– Вот как я учу петь маленькую Онорину, а Джеко играть на скрипке; вот каким образом я преподаю бельканто. Оно было утеряно, бельканто, но я нашёл его в сновидениях – я, и никто другой, я, Свенгали, я, я, я! Но довольно музыки, давайте играть на чём-нибудь другом, давайте играть в это! – вскричал он, вскакивая с табурета, и, схватив рапиру, с силой вонзил её в стену. – Подите сюда, Билли, я научу вас ещё кой-чему, чего вы не знаете…
Маленький Билли снял с себя куртку и жилет, надел маску, перчатку, башмаки для фехтования, и между ними начался поединок – «бой холодным оружием», как благородно именуют его во Франции. Билли потерпел полное фиаско. Свенгали не знал приёмов, однако фехтовал хорошо.
Затем наступил черёд Лэрда, ему тоже досталось, но за ним на арену выступил Таффи и восстановил честь Великобритании, как подобало бывшему британскому гусару, полностью оправдав своё прозвище Знатный Малый. Ибо Таффи благодаря длительным, усердным занятиям в лучших фехтовальных школах Парижа, а также благодаря своим природным данным, мог померяться силой с лучшим учителем фехтования во всей французской армии – и Свенгали получил по заслугам.
А когда настало время покончить с забавами и приняться за дело, явились ещё гости – французы, англичане, швейцарцы, немцы, американцы, греки. Распахнули окна, раздвинули занавеси, мастерская наполнилась воздухом и светом, и остаток дня прошёл в полезных занятиях атлетикой и гимнастикой, пока не настал обеденный час.
Но Маленький Билли, насытившись за день фехтованием и гимнастическими упражнениями, стал развлекаться тем, что зарисовал цветными карандашами очертание ноги Трильби на сцене, дабы недавнее впечатление не улетучилось, – оно всё ещё было таким живым и ярким, несмотря на то что родилось от случайного взгляда, от случайного каприза судьбы!
Вошёл Дюрьен, заглянул через его плечо и воскликнул:
– Вот как! Нога Трильби! Вы рисовали с натуры?
– Нет.
– По памяти?
– Да.
– Поздравляю! У вас счастливая рука. Хотел бы я уметь так рисовать! То, что вы сейчас сделали – маленький шедевр, право, дорогой мой! Но вы начинаете слишком выписывать его. Умоляю вас, не трогайте больше рисунка, не надо!
Маленький Билли был очень польщён и больше не притрагивался к своему эскизу: ведь Дюрьен был великий скульптор и сама искренность.
А потом – нет, я позабыл, что именно произошло в тот день после шести часов.
Если погода стояла хорошая, они весёлой гурьбой шли обедать в ресторан «Короны», хозяин которого, папаша Трэн (на улице Брата Короля), отпускал отличные кушанья и напитки за двадцать современных су или за один франк времён Империи. Вкусные, сытные супы, аппетитные омлеты, чечевица, красные и белые бобы, мясо, такое поперчённое, приправленное и благоуханное, что трудно было угадать – говядина это или баранина, дичь или свежая рыба (а может быть, и несвежая), – ведь никто над этим особенно не задумывался.
Там подавали совершенно такой же салат, редиску и сыры гриэр или бри, как у «Трёх Братьев Провансальцев», в ресторане через улицу (но не такое же сливочное масло!). А запивали всё это обильным количеством вина в деревянных кружках, и если вино случайно проливалось, то на скатерти оставались пятна изысканного синего цвета.
Вы сидели бок о бок с натурщиками и натурщицами, со студентами юридического или медицинского факультета, с художниками и скульпторами, с рабочими, с прачками и гризетками и отлично чувствовали себя в их компании и шлифовали ваш французский язык, если у вас был обычный английский акцент, и даже ваши манеры, если они были чрезмерно британскими. Вечера вы невинно проводили за бильярдом, картами или домино в кафе «Люксембург» на противоположной стороне улицы; или в театре Люксембург на улице Мадам, где в смешных фарсах высмеивались карикатурные англичане; или ещё лучше, в саду при кабачке «Жарден Бюлье» (около кафе «Клозри де Лила») и смотрели, как студенты пляшут канкан, и старались сплясать его сами (что даётся не так-то легко); или, что было лучше всего, отправлялись в театр Одеон на какую-нибудь пьесу классического репертуара.
А если стояла хорошая погода, да притом была суббота, Лэрд надевал галстук и ещё кое-что из принадлежностей туалета, и три друга шли под руку в отель на улицу Сены, где Таффи снимал комнату, и ждали, пока он не примет столь же приличный вид, как и Лэрд, что отнимало не слишком много времени. А затем (Маленький Билли выглядел всегда прилично одетым) они – все трое под руку, высокий Таффи посередине – шли по улице Сены, переходили через мост по направлению к Ситэ, заглядывали в Морг и направлялись дальше по набережной вдоль левого берега Сены к Новому мосту на запад. По дороге они заходили в лавки, где продавались картины и гравюры, и в лавчонки с разным старьём, – иногда они делали какую-нибудь удачную покупку. Потом переходили на другую сторону улицы, где у парапета набережной тянулись лотки букинистов, и рассматривали старые книги, торговались и даже покупали за бесценок одну-две из совершенно никому не нужных, с тем чтобы никогда не прочитать и даже не раскрыть их.
На середине моста Искусств они останавливались у перил, чтобы посмотреть на восток, в сторону древнего Ситэ и собора Парижской Богоматери, мечтая о том, чего не выразишь словами, и пытаясь всё же найти подходящие слова. Затем, обернувшись к западу, они глядели на пылающее небо и на расстилавшиеся перед ними Тюильри и Лувр, множество мостов, Палату депутатов, – а река в закатном золоте текла вдаль, то суживаясь, то расширяясь, вилась между Пасси и Гренель и текла всё дальше, к Сен-Клу, к Руану, к Гавру, может быть, до самой Англии, куда в данную минуту им вовсе не хотелось. И они пытались выразить словами, как необыкновенно хорошо жить на свете, когда живёшь в этом городе, и особенно сейчас, в этот самый день, год, столетие, именно на этом этапе их собственной смертной и преходящей жизни.
А потом – под руку и весело болтая, через двор Лувра и его позолоченные ворота, которые так великолепно сторожат беззаботные императорские зуавы, – под своды улицы Риволи и дальше до улицы Кастильон, где на углу они останавливались перед зеркальной витриной большой кондитерской. Жадным взором смотрели они на великолепнейший выбор конфет, облизываясь на разные пралине, драже, каштаны в сахаре, на леденцы и марципаны всех сортов и всех цветов радуги, такие же восхитительные на вид, как праздничная иллюминация!
Хрупкие сахарные кристаллы и льдинки, как драгоценные камни – алмазы и жемчуга, – были разложены так заманчиво, что, казалось, готовы растаять во рту! Но поразительнее всего (ввиду предстоящей Пасхи) выглядели огромные пасхальные яйца волшебных оттенков, покоящиеся, как сокровища, в роскошных гнёздах из атласа, кружев и золота. И Лэрд, который был очень начитан, знал английских классиков и любил этим похвастать, важно провозглашал: «Такие вещи умеют делать только во Франции!»[8]
А потом – на противоположную сторону, через большие ворота, по улице Фейан до площади Согласия, поглазеть – без тени зависти! – на пышную, самоуверенную столичную толпу, возвращавшуюся в экипажах из Булонского леса. Но даже в Париже на лицах у тех, кто катается в колясках, лежит печать скуки, – развлечения им приелись, говорить не о чем, словно они потеряли всякий вкус к жизни и молчат печально и тупо, убаюканные монотонным шуршанием бесчисленных колёс, катящихся изо дня в день всё той же дорогой.
Наши три мушкетёра палитры и кисти начинали размышлять вслух о суетности моды и злата, о пресыщенности, которая идёт по пятам за избалованностью и настигает её, об усталости, которая превращает удовольствия в непосильное ярмо, как если бы сами они, испытав всё это, пришли к такому заключению, а никому другому оно и в голову не приходило!
Но вдруг они приходили к совсем другому заключению: муки голода нестерпимы! И потому спешили в английскую столовую на улице Мадлен (в самом конце, по левую руку). Там в течение часа или более они восстанавливали свои силы и угасший патриотизм при помощи английского ростбифа, запивая его элем, закусывали домашним хлебом, приправляли живительной, язвительной, жалящей жёлтой горчицей и зверским хреном и заканчивали пир вкуснейшим пирогом с яблоками и острым чеширским сыром. Всё это поглощалось в том количестве, в каком позволяли им это сделать их несмолкаемые застольные разговоры, такие интересные и приятные, преисполненные сладостными надеждами, пылкими мечтаниями, снисходительными похвалами или дерзкими осуждениями всех художников подряд – живых или мёртвых, – скромной, но неугасимой верой в собственные силы и силы друг друга, подобно тому как парижское пасхальное яйцо наполнено разными сластями и сюрпризами на радость всем юным!
А затем – прогулка по многолюдным, ярко освещённым бульварам, и стаканчик вина в кафе за мраморным треногим столиком прямо на тротуаре, и всё те же разговоры решительно обо всём.
И наконец, домой по тёмным, тихим, умолкнувшим улицам, через один из пустынных мостов к своему любимому Латинскому кварталу. На стенах Морга, холодного, мёртвого, рокового, дрожали бледные блики тусклых уличных фонарей. Собор Парижской Богоматери как на страже возносил к небу свои таинственные башни-близнецы, которые в течение стольких веков глядят вниз на нескончаемую вереницу восторженных, пылких юношей, дружно идущих по улицам по двое, по трое, с вечными разговорами, разговорами, разговорами…
Лэрд и Билли доставляли Таффи в целости и сохранности к порогу его отеля на улице Сены, но там оказывалось, что перед тем как пожелать «спокойной ночи», им надо ещё так много сказать друг другу – поэтому Таффи и Билли провожали Лэрда до дверей мастерской на площади св. Анатоля, покровителя искусств. Там между Таффи и Лэрдом начинался спор о бессмертии души, например, или о точном смысле слова «джентльмен», или о литературных достоинствах Диккенса и Теккерея, или ещё о чём-нибудь, столь же глубокомысленном, отнюдь не банальном. И Таффи с Лэрдом провожали Билли до его гостиницы на площади Одеон, а он, в свою очередь, провожал их обратно – и так без конца… Взаимные проводы длились до того часа, какой вам больше по сердцу.
Но если лил дождь и за окнами мастерской, как в свинцовом тумане, Париж вырисовывался неясно и зыбко; весёлые черепицы его крыш казались пепельными и печальными; неистовый западный ветер, жалобно завывая, метался в печных трубах, а на реке беспорядочно перекатывались маленькие серые волны; Морг выглядел озябшим, потемневшим, промокшим насквозь и крайне негостеприимным (даже с точки зрения трёх вполне уравновешенных англичан) – тогда они предпочитали пообедать и провести вечер дома.
Маленький Билли, с тремя, а то и с четырьмя франками в кармане, отправлялся в ближайшие лавки. Он покупал хрустящий, хорошо пропечённый свежий хлеб, кусок говядины, литр вина, картофель, лук, сыр, нежно-зелёный курчавый салат, укроп, петрушку, разную зелень и в качестве любимой приправы – головку чеснока, чтобы, натерев его на корочку хлеба, придать вкус и аромат любому кушанью.
Накрыв на стол «по-английски», Таффи делал салат. У него, как и у всех, кого я знал, был свой собственный рецепт для его изготовления (сначала следовало полить прованским маслом, а уже затем – уксусом); несомненно, его салаты были не менее вкусны, чем те, что были изготовлены по другим рецептам.
Лэрд, склонившись над плитой, искусно жарил мясо с луком, превращая их в такое благоуханное шотландское рагу, что различить по вкусу, где мясо, а где лук или чеснок, было, право, невозможно!
Обеды дома были ещё вкуснее, чем в ресторанчике папаши Трэна, гораздо вкуснее, чем в английской столовой на улице Мадлен, – несравненно вкуснее, чем где бы то ни было на свете.
А какое кофе, только что поджаренное и смолотое, подавали после обеда! Какие сигареты Капораль и трубки – при свете трёх ламп, затенённых абажурами, в то время как дождь хлестал по стеклу огромного северного окна, а ветер выл и метался вокруг причудливой средневековой башенки на углу улицы Трёх Разбойников. Как уютно шипели и трещали сырые дрова в печке!
Интереснейшие разговоры длились до самого рассвета. В который раз говорили о Теккерее и Диккенсе, о Теннисоне и Байроне (который не был ещё забыт в те дни), о Тициане и Веласкесе, о молодом Милле и Холмане Гунте (начинавшем свою карьеру); об Энгре и Делакруа; о Бальзаке и Стендале, о Жорж Санд; о прославленных отце и сыне Дюма! И об Эдгаре Аллане По! И о былой славе Греции и былом величии Рима…
Простодушные, откровенные, наивные, безыскусственные речи, возможно, не из самых мудрых и изощрённых, пожалуй, не свидетельствующие об очень высоком уровне культуры (которая, кстати, не всегда идёт на пользу), не ведущие ни к каким практическим результатам, но глубоко трогательные по своей искренности, гордому сознанию своей правоты, преисполненные пламенной верой в незыблемость своих убеждений.
О, счастливые дни, счастливые ночи, посвящённые музам Искусства и Дружбы! О, счастливое время беззаботного безденежья, юных надежд, цветущего здоровья, избытка сил и полной свободы в сердце Парижа, в милом, старом, бессмертном Латинском квартале, где так хорошо работалось, так беспечально жилось!
Притом ни у кого из них пока что не было никаких сердечных увлечений и любовных огорчений!
Нет, решительно нет! Маленький Билли никогда в жизни не был так счастлив, никогда и мечтать не смел о возможности такого счастья.
Прошло приблизительно около двух суток с того дня, который мы ранее описали. Фехтование и бокс уже начались, а гимнастика была в полном разгаре, когда за дверью раздался возглас: «Кому молока!» – и на пороге появилась Трильби, на этот раз вполне прилично одетая и, по-видимому, в очень серьёзном настроении; рослая, плечистая, с высокой грудью, стройная юная гризетка в белоснежном гофрированном чепчике, в опрятном чёрном платье с белым передником, в старых, но аккуратно заштопанных тёмных чулках и поношенных мягких серых туфлях без каблуков. Сами по себе бесформенные, туфли эти на ногах Трильби, как на безупречно правильной колодке, принимали благородную классическую форму, подобно тому как старая лайковая перчатка принимает идеальную форму на прекрасной руке, что не преминул отметить Маленький Билли с непонятным для самого себя щемящим волнением, которое было вызвано далеко не только причинами эстетического порядка.
Взглянув ей в лицо, усеянное веснушками, он встретился с приветливым, милым её взором, с простодушной, радостной, обаятельной улыбкой – и ощутил уже не просто эстетическое, но явно сердечное волнение. В глубине её сияющих глаз (отражавших в эту минуту крошечный его силуэт на фоне неба, видневшегося за широко распахнутым северным окном) он со свойственной ему чуткостью мгновенно угадал великодушие, благородное, отзывчивое сердце, тёплое сестринское участие, но, увы, – на самом дне души её какой-то осадок горя и стыда. Он был потрясён, и так же внезапно, как закипают слёзы, в нём вспыхнула нестерпимая к ней жалость и горячее рыцарское желание помочь. Но он не успел разобраться в своих чувствах. Появление Трильби было встречено шумными восклицаниями и приветствиями.
– Да это наша Трильби! – прозвучал из-под фехтовальной маски глухой голос Жюля Гино. – Ты уже на ногах после вчерашнего? Ну и повеселились же мы у Матьё на новоселье, животики надорвали! Дым стоял коромыслом, чёрт побери! Как твоё здоровьице сегодня?
– Ну, ну, старина, – отвечала Трильби, – ты, видать, прыгаешь понемногу! Опять под мухой? А Викторина? Глупышка, здорово она клюкнула вчера, ну можно ли этак на людях! А вот и Гонтран! Зузу, мой дружок, как делишки?
– Как по маслу, козочка моя! – отозвался Гонтран, по прозвищу Зузу, так как он служил в зуавах. – Да, никак, ты в тряпичницы пошла? Опять без гроша?
(За спиной у Трильби болталась корзина тряпичника, а в руках она держала фонарь и палку с острым наконечником.)
– Ну да, голубчик! – ответила она. – Сам видал, вчера я в пух и прах продулась! Осталась без гроша, на бобах сижу, а жить-то ведь надо, как ни крути, капральчик!
Все симпатии Маленького Билли мгновенно улетучились при этом обмене любезностями. Ему был крайне неприятен непонятный для него язык парижских улиц, на котором они говорили. Ему было ясно только одно: они были на «ты», и он достаточно знал французский, чтобы понимать значение этой фамильярности, но совершенно превратно истолковал её.
Жюль Гино всего только заботливо осведомился о самочувствии Трильби после вчерашнего новоселья у Матьё, где было превесело; Трильби спросила, как здоровье Викторины, которая выпила немного более, чем следовало, и добродушно посетовала на свой проигрыш, в силу которого ей приходилось теперь поправлять свои дела ремеслом тряпичницы, – а Маленький Билли воспринял всю эту невинную болтовню (которую я постарался передать в точности) как неудобопонятную, неприличную тарабарщину. Он негодовал и мучился ревностью.
– Добрый день, мистер Таффи, – сказала Трильби по-английски. – Я принесла вам эти предметы искусства, чтобы заключить с вами мир. Это подлинные инструменты. Я одолжила их у папаши Мартина, старого, опытного тряпичника – торговца оптом и в розницу, кавалера ордена Почётного легиона, члена Учёного совета, и так далее, и тому подобное. Адрес его – улица Кладезь Любви, дом тринадцать, нижний этаж, налево, в глубине двора, как раз напротив ломбарда. Он один из моих ближайших друзей и…
– Вы хотите сказать, что состоите в приятельских отношениях с каким-то ветошником? – воскликнул бедный Таффи.
– Ну да! А почему бы нет? Я никогда не хвастаю, да и знакомством с папашей Мартином нечего особенно хвастать, – сказала, лукаво прищуриваясь, Трильби. – Если бы вы были его близким приятелем, вы бы это быстро поняли. Вот как надо подвешивать корзину, видите? Наденьте, я помогу вам прикрепить её сзади и покажу, как держать фонарь и пользоваться палкой. Знаете, вам может это когда-нибудь пригодиться – всякое в жизни бывает, ни за что нельзя ручаться. Если вы захотите, папаша Мартин согласен позировать вам. Обычно днём он не занят. Он беден, но честен, вот что я вам скажу, а к тому же любезен в обращении и чистоплотен: настоящий джентльмен. Он жалует художников, англичан особенно, – они хорошо платят. Жена его торгует всяким хламом, подержанными вещами и картинами старых мастеров, разными Рембрандтами, от двух франков и выше. У них есть внучек – чудесный малыш. Я прихожусь ему крёстной матерью. Вы ведь, наверное, знакомы с французскими обычаями?
– Да, – сказал крайне сконфуженный Таффи, – я, безусловно, вам очень благодарен, но я…
– Ну, что вы! Не стоит благодарности! – отозвалась Трильби, освобождаясь от корзины и ставя её вместе с фонарём и палкой в угол. – А теперь я с минуту покурю и побегу по делам. Меня ждут в австрийском посольстве. Не стесняйтесь, продолжайте ваши занятия, друзья мои. Да здравствует бокс!
О проекте
О подписке