Читать книгу «Трильби» онлайн полностью📖 — Джордж Дюморье — MyBook.
 








– Глядите пристально на белки моих глаз!



Затем он начал слегка поглаживать ей лоб, щёки и затылок. Вскоре веки её сомкнулись и на лице появилось спокойное выражение. Через некоторое время, приблизительно спустя четверть часа, он осведомился, не болят ли у неё глаза по-прежнему.

– О, почти совсем не болят, месье! Это такое райское счастье!

Ещё через несколько минут он спросил Лэрда, знает ли тот немецкий язык.

– Достаточно, чтобы понимать, – ответил Лэрд, проживший целый год в Дюссельдорфе. Тогда Свенгали сказал ему по-немецки: «Смотрите: хоть она и не спит, но открыть глаза не сможет. Спросите-ка её».

– Вы спите, мисс Трильби? – осведомился Лэрд.

– Нет.

– Тогда откройте глаза и взгляните на меня.

Она попробовала открыть глаза, но не смогла и сказала об этом.

Тогда Свенгали снова сказал по-немецки:

– Она не сможет рта раскрыть. Спросите её.

– Отчего вы не можете открыть глаза, мисс Трильби?

Она попыталась заговорить, но напрасно.

– Она не сможет встать с дивана. Попросите-ка её встать.

Трильби не откликнулась – она была безгласна и недвижима.

– А теперь я освобожу её, – сказал Свенгали.

И, о чудо! Она вскочила с места, всплеснула руками и воскликнула: «Да здравствует Пруссия! Я выздоровела!» В благодарность она схватила руку Свенгали и поцеловала, а он осклабился, обнажив свои большие жёлтые зубы, и хрипло вздохнул, закатив к небу мутноватые белки своих больших чёрных глаз.

– Побегу скорей позировать Дюрьену. Чем мне отблагодарить вас, месье? Вы вылечили меня!

– Да, мадемуазель, я вылечил вас и взял вашу боль себе, теперь она у меня в локте. Но она мне мила, ибо она ваша. Каждый раз, как вы будете страдать от неё, вы станете приходить ко мне на улицу Тирлиар, дом номер двенадцать, на шестой этаж, и я буду лечить вас и брать вашу боль себе.

– О, вы чересчур добры! – И от радости она завертелась на месте волчком, громко выкрикивая: «Кому молока!» Стены студии содрогнулись, а рояль гулко и торжественно откликнулся на её возглас.

– Что это вы кричите, мадемуазель?

– Так кричат молочницы в Англии.

– Это великолепный возглас, мадемуазель, прекраснейший возглас! Он исходит из глубины души, его издаёт весь ваш организм, и он звучит как музыка в устах ваших. Ваш голос подобен голосу Альбони – voce sulle labbre[10]. Великолепный голос – воистину крик души!

Трильби вспыхнула от удовольствия и гордости.

– Да, мадемуазель! Я знаю только одного человека на свете, который обладает столь же мощным голосом, как ваш. Даю вам честное слово.

– Кто же это? Вы сами, месье?

– Увы, нет, мадемуазель, я лишён этого счастья. К сожалению, у меня нет голоса… Это официант в кафе «Ротонда» в Палэ Руаяль. Когда ему заказывают кофе, он произносит «Бум» глубочайшим басом. У него бассо профундо, он берёт ля первой октавы – феноменально! Как пушечный выстрел! У пушки тоже мощный голос, мадемуазель. За это он получает тысячу франков в год, так как привлекает массу клиентов в «Ротонду», где подают прескверное кофе, хотя оно и стоит на три су дороже, чем в кафе «Ла Сури», что на улице Фламберж. Когда этот официант умрёт, замену ему будут искать по всей Франции, а затем и по всей Германии, родине всех рослых официантов вроде него – и пушек, – но ему подобного нигде не найдут, и кафе «Ротонда» обанкротится, если только вы не согласитесь поступить на его место. Вы позволите мне осмотреть ваш ротик, мадемуазель?

Она широко разинула рот, и он осмотрел его.

– Бог мой! Нёбо вашего рта подобно куполу Пантеона, оно могло бы вместить славу всей Франции! Зев вашего рта подобен вратам собора святого Сульпиция, когда они раскрыты для верующих в день поминовения всех святых. Все ваши зубы целы? Тридцать два безукоризненных английских зуба, белых как кипень, и крупных, как сустав моего пальца! Ваш язычок похож на розовый лепесток, а линия вашего носа напоминает скрипку Страдивариуса – какой великолепный резонатор! В вашей прекрасной поместительной груди находятся лёгкие, крепкие, как кожаные мехи, а дыхание ваше благоуханно, как дыханье благородного белого оленя, возросшего на отечественных ромашках и маргаритках! И у вас отзывчивое, мякое сердце – золотое сердце, мадемуазель, я читаю это на вашем лице!

 
Сердце ваше как лютня,
Лишь к нему прикоснёшься —
Оно отзывается тотчас…
 

Как жаль, что при всём том вы не обладаете музыкальностью!

– Но я музыкальна, месье. Разве вы не слышали, как я пою «Бен Болта»? Почему же вы так говорите?

Свенгали на мгновение смешался. Потом он сказал:

– Когда я играю «Розамунду» Шуберта, мадемуазель, вы смотрите в другую сторону и курите папироску… Вы глядите на Таффи, на Билли, на развешанные по стенам картины или в окно на крышу собора Парижской Богоматери, но только не на Свенгали! Не на Свенгали, который глаз оторвать от вас не может и для вас играет «Розамунду» Шуберта!

– О, как красиво вы выражаетесь! – воскликнула Трильби.

– Но будьте покойны, мадемуазель, когда у вас начнёт болеть голова, приходите опять к Свенгали, он снимет с вас боль и возьмёт её себе – на память о вас. И только для вас одной станет он играть сначала «Розамунду» Шуберта, а потом и песенку «Господа студенты в кабачок идут» – ведь это веселее! И вы не будете ни видеть, ни слышать, ни думать ни о ком, кроме Свенгали, Свенгали, Свенгали!

Почувствовав, что его красноречие возымело желаемый эффект, он решил немедленно уйти, дабы ничем его не нарушить. Поэтому он склонился над красивой веснушчатой рукой Трильби, приложился к ней губами, а затем с поклоном покинул студию, даже не попытавшись раздобыть предвкушаемый пятифранковик.

– Чудаковатый он какой-то, правда? – сказала Трильби. – Он напоминает мне большого голодного паука, и в его присутствии я чувствую себя мухой. Но он вылечил меня, он вылечил меня! Ах, вы себе представить не можете, как мне бывает больно!

– И всё же на вашем месте я не стал бы связываться с ним, – сказал Лэрд. – Лучше терпеть любую боль, чем вылечиваться таким неестественным путём, да ещё с помощью такого человека! Я уверен, что Свенгали – плохой человек. Он вас загипнотизировал – вот что он сделал! Это месмеризм. Я частенько об этом слышал, но никогда не видел, как это происходит. Вас подчиняют чужой воле и затем делают с вами всё, что заблагорассудится: заставляют лгать, убивать, грабить – что угодно! А когда хотят от вас отделаться – могут в придачу принудить вас к самоубийству! При одной мысли об этом страшно становится!

Лэрд произнёс свою тираду очень серьёзно, торжественно, в необычной для себя манере – он был потрясён, и его впечатлительность только усугубляла всё происшедшее. Он почти пророчествовал.

Дрожь пробежала по спине Трильби при его словах. Она была чрезвычайно восприимчива, как вы могли в этом убедиться, ибо мгновенно поддалась гипнотическому влиянию Свенгали. Она отправилась позировать Дюрьену (которому ни словом не обмолвилась о том, что с ней было), и целый день её преследовало воспоминание о чёрных глазах Свенгали и о прикосновении его липких грязных пальцев к её лицу, – в ней росло отвращение к нему и ужас.

«Свенгали, Свенгали, Свенгали!» – неотступно звучало в её мозгу и отдавалось в ушах, подобно магическому заклинанию, постепенно становясь почти столь же нестерпимым, как и головная боль. Она чувствовала себя как бы во власти какого-то колдовства.

«Свенгали, Свенгали, Свенгали…»

Наконец она обратилась к Дюрьену с вопросом, знаком ли он с ним.

– Ещё бы! Знаю ли я Свенгали!

– А что ты о нём думаешь?

– Когда он помрёт, на свете будет одним прохвостом меньше!

У Карреля

Студия, или школа живописи, Карреля помещалась на улице Нотр Дам де Потирон де Сен-Мишель, в глубине огромного двора. Множество больших грязных окон выходило на север, и свет небесный заливал вереницу больших грязных мастерских.

Студией Карреля называлась самая огромная и наиболее грязная из них, где учились тридцать или сорок молодых художников. Они рисовали с натуры или писали маслом ежедневно, кроме воскресений, с восьми утра до полудня, а после перерыва ещё часа два. А субботы посвящали необходимой чистке сих авгиевых конюшен.

Натурщики и натурщицы чередовались еженедельно.

Одну неделю рисовали натурщиков, другую – натурщиц, и так в течение всего года.

Печь, помост для натуры, табуретки, ящики, около полусотни крепко сколоченных приземистых стульев, пара мольбертов и множество досок для рисования составляли необходимую обстановку.

Бесчисленные карикатуры и шаржи углём и мелом покрывали стены, разукрашенные также мазками бесчисленных палитр. Многоцветная гамма красок была весьма приятной для глаз.

За свободное пользование мастерской и натурой каждый ученик платил по десять франков в месяц и вносил деньги старосте, который являлся ответственным лицом. Кроме того, согласно обычаю, новичкам полагалось при поступлении в студию – при своём «посвящении в ученики» – устраивать для своих товарищей угощение, состоявшее из пунша и пирожных, что обходилось в тридцать, а то и пятьдесят франков.



По пятницам Каррель (знаменитый художник, представительный, элегантный, изысканно вежливый, с вполне заслуженной красной ленточкой Почётного легиона в петлице) появлялся в студии на два-три часа и обходил своих учеников, задерживаясь у каждой рисовальной доски или мольберта на несколько минут, причём, если ученик был прилежным и многообещающим, – минут на двадцать и даже более.

Делал он это из бескорыстной любви к искусству, отнюдь не из личной выгоды, и в полной мере заслуживал то глубокое уважение, которое питала к нему вся эта непочтительная и крайне бесшабашная компания, состоявшая из самых разношёрстных людей.

Среди них были и пожилые, их называли «седобородыми», которые рисовали и писали маслом уже лет тридцать. Они знавали других маститых художников, помимо Карреля, и могли нарисовать или написать человеческий торс почти столь же хорошо, как Тициан или Веласкес, но не могли нарисовать или написать ничего другого и застревали у Карреля на всю жизнь.

Были тут молодые люди, которым года через два или лет через пять-шесть, а то и через десять – двадцать, суждено было оставить свой след в искусстве и стать такими же большими художниками, как и сам мэтр. Были и другие – явные неудачники, предназначенные для прозябания в неизвестности, которых ожидали в будущем больницы, ночлежки, река или морг, а то и ещё хуже: котомка безвестного бродяги и даже унылое времяпрепровождение за прилавком отцовской лавчонки.

Беспечная молодёжь, буйная, весёлая богема, бойкие на язык парижане, проказники, остряки, задиры! Ленивые и прилежные ученики, дурные и хорошие, чистоплотные и неряшливые (в большинстве случаев последние) – всех их объединял некий дух солидарности. Чувствуя себя членами одной корпорации, они работали вместе дружно и весело и, если их просили об этом, весьма охотно помогали друг другу бескорыстным советом художника, хотя и делали это в весьма нелестных выражениях.

Прежде чем стать членом этого братства, Маленький Билли посещал года три-четыре одну из художественных школ в Лондоне, рисовал карандашом и писал маслом с натуры, а также с античных статуй в Британском музее, поэтому он не был новичком в своём деле.

Когда в одно прекрасное утро, в понедельник, он пришёл в студию Карреля, то чувствовал себя сначала робко и не в своей тарелке. У себя, в Англии, он усиленно изучал французский язык, довольно прилично читал и писал, и даже мог кое-как изъясняться на нём, но французская речь, которая звучала в этой парижской мастерской, была совершенно не похожа на тот официальный, приглаженный язык, давшийся ему с таким трудом. Учебник, которым он пользовался, не годился для Латинского квартала.

По совету Таффи – ибо Таффи уже работал под эгидой Карреля – Маленький Билли вручил старосте огромную сумму в шестьдесят франков на всеобщее угощение. Этот щедрый жест произвёл чрезвычайно благоприятное впечатление и ослабил то предубеждение, которое могло возникнуть в силу элегантности, вежливости и безупречной чистоплотности Маленького Билли. Ему отвели место, дали мольберт и рисовальную доску. Он пожелал работать стоя и начать с зарисовки мелом. Натурщика поставили в позу, и в полном молчании все принялись за дело. Утро понедельника всегда и повсюду кажется немного хмурым. Во время десятиминутного перерыва для отдыха несколько учеников подошли посмотреть на рисунок Маленького Билли. С первого же взгляда они поняли, что он владеет своим ремеслом, и преисполнились к нему уважением.

Природа одарила его необычайно «лёгкой рукой» – даже двумя, ибо он с одинаковым умением и ловкостью пользовался ими обеими. Благодаря предварительной практике в лондонской художественной школе он полностью исцелился от неуверенного, робкого туше, часто изобличающего руку начинающего художника и остающегося на всю жизнь у художника-дилетанта. Легчайшие, самые небрежные из его карандашных набросков отличались завидной точностью и неподражаемым обаянием, присущим одному ему, – узнать их автора можно было с первого же взгляда. Его туше, или, иными словами, прикосновение к бумаге или полотну, напоминало собой прикосновение Свенгали к клавиатуре рояля и было также единственным в своём роде.

С приближением полуденного перерыва начались попытки завязать разговор, разбить лёд молчания. Ламберт – юноша с необыкновенно весёлым лицом – первым нарушил тишину, произнеся на ломаном английском языке следующее замечание:

– Видали ли вы старые туфли моего отца?

– Я не видел старых туфель вашего отца.

Последовала пауза, а затем:

– Не видели ли вы старой шляпы моего отца?

– Я не видел старой шляпы вашего отца.

Потом кто-то сказал по-французски:

– Я нахожу, что у него красивая голова, у этого англичанина. А вы, Баризель?

– Но почему глаза у него как две плошки?

– Да потому что он англичанин!

– А почему у него рот, как у морской свинки, – два огромных зуба торчат спереди?

– Да потому что он англичанин.

– А почему у него спина такая прямая, будто он проглотил Вандомскую колонну ещё со времён битвы под Аустерлицем?

– Да всё потому, что он англичанин!

И так далее, пока все воображаемые недостатки внешности Маленького Билли не были перечислены. Затем:

– Папелар!

– Что?

– Мне хотелось бы знать, читает ли англичанин молитвы перед сном?

– Спроси-ка его!

– Сам спроси!

– Хотел бы я знать, есть ли у англичанина сёстры, и если есть, сколько их, какого они возраста и пола.

– Спроси-ка его.

– Сам спроси!

– А я хотел бы услышать во всех подробностях историю первой любви англичанина, а также, каким образом он потерял свою невинность.

– Спроси-ка его! – и т. д. и т. д.

Маленький Билли, чувствуя, что является предметом этой беседы, стал несколько нервничать. Вскоре с вопросом обратились прямо к нему.

– Скажите-ка, англичанин!

– Что? – отозвался Билли.

– Есть у вас сестра?

– Да.

– Она похожа на вас?

– Нет.

– Как жаль! А она читает на ночь молитвы?

Гневный огонёк зажёгся в глазах Маленького Билли, щёки его вспыхнули, и сия попытка вступить с ним в дружеские отношения и завязать первое знакомство была оставлена.

Вскоре Ламберт сказал:

– А не устроить ли нам «лестницу» англичанину?

Маленький Билли, заранее предупреждённый, хорошо знал, что это за испытание.

Новичка привязывали к лестнице и носили по двору, а если ему это было не по душе, то в придачу его поливали водой из насоса.

В следующий перерыв ему объяснили, что он должен покориться, и приготовили лестницу (ею пользовались, чтобы доставать всякие предметы с высоких стеллажей, расположенных вдоль стен мастерской).

Маленький Билли улыбнулся подкупающей улыбкой и разрешил привязать себя с обезоруживающим добродушием, и потому они решили, что это вовсе не забавно, и сразу же отвязали его – таким образом, он не подвергся испытанию лестницей.

Таффи тоже избежал этого, но иным путём. Когда окружающие вознамерились подступиться к нему, он схватил первого же попавшегося из них и, размахивая им, как палицей, сокрушил столько студентов и заодно столько мольбертов, рисовальных досок и устроил такое ужасающее побоище, что все в мастерской возопили хором: «Мир! Мир!»

Затем Таффи проделал удивительнейшие силовые трюки, показав себя при этом таким геркулесом, что память о нём жила в студии Карреля много лет, – он превратился в легенду, сказание, миф! И теперь ещё говорят (там, где кое-что сохранилось от традиций Латинского квартала), что этот человек гигантского роста швырял, бывало, по студии старосту и натурщиков, как бильярдные шары, пуская в ход одну левую руку!