях и состоянии полов. Да и спешка в некоторых делах совсем ни к чему! Мир не рухнет, если перед тем, как спуститься на этаж, вы доедите злосчастную
О проекте
О подписке