Читать книгу «Трильби» онлайн полностью📖 — Джордж Дюморье — MyBook.
cover
 




 





 



 





Это была очень высокая, стройная молодая девушка, одетая весьма оригинально в серую шинель французского пехотинца и полосатую юбку, из-под которой виднелись её белоснежные голые щиколотки и узкие, точёные пятки, чистые и гладкие, как спинка бритвы; пальцы ног её прятались в такие просторные ночные туфли, что ей приходилось волочить ноги во время ходьбы.

Она держалась свободно, с грациозной непринуждённостью, как человек, чьи нервы и мускулы в полной гармонии, кто всегда в великолепном настроении и, прожив долгое время в атмосфере мастерских французских художников, привык к ним и чувствует себя в любой из них как дома.

Маленькая непокрытая головка с коротко остриженными каштановыми кудрями венчала фигуру в этом странном облачении. Юное, пышущее здоровьем лицо её с первого взгляда, пожалуй, нельзя было назвать красивым: глаза были слишком широко расставлены, рот велик, подбородок тяжеловат, а кожа сплошь усеяна веснушками. К тому же, пока не попробуешь нарисовать чьё-нибудь лицо, никогда нельзя сказать, красиво оно или нет.

Но из-под незастёгнутого ворота шинели виднелась открытая шея такой ослепительной лилейной белизны, какую не встретишь у француженок и очень редко у англичанок. К тому же у неё был прекрасный, широкий и ясный лоб, красиво очерченные ровные брови, гораздо темнее волос, правильный нос с горбинкой, крепкие румяные щёки и чудесный овал лица. Она была похожа на отменно красивого юношу.

Пока это создание разглядывало собравшуюся компанию и, сверкая крупными белоснежными зубами, улыбалось всем невообразимо широкой и неотразимо приятной, доверчивой, простодушной улыбкой, всем стало сразу же ясно, что она умна, непосредственна, обладает чувством юмора, прямодушна, мужественна, добра и привыкла к дружескому приёму, где бы она ни появлялась.

Закрыв за собой дверь и погасив улыбку, она стала вдруг очень серьёзной. Слегка наклонив голову и подбоченившись, она приветливо воскликнула: «Вы все англичане, правда? Я услыхала музыку и решила зайти, провести с вами минутку, вы не возражаете? Меня зовут Трильби. Трильби О'Фиррэл».


Она сказала это по-английски, с шотландским акцентом и французскими интонациями, голосом таким звучным, глубоким и сильным, что он мог бы принадлежать драматическому тенору, и каждый инстинктивно почувствовал: как жаль, что она не юноша, славный был бы малый!

– Напротив, мы в восторге, – отвечал Билли и придвинул ей стул.

Но она сказала:

– О, не обращайте на меня внимания, слушайте музыку! – И села, скрестив ноги по-турецки, на помост для натуры.

Они глядели на неё с любопытством, в некотором замешательстве, она же невозмутимо вытащила из кармана шинели пакетик с едой и воскликнула:

– Я немного перекушу, если позволите. Знаете, я натурщица, а только что пробило двенадцать – время отдыха. Я позирую Дюрьену, скульптору, этажом выше. Позирую для всего вместе.

– Для всего вместе? – переспросил Маленький Билли.

– Да, для ансамбля, вы понимаете – голова, руки, ноги, всё, особенно ноги. Вот моя нога, – сказала она, скидывая одну из своих туфель и вытягивая ногу. – Это самая красивая нога в Париже. Во всём Париже найдётся только одна под стать ей – а вот и она! – И, рассмеявшись от всего сердца (как весёлый серебряный колокольчик), она вытянула вторую ногу. И вправду у неё были удивительно красивые ноги, такие бывают только у античных статуй или на картинах – прелестные по цвету и линиям, идеально пропорциональные, юные, бело-розовые, невинные. Такие, что Маленький Билли, который обладал острым, зорким глазом художника и, милостью божьей, знал, какой формы, размера и цвета должны быть (и бывают так редко) различные части тела мужчины, женщины и ребёнка, был буквально потрясён тем, что живая, обнажённая человеческая нога может являть собой столь чарующее зрелище! И он почувствовал, что подобный цоколь или пьедестал придаёт олимпийское благородство фигуре, которая казалась почти комичной в костюме, состоящем всего только из солдатской шинели и полосатой юбки – и ничего более!

Бедная Трильби!

Слепки с её стройных, прелестных ног, воспроизведённые в грязноватом, бледно-сером парижском гипсе, всё ещё живут на полках и стенах многих художественных мастерских всего мира, и многим, ещё не родившимся скульпторам и художникам предстоит изучать с ревностным усердием и в полном отчаянии их непостижимое совершенство.

Ибо, когда матери-природе приходит в голову превзойти самоё себя и уделить особое внимание какой-нибудь мелочи, как это иногда бывает – раз в тысячелетие, пожалуй, – она поднимается на такие высоты, куда жалкому человеческому искусству трудно добраться.

Удивительная штука человеческая нога, пожалуй, ещё более удивительная, чем человеческая рука, но в противовес руке, хорошо нам знакомой, нога редко бывает прекрасна у цивилизованных народов из-за тесной кожаной обуви.

Её стыдливо держат как бы в изгнании и немилости, словно вещь, которую следует упрятать подальше и позабыть. Подчас нога бывает очень уродлива – самое уродливое из всего, что есть у прекраснейших, знатнейших, умнейших представительниц прекрасного пола, – до того уродлива, что при виде неё любовь может угаснуть, юные грёзы померкнуть, а сердце чуть ли не вдребезги разбиться!

А всё из-за высокого каблука и до смешного узенького носка – в лучшем случае чрезвычайно неудобных!

Но в то же время, если мать-природа приложила особые усилия к сотворению ноги, а соответствующий уход или счастливое стечение обстоятельств уберегли её от плачевных искривлений, затвердений, изменений (последствий чудовищно тесной обуви, виновницы печального удела ноги!) – тогда вид её, обнажённой, очаровательной, бывает редким, приятнейшим сюрпризом для того, кто умеет смотреть глазами художника!

Ничто в природе – даже божественно прекрасное лицо – не обладает столь вкрадчивой властью пленять воображение высоким физическим совершенством и не является столь убедительным доказательством превосходства человека над животным; превосходства человека над человеком; превосходства женщины над всеми!

Однако хватит рассуждений по поводу обуви!

Трильби с уважением относилась к особому дару, преподнесённому ей природой, – никогда не носила тесных башмаков или туфель, следила и ухаживала за ногами не менее тщательно, чем иная изящная дама ухаживает за своими руками. В этом заключалось её единственное тщеславие, её единственное кокетство.

Джеко, держа в одной руке скрипку, а в другой смычок, уставился на неё с нескрываемым восхищением, а она продолжала спокойно уписывать бутерброд с сыром.

Покончив с ним, она облизнула кончики пальцев, достала из другого кармана маленький кисет с табаком, свернула папиросу и закурила, глубоко затягиваясь, наполняя лёгкие дымом и выпуская его через ноздри с видом полного блаженства.

Свенгали заиграл «Розамунду» Шуберта и убийственно сверкнул в её сторону томными чёрными глазами.

Но она даже не взглянула на него. Она рассматривала Маленького Билли, большого Таффи и Лэрда, слепки и этюды, небо, крыши, башни собора Парижской Богоматери, еле видные оттуда, где она сидела.

Но когда Свенгали перестал играть, она воскликнула:

– Ну и музыка! Вы хорошо играете. Но, знаете, это звучит как-то невесело. Как это называется?

– «Розамунда» Шуберта, мадемуазель, – отвечал Свенгали.

– А что такое «Розамунда»? – спросила она.

– Розамунда была кипрской принцессой, мадемуазель, а Кипр – это остров.

– Вот как! А Шуберт – где это?

– Шуберт не остров, мадемуазель. Шуберт был моим соотечественником и писал музыку. И играл на рояле, как я.

– А, значит, Шуберт человек. Не знаю такого, никогда о нём не слыхала.

– Очень жаль, мадемуазель. Он таки был талантлив. Вам, наверное, придётся больше по вкусу вот это. – И он забренчал песенку:

 
Господа студенты
В кабачок идут,
Там они канкан
Танцуют и поют,  —
 

умышленно фальшиво играя мотив и аккомпанируя на басах в совсем другой тональности, – сплошное издевательство!

– Да, это мне больше нравится. Звучит как-то веселее, знаете. Это тоже сочинил кто-нибудь из ваших соотечественников? – спросила она.

– Упаси боже, мадемуазель!

Все расхохотались, но не над Трильби, а над Свенгали. А самое смешное (если это вообще смешно) состояло в том, что она говорила совершенно искренне.

– Вы любите музыку? – спросил её Билли.

– О, ещё бы! – отвечала она. – Мой отец пел как птица. Он был образованным джентльменом, мой отец. Его звали Патрик Майкл О'Фиррэл, он учился в Кембриджском университете, в Тринити-колледже. Он часто пел «Бен Болта». Вы знаете песню про Бен Болта?

– Да, я её хорошо знаю, – сказал Маленький Билли, – премилая песенка!

– Я могу её спеть, – сказала мисс О'Фиррэл, – хотите?

– О, конечно, если вы будете так любезны.



Мисс О'Фиррэл бросила окурок на пол, продолжая сидеть на помосте скрестив ноги, положила руки на колени, широко расставила локти, посмотрела в потолок с нежной, сентиментальной улыбкой и запела трогательную песню:

 
Ты помнишь Алису, мой старый Бен Болт?..
И тёмные волны кудрей…
 

Подчас слишком глубокое и горестное не вызывает слёз, а слишком карикатурное и смешное не вызывает смеха. Так было и с пением мисс О'Фиррэл.

Из её широкого рта лился поток звуков не оглушительных, но столь мощных, что казалось, они льются отовсюду, отзываясь эхом во всех уголках мастерской. Она приблизительно следовала за рисунком мелодии, повышая и понижая голос в нужных местах, но так отчаянно фальшивила, что это была не песня, а бог знает что! Она всё время как бы сознательно уклонялась от правильного мотива и ни разу не взяла ни одной верной ноты даже нечаянно – по-видимому, у неё совсем не было музыкального слуха. Она была лишена его, хотя и обладала чувством ритма.

Она кончила петь. Воцарилось неловкое молчание.

Слушатели недоумевали, не зная, пела ли она всерьёз или в шутку. Можно было предположить, что она издевалась над Свенгали за дерзко исполненную им песенку о студентах. Если так, то она великолепно отплатила ему той же монетой, и в больших чёрных глазах Свенгали зажёгся мстительный огонёк. Он сам так любил насмехаться над другими, что терпеть не мог, когда смеялись над ним, – он не выносил насмешек!

Наконец Маленький Билли сказал:

– Благодарим вас. Превосходная песня.

– Да, – сказала мисс О'Фиррэл: – К сожалению – единственная, которую я знаю. Её певал мой отец, вот так, запросто, после очередного стакана грога, когда он был навеселе. И люди вокруг плакали, да и сам он, бывало, плакал, когда пел. А я никогда не плачу. Некоторые считают, что я не умею петь, но, должна сказать: иногда мне приходилось петь «Бен Болта» по шесть, по семь раз подряд у многих художников. Я, знаете, каждый раз пою эту песню по-новому – не слова, но мотив. Не забудьте, я пристрастилась к пению совсем недавно. Вы знаете Литольфа? Он ведь настоящий композитор, и вот на днях он пришёл к Дюрьену, и я спела при нём «Бен Болта». И что бы вы думали? Он сказал, что даже мадам Альбони не смогла бы взять таких высоких или таких низких нот, как я, и что голос её наполовину меньше моего. Он поклялся, что это правда! Он сказал, что моё дыхание такое же естественное и правильное, как у ребёнка, и что мне недостаёт только умения управлять своим голосом. Вот что он сказал!

– О чём она говорит? – спросил Свенгали.

И она повторила ему всё слово в слово по-французски – на том образном французском языке, которым говорят парижане. Правда, она говорила отнюдь не так, как говорят в «Комеди Франсэз» или в Сен-Жерменском предместье. Язык её был своеобразен и выразителен – забавен, но без малейшей вульгарности.

– Чёрт возьми! А ведь Литольф прав, – сказал Свенгали. – Уверяю вас, мадемуазель, я никогда не слыхал такого голоса, как у вас. Вы обладаете исключительным дарованием.

Она зарделась от удовольствия, а остальные про себя сочли его наглецом за то, что он насмехается над бедной девушкой. Осудили они и господина Литольфа.

Она поднялась, смахнула крошки с шинели, сунула ноги в шлёпанцы Дюрьена и сказала по-английски:

– Ну, мне пора идти. Жизнь не только забава, а это очень жаль, право! Но какая разница, если всё-таки на свете хорошо живётся!

Уходя, она остановилась перед картиной Таффи – на ней был изображён тряпичник с фонарём и куча разного хлама. Ведь Таффи был или считал себя в те дни убеждённым реалистом. Впоследствии он изменил своим убеждениям и теперь пишет лишь королей Артуров, разных Джиневр и Ланселотов и всяких средневековых красавиц.

– Корзина тряпичника прикреплена немного низко, – заметила она. – Разве он сможет открыть крышку своим крючком и сбросить в корзину тряпки, если корзина висит так низко за его спиной? И на нём не те башмаки, и фонарь не тот, – тут всё не похоже на правду.

– Боже мой! – сказал, вспыхнув, Таффи. – Вы, кажется, хорошо знакомы с этой темой! Как жаль, что вы не живописец!

– Ну вот, вы и рассердились! – сказала мисс О'Фиррэл. – Ай, ай!

Она подошла к двери и задержалась на пороге, добродушно оглядывая всех.

– Какие у вас троих красивые зубы. Это, наверное, оттого, что вы англичане и чистите их дважды в день! Я тоже. Трильби О'Фиррэл – так меня зовут – улица Пусс Кайю, сорок восемь. Позирую для ансамбля; если захочу – могу сходить за покупками; делаю всё что придётся. Не забудьте! Благодарю вас всех, до свиданья.

– Оригинальная особа! – сказал Свенгали, когда она ушла.

– По-моему, она прелестна, – сказал Маленький Билли, юный и нежный. – О боже, да ведь у неё ноги ангела! Как мне жаль, что ей приходится позировать обнажённой. Я уверен, что она порядочная девушка.

И в несколько минут остриём старого циркуля он нацарапал на красноватой стене очертание ноги Трильби, пожалуй ещё более совершенной и поэтичной, чем оригинал.

Каким бы беглым ни был этот маленький эскиз, но по обаянию, по необыкновенному сходству, по тонкости, с которой Маленький Билли сумел передать своё впечатление, – это было произведением мастера. Нога эта могла принадлежать только одной Трильби, и никто, кроме Маленького Билли, не мог бы нарисовать её так вдохновенно.

– А что такое «Бен Болт»? – поинтересовался Джеко.

И тогда Таффи усадил Билли за рояль и заставил пропеть эту песню. Тот спел её очень мило, приятным, глуховатым баритоном. Таффи и Лэрд выписали рояль из Лондона, с большими издержками, только для того, чтобы их юный друг имел возможность проявлять свои музыкальные способности для собственного удовольствия и на радость своим друзьям. Рояль принадлежал покойной матери Таффи.

Не успел Билли пропеть второй куплет, как Свенгали вскричал:

– Какая прелесть! А ну, Джеко, сыграйте нам эту песню!

И, положив свои большие руки на клавиши, поверх пальцев Маленького Билли, он столкнул его с табурета своим крупным костлявым телом, сел за рояль и заиграл великолепное вступление. После дилетантской игры Билли звуки, которые Свенгали извлекал из инструмента, поражали своим многообразием, мощью и богатством.

Джеко любовно прижал к груди свою скрипку, закатил глаза и заиграл эту простую песню так, как её, наверно, никто никогда раньше не играл, – с такой страстью, так вдохновенно и певуче! И они стали варьировать мелодию, переделывать её, всячески жонглировать ею то в одной тональности, то в другой. Свенгали вёл Джеко за собой, играл прелюдии, многоголосные фуги, импровизировал на басах и дискантах, громко и тихо, в миноре и в мажоре, отрывисто и глухо, адажио, анданте, аллегретто, скерцо. Он выявил до конца всё, что в песне было прекрасного. Он играл до тех пор, пока его изумлённые слушатели чуть не опьянели от восторга. Властный Бен Болт, и чрезмерно чувствительная Алиса, и его уступчивый друг, и старый учитель, и давно умершие школьные товарищи, и деревенское крылыцо, и мельница, и серая гранитная плита.

 
И милый сердцу уголок,
Где серебрился ручеёк,  —
 

всё выросло в необычайную, благородную эпическую поэму, о которой и не помышлял тот неизвестный, кто сложил слова и мотив этой безыскусственной песни. Она трогала много простых сердец в Англии, а среди них когда-то и сердце пишущего эти строки, – о, как давно, давно это было!

– Канальство! Он хорошо играет, этот Джеко! А? – сказал Свенгали, когда они довели свою изумительную обоюдную импровизацию до апофеоза и завершения.

– Он мой ученик! Я заставляю его петь на скрипке – и будто сам пою! Ах, если б у меня был хотя бы маленький голос, я бесспорно стал бы первым певцом в мире! Но мне не дано петь! – продолжал он. (Я буду передавать его речь по-английски, не пытаясь воспроизвести его акцента. Он не выговаривал множество букв, произносил «б» как «п», а «д» как «т» и «г» как «х», уродуя мягкий, благозвучный французский язык.)

– Я не умею ни петь, ни играть на скрипке, но зато умею учить, правда, Джеко? И у меня есть ученица, не так ли, Джеко? Маленькая Онорина. – Тут он оглядел всех с неприятной усмешкой. – Мир ещё услышит когда-нибудь о маленькой Онорине! Слушайте все, вот как я учу петь маленькую Онорину! Джеко, проаккомпанируй мне пиччикато!

И он вытащил из кармана маленький складной флажолет (очевидно, собственного изделия), свинтил его и приложил к губам. На жалком своём инструменте он начал играть «Бен Болта», а Джеко, глядя на своего маэстро обожающим, преданным взором, стал аккомпанировать ему на скрипке, играя на струнах не смычком, а пальцами, как на гитаре.

Бесполезно пытаться передать словами красоту, глубокое чувство, грацию, властный пафос и страсть, с которыми этот поистине гениальный артист исполнил эту бедную мелодию на своей жалкой дудочке (ибо его самодельный флажолет был немногим лучше) – с пронзительной, трогательной, волнующей нежностью. Он играл то громко, то тихо, и слышались в его игре то вопли отчаянья, то как бы мягкий шёпот, мелодичное дыхание, звуки более певучие, чем самое человеческое пение, – играл с совершенством, превзойти которое не мог и сам Джеко, великолепный скрипач, мастерски владевший инструментом, который по праву считается королём инструментов!

Свенгали так играл, что слеза, стоявшая в глазах Маленького Билли во время игры Джеко, теперь задрожала у него на ресницах и вдруг тихо покатилась по носу. Подпершись кулаком, он украдкой смахнул её мизинцем и закашлялся глухо и неестественно, делая вид, что ничего не случилось!

Никогда не слыхал он подобной музыки и не подозревал о её существовании. Покуда она длилась, он сознавал, что глубже постигает всё прекрасное и печальное, познаёт самую суть вещей и горестную их мимолётность, глядит за тёмную завесу, отделяющую нас от вечности, – смутное, космическое видение… оно растаяло, когда музыка умолкла, оставив по себе неизгладимое воспоминание и страстное желание выразить однажды все эти ощущения пластическими средствами его собственного прекрасного искусства.

Кончив играть, Свенгали посмотрел исподлобья на своих ошеломлённых слушателей и сказал:




 





...
8