Читать книгу «Эротика.Iz» онлайн полностью📖 — Эдуарда Тополя — MyBook.
image

Так удав своими мускулистыми кольцами продвигает в себя свою добычу.

Рубинчик уже не слышал никакого «Болеро» и даже не мычал, а только упирался изо всех сил руками в раму кровати, пытаясь выскочить из этих смертельных объятий, но ему удалось лишь протащить Олино тело по кровати на длину своих рук. И только. Оля приросла к нему, ее жадная улитка поглощала его в себя все глубже, вырывая его язык из гортани. В последних судорогах, как утопающий, Рубинчик стал беспорядочно дергаться всем телом и бить руками впившееся в него тело, и царапать ногтями, но в этих его предсмертных судорогах уже не было полной силы.

Он умирал. Он задыхался. Легкие вырывались из грудной клетки, голова расширилась и гудела, кровь разрывала его сосуды, и глаза полезли из орбит.

А там, в ее живом кратере, мускулистые кольца уже дотащили его язык до заветной препоны и попытались продвинуть еще дальше, насквозь.

Но в языке Рубинчика не было той твердости, которая нужна для такой операции.

И, поняв это, кольца разжались, кратер открылся, мягкие лепестки-створки выпустили язык Рубинчика из своих смертельных объятий, а Олины ноги вытянулись во всю свою длину в последней судороге и бессильно опали.

Рубинчик рухнул на пол как труп.

Он лежал ничком и распахнув руки, словно обнимая землю, которую уже покинул. Даже дышать у него не было сил, он только хватал воздух краями разорванных легких и нянчил в гортани свой несчастный и почти вырванный язык.

Только через несколько минут, сквозь оглушительный грохот своего пульса он снова услышал победный, все нарастающий и неминуемый, как судьба, ритм равелевского «Болеро».

Он перекатился на спину и открыл глаза.

Старая русская икона в темном окладе смотрела на него из угла. Его глаза встретились со взглядом распятого на кресте Иисуса, и лишь теперь, тут, на полу, Рубинчик понял, какая это боль и мука быть Учителем язычников.

Но минуты через три он отдышался, окончательно убедился, что выжил, и посмотрел на Олю.

Она лежала в кровати, на боку, закрыв глаза и свернувшись в клубок, как ребенок, как его дочка Ксеня. Ее губы были открыты, как во сне, ее высохшие волосы тихо струились на ее нежные коленки, и ничто не напоминало в этом покойном и полудетском теле о той дикой языческой силе, которая скрывалась меж ее белых ног. Ничто, кроме крутого и властного изгиба ее бедра…

Рубинчик поднялся с пола и, даже не подойдя к Оле, прошел на кухню. Там он открыл холодильник «Яуза» и обнаружил на полке в дверце бутылку «Столичной», пустую на две трети. Рубинчик взял из кухонного шкафчика стакан, налил в него все, что было в бутылке, и, сделав полный выдох, залпом выпил почти полный стакан холодной водки. Закрыл глаза, занюхал кулаком, послушал, как пошла водка в желудок, оживляя его внутренности, и передернул плечами. Потом открыл глаза и прислонился спиной к холодильнику. Черт возьми, ну и подарочек выкинула ему Россия перед его самоубийством!

Он вернулся в комнату, выдернул штепсель проигрывателя из розетки. Иголка жалобно проскрипела еще такт по пластинке. Рубинчик выглянул в окно. Внизу, за окном, лежала Москва, ночная и темная. Редкие желтые пятна окон светились в сырой темноте, одинокий грузовик прокатил по пустой Таганской площади, ветер мел по тротуару газетный мусор, а под фонарным столбом сидел на тротуаре и мирно дремал какой-то алкаш. Родина, подумал Рубинчик, милая Родина! «Мне избы ветхие твои…» Но вдруг какая-то новая яростная сила поднялась в душе Рубинчика вместе с огнем алкоголя. Нет, он не уйдет из этой жизни вот так – задохнувшийся от языческих судорог ног этой России и жадного кратера ее фарджи! О нет, товарищи!

Злая, лихая, дерзкая улыбка озарила его лицо. Так улыбаются, поднимая перчатку вызова на дуэль, так смеются, бросаясь с обрыва в кипящие волны океанского прибоя, так тореадор, сжимая короткий дротик, выходит на бой с уже окровавленным и взбешенным быком.

Рубинчик задернул штору, снова включил проигрыватель и вместе с громкими тактами ожившего «Болеро» направился к кровати.

Оля лежала в той же позе, как минуту назад. Только ее серые глаза были открыты и смотрели на него с подушки невинно и выжидательно, и веселые детские протуберанцы искрились вокруг ее зрачков.

Он остановился перед ней – голый, темноволосый, с яростным вызовом в темных семитских глазах и во всей невысокой фигуре. Но он еще не был готов к атаке. Он стоял перед ней, шумно дыша и слушая, как внизу его живота медленно, очень медленно собирается нужная ему сила.

Звучало «Болеро».

«Бам! Парарарарарам-парарам! Бам!..»

И вместе с усилением крещендо начало оживать и подниматься его копье, его ключ жизни.

«Парара-рам-тарара-аам-ам!..»

Он увидел, как Олины глаза сместились с его лица вниз, к этому вздымающемуся символу его чести и силы, и как ужас, непритворный ужас отразился на ее детском лице и в ее серых радужных зрачках.

Этот ужас прибавил его крови победную, торжествующую долю адреналина, и его мощное копье взметнулось вверх, вертикально, как сигнал к атаке.

«Парира-рира-рира-там! Та-та-там!..»

Но он не набросился на нее, нет!

Наоборот, он приблизился к ней мягкой походкой барса, пантеры, тигра. И, не позволяя ей терять взглядом это напряженное орудие, увитое толстыми, словно корнями, венами и увенчанное горячей фиолетовой луковицей, он медленно и нежно провел зачехленными колесами этого страшного орудия по ее плечу, груди, бедру. Так умелый наездник гладит по холке дикую молодую кобылицу перед тем, как взлететь на нее неожиданным прыжком.

Оля отпала на спину от этого прикосновения.

И глаза их встретились.

Только страх был в ее детском взгляде, ничего, кроме страха. А руки ее поднялись, инстинктивно защищая грудь и живот.

Но Рубинчика уже не могла обмануть ее невинность. Теперь он знал ее лучше, чем она знала себя. Не будет ни подготовки, ни разговора о вечности и звездах. «Кадыма ц’ад!» Ухватив Олины руки, он развел их в стороны, взлетел на нее одним прыжком и голыми ягодицами уселся ей на грудь – так, что его копье задрожало в пяти сантиметрах от ее испуганных глаз.

– Боишься? – спросил он хрипло и с усмешкой.

Она не ответила. Ужасающимся и зачарованным взглядом она смотрела на этот дрожащий от нетерпения символ жизни, как смотрели, наверно, язычники на своих богов, возникающих перед ними из огня и камня.

Крепко прижимая ее руки по обе стороны подушки, он стал медленно сползать по ее телу вниз – к животу, к лобку. И когда ее глаза потеряли из виду его живое, жаркое и ужасающее копье, она подняла свой взор к его глазам и вдруг сказала:

– Не надо! Прошу вас!

– Надо! – ответил он хрипло и стал жестким коленом разжимать ее сведенные ноги.

– Нет! Пожалуйста! Не делайте этого!

И столько мольбы и жалостливости было в ее тихом голосе, что он даже замер на миг, поскольку никогда до этого не делал это насильно. Но тут же вспомнил ту жадную и безжалостную улитку, которая затаилась меж ее сжатых ног. И голоса пацанов в его детстве, в детдоме: «Жри землю, жиденок, жри землю!»

С мстительной силой он вонзил свое второе колено меж ее сведенных ног и разжал их мощным усилием.

«Болеро» уже звучало где-то под потолком, на высших уровнях своего крещендо – торжествующе, как рок.

«Пари-рам… тара-там! Бам!!!»

Рубинчик отжался на руках и вознес свои бедра над Олиными бедрами тем победным махом из седла, каким он всегда взмывал в такой решительный миг над уже обреченной жертвой. Но перед тем как рухнуть в пучину ее жадного кратера, он то ли из трусости, то ли из любопытства скосил глаза в расщелину ее белых ног. Впрочем, отсюда, с этой точки, ему не было видно ни ее бутона, ни расщелины в нем, а только – золотая чаша ее опушки. И снова издалека, от подушки, до него донеслось тихое, как мольба:

– Ну не надо… Пожалуйста…

Но он уже знал пароль «Сезам, откройся!». И с кривой, мстительной, торжествующей улыбкой на лице он нежно, в одно касание, упер свой ключ жизни к теплым и закрытым створкам ее щели и повел им вдоль этих створок, как смычком.

Ее тело замерло, и дыхание остановилось.

Это прибавило ему веселой, пьянящей силы.

Нижним ребром своего копья он еще медленней, как в рапиде, провел по складкам ее бутона – раз… второй… третий… и – наконец! – эти теплые, спящие створки шевельнулись, словно спросонок. Но теперь-то Рубинчик был начеку. Он поднял свое орудие над этими опасными створками-лепестками, чтобы не дать им захватить себя в жадные клещи. И снова, дразня, только коснулся их… и еще раз… еще…

Олино тело молчало, лежа под ним расслабленно и бездыханно.

Только кратер ее паха все раскрывался, как штольня секретного оружия и как живой тюльпан. Рубинчику даже захотелось повести обратный отсчет времени, как при запуске ракеты: десять… девять… восемь… семь…

Но он не досчитал и до пяти, как кратер открылся весь и настежь, а его бледно-розовые створки вытянулись навстречу его копью с плотоядной жадностью и откровенным нетерпением.

Гремело, грохотало «Болеро».

Усмехнувшись, Рубинчик сдвинулся бедрами еще ниже, изготовил свое копье к точному удару по центру кратера, напружинил спину и бедра, но вдруг…

Дикий, на полном дыхании крик изошел из Олиной груди:

– Не-е-ет!

– Да, – сказал Рубинчик негромко и не столько ей, сколько себе.

– Не-ет!! – Ее тело забилось под ним со звериной силой, ее руки напряглись, ее бедра рванулись в сторону. – Нет! Ни за что! Не-ет!!!

– Да! – прохрипел Рубинчик и стальным обхватом заломил ей руки под ее спину, а ногами расщепил и подпер ее бедра.

Теперь она не могла ни шевельнуться, ни выскользнуть из-под него. И – наконец! – он стал приближать к ее горящему кратеру раскаленную луковицу своего копья.

Этот миг он не мог отдать вечности, не запечатлев его в своей памяти. Держа Олю жесткими волосатыми руками и расщепив ее чресла своими ногами, он посмотрел на приближение своего копья к губительной расщелине. И вдруг Оля резко подняла голову от подушки.

– Нет! – выкрикнула она с непритворной ненавистью и в голосе, и в открытых бешеных глазах. И – плюнула ему в лицо с той злостью, с какой когда-то плевали на него, избитого, в Калуге, и с какой совсем недавно орала на него антисемитка-кассирша в аэропорту «Быково».

– Ах ты курва! Да!!! – взорвался Рубинчик и злобно, рывком, одним кинжальным ударом вломился в нее сразу по рукоятку, вложив в этот удар всю силу и весь свой вес.

Ему показалось, что он даже услышал звук лопнувшей плевы – услышал сквозь грохот финальных тактов ликующего и издыхающего «Болеро».

– А… ах… – глубокий выдох опорожнил Олины легкие, ее тело вытянулось под ним и ослабло в тот же момент. А глаза закрылись.

И даже там, внизу ее живота, в ее жарком кратере, все замерло и омертвело, потому что своим копьем он поднял ее матку куда-то ввысь, под диафрагму.

Рубинчик упал на Олю и вытер ее плевок о ее лицо и губы. И так, не двигаясь, они лежали с минуту под истаивающие аккорды музыки. Но затем, когда последний аккорд, словно хвост умирающей ящерицы, упал в утомленную тишину, Рубинчик ощутил тихую, новую жизнь в живых ножнах вокруг его победоносного и по-прежнему напряженного копья. Плотное, теплое, влажное ущелье этих ножен нежно сжалось вокруг него и, пульсируя, медленными волнами понеслось по нему внутрь, в себя. Все быстрей и быстрей, как пульс…

Это было невероятно, немыслимо, нереально!

Но это было с ним, с Рубинчиком, семнадцать лет назад на влажном ночном волжском берегу, и это повторялось теперь тут, на этой кровати, вознесенной над Таганской площадью, – всасывающие мышечные волны женской плоти по всей длине его фаллоса!

То, что бездарные онанисты делают руками, то, что лучшие женщины мира делают языком и губами, эта юная дива делала мышцами своего кратера. Но эффект и наслаждение были несравнимы даже с его давним волжским опытом! Кто сказал, что Творец, завершив сотворение мира, почил на лаврах? Да, взглянув на шестидневное дело своих рук, Он, Всевышний, поставил себе оценку «хорошо». Но разве настоящего Творца может удовлетворить такая оценка? Нет, конечно! Скорей всего Он, Великий, в первую неделю только загрунтовал свое полотно, а теперь мы переживаем новый, восьмой день творения! Он экспериментирует. Он создал Леонардо и Микеланджело, вдохнул гений в Паганини и Моцарта, изобрел Эдисона и Эйнштейна. Но, сотворив этих титанов, сотворив горло Эдит Пиаф, глаза Джульетты Мазины и руки Плисецкой – разве мог он остановиться в своих экспериментах и не создать что-то гениальное в других частях тела?

– Еще… Еще… – тихо, словно в бреду, шептали губы Рубинчика, он обнял Олю, сжал ее руками, перекатился с ней на спину и тут же расслабился, позволяя теперь ее кратеру делать с ним все, что угодно: втягивать, всасывать, обжимать кольцами своей плоти и, пульсируя, катить эти волны по его ключу жизни вверх, все выше… выше…

«Господи! – шептал он про себя, вытягиваясь под Олей, как струна, и даже выше своего роста, запрокинув голову и открыв рот в немом крике восторга и боясь дышать. – Господи! Ты превзошел себя в этом творении!»

Но там, внизу, жадные волны ее мышечных спазм все нарастали, все ускоряли и ускоряли свой горячий пульсирующий бег, стремясь выжать, выдавить, высосать из него его мужскую силу, его кровь и душу. Сопротивляясь этому, его пальцы нашли ее грудь, зажали в фалангах ее соски и стали жестко, сильно, до боли крутить и выворачивать их, но и это не помогало – теперь там, в том кратере, уже бушевала раскаленная, жадная магма.

«Нет! – заорало в Рубинчике его угасающее сознание. – Нет! Держись! Продли это! Держись еще! Еще…»

Его руки уперлись в Олины плечи и стали отталкивать их от себя, отжимать ее тело, впившееся в него целиком и прилипшее к нему, как медуза, всей своей кожей. Она поддавалась нехотя, уступая его мышечной силе, но и уступив, отлипнув грудью, тут же подтянула вперед колени, уселась на нем, запрокинув свое белое тело и замерши без единого движения. Теперь она вся, целиком, превратилась в продолжение своего кратера, который работал уже как пылающий кузнечный горн.

Рубинчик не жил.

Он не дышал, он не слышал своего сердца, и пульс его замер.

На окраине его сознания, зажатого пыткой дикого, языческого наслаждения, проплыла мысль, что, может быть, он приблизился к тем ощущениям, которые испытывают женщины при таких же конвульсиях мужской плоти внутри их неподвижных кратеров, но и эта мысль утонула в нем, как жалкая лодка с порванным парусом.

Рубинчик перестал думать, контролировать себя и понимать, что происходит. Он превратился в дерево, растущее вверх всеми соками своих корней и уходящее кроной в заоблачные выси. Он превратился в подводный стебель, рвущийся сквозь плотную тропическую воду в какую-то другую форму жизни – высокую жизнь над водой в разреженной атмосфере облаков и птиц. Именно там, в этой заоблачной выси, живет еврейский Бог Яхве, сияющий и недостижимый. Рубинчик вдруг увидел его ясно, близко, в ярком солнечном свете, а рядом с ним, на соседнем облаке – свою молодую маму, круглолицую, счастливую и с маленькими смешливыми ямочками на щеках…

Он аркой изогнулся на лафете постели и взмыл в это небо всем своим гудящим телом, как взлетает ракета. От этого взлета заложило уши, лопнули вены и освободилась душа. Но когда он уже приближался к Богу, когда почти долетел, он вдруг ощутил, что силы оставили его, инерция полета иссякла и…

Атомный взрыв сотряс его тело…

Гигантское белое облако вырвалось из него в гудящий огнем кратер Олиной фарджи…

Этот атомный гриб все рос и рос, наполняясь новыми взрывами и облаками…

Но даже когда Рубинчик рухнул на спину, бездыханный и пустой, даже тогда этот жадный и ликующий горн Олиной плоти продолжал пульсировать, сжимать и разжимать его фаллос и всасывать в себя все, что в нем еще оставалось, могло остаться – до последней капли.

Безвольно отвернув голову на подушке, Рубинчик уже ясно знал, что он пуст, что даже душа его уже выскользнула из него и сгорела в этом жарком кратере, а то, что осталось от него на постели, – всего лишь невесомая и пустая оболочка, ненужная даже ему самому.

Но языческая богиня, все еще неподвижная, как индийская скульптура Будды в музее, не бросила его, не выпустила из себя и не оставила умирать на смятых и окровавленных простынях, как варвары оставляют на поле брани поверженного врага. Нет, ее жаркий горн только чуть понизил свою температуру, уменьшил давление мышечных спазмов и снизил частоту своего пульса. Теперь кольца ее плоти стали нежней, мягче, их движение замедлилось и стало похоже на тихий прибой после жестокого шторма. Так в госпитале гладят тяжелораненого, так жалеют грудных детей, так лелеют любимых.

Он почувствовал, что Оля легла на него, а ее влажные губы смочили его запекшийся рот тихим голубиным поцелуем.

И вдруг, к ужасу своему и восторгу, он ощутил, что в нежной, мокрой, дрожащей, лелеющей и горячей глубине ее пульсирующей штольни его мертвое и пустое копье начинает оживать и наливаться новой, непонятно откуда возникшей силой и свежей кровью желания…

Много позже, когда они прошли все стадии экстаза и умерли друг в друге по десятку раз и так же, не расчленяясь, воскресли – уже не спеша, без дикости, а словно вальсируя в своем неиссякаемом вожделении, и после этого, когда он снова купал ее в ванной, и когда она, как истинная язычница, целовала его всего, словно Бога, целовала все его тело до ногтей на ногах, – он впервые подумал: «И это конец? И теперь – покончить с этой жизнью?» И неожиданный ужас вошел в его душу и покрыл его тело морозной гусиной кожей. «Господи, да как я могу уйти из этой жизни, когда я нашел это античное сокровище русской женственности, это чудо, которое искал семнадцать лет?!» «Имя этому народу Русы. Они народ многочисленный, и нет во всех окрестных землях и странах красивей язычников, чем они», – писал в десятом веке Ибн Фадлан.

Рассвет высветил оконное стекло. Рубинчик лег возле Ольги. Согреваясь ее теплом и понимая, что не может и не сможет уснуть, он взял с тумбочки одну из книг, которые лежали там невысокой стопкой. На буро-коричневой матерчатой обложке было вытиснено потемневшим золотом:

ПИСЬМА И БУМАГИ ПЕТРА ВЕЛИКОГО

(АРХИВ КНЯЗЯ ФЕДОРА КУРАКИНА)

САНКТ-ПЕТЕРБУРГ, 1890 год