– Ты! – скомандовал Уитакер. – Наручники.
Вся эта кутерьма с заковыванием моих запястий в наручники через открытое окошко камеры затевалась ради того, чтобы Уитакер мог отпереть дверь и обследовать камеру, пока Смайт сторожит меня. Я смотрел через плечо, как Уитакер опускает мизинец в поток вина и подносит его к языку.
– Люций, что это такое? – удивился он.
– Сначала я подумал, каберне, офицер, – ответил я. – Но теперь склоняюсь к дешевому мерло.
– Вода поступает из городского резервуара, – сказал Смайт. – Заключенным нельзя туда лезть.
– Может, это чудо, – пропел Крэш. – Вы же все знаете о чудесах, так ведь, офицер, фанатик веры?
Дверь моей камеры закрыли и освободили мне руки. Уитакер вышел на мостик яруса.
– Кто это сделал? – спросил он, но мы его не слушали. – Кто несет за это ответственность?
– Какая разница? – откликнулся Крэш.
– Так помогите мне. Если ни один из вас не сознается, я попрошу, чтобы сантехники на всю неделю отключили вам воду, – начал угрожать Уитакер.
– Уит, – рассмеялся Крэш, – Американский союз защиты гражданских свобод нуждается в живом примере.
Под наш хохот надзиратели стремительно ретировались с яруса. Смешными становились совсем не забавные вещи, я даже был не против послушать Крэша. В какой-то момент вино потекло тонкой струйкой и потом иссякло, но Поджи уже вырубился, а Тексас и Джои стройно пели балладу «Дэнни-бой», я же быстро отключался. Фактически последнее, что я помнил, – это как Шэй спрашивает Кэллоуэя, как тот назовет свою птичку, и его ответ: Бэтмен-Робин. И еще Кэллоуэй подбивал Шэя на состязание по выпивке, но Шэй говорил, что воздержится. И что он вообще не пьет.
После превращения в вино водопроводной воды на нашем ярусе в камеры два дня кряду шел непрерывный поток сантехников, научных работников и тюремных администраторов. Очевидно, мы были единственным блоком в тюрьме, где такое случилось. Представители власти поверили этому, потому что после обыска надзиратели конфисковали из наших камер флаконы с шампунем, молочную тару и даже пластиковые пакеты, которые мы находчиво использовали для хранения излишков вина. Кроме того, на стенках труб было обнаружено соответствующее вещество. Хотя никто не собирался показывать нам результаты лабораторных анализов, ходили слухи, что исследуемая жидкость явно не водопроводная вода.
Наши прогулки и душ отменили на неделю, как будто мы были виноваты в случившемся. Только через сорок три часа ко мне пустили тюремную медсестру Алму, от которой всегда пахло лимонами и постельным бельем, а на ее голове в виде башни кольцами была уложена коса. Я все думал, к каким ухищрениям она прибегает, когда ложится спать. Обычно она приходила дважды в день и приносила мне полный стаканчик ярких и больших, как стрекозы, пилюль. Она также смазывала кремом зараженные грибком ступни заключенных, проверяла зубы, испорченные кристаллическим метамфетамином, – вообще, делала все то, что не требовало посещения лазарета. Признаюсь, несколько раз я симулировал болезнь, чтобы Алма измерила мне температуру или кровяное давление. Иногда на протяжении многих недель она была единственным человеком, прикасавшимся ко мне.
– Итак, – начала она, когда ее впустил в мою камеру надзиратель Смайт, – я слышала, у вас тут творится всякое. Расскажешь, что произошло?
– Рассказал бы, если бы мог, – ответил я, покосившись на сопровождающего ее охранника. – А может, и нет.
– Мне на ум приходит только один человек, во время оно превративший воду в вино, – сказала она. – И мой пастор уверит тебя, что этого не было в тюрьме штата в минувший понедельник.
– Возможно, твой пастор предположит это в следующий раз, когда Иисус наполнит тела прекрасным вином «Шираз».
Рассмеявшись, Алма сунула мне в рот термометр. Поверх ее спины я рассматривал Смайта. Покрасневшими глазами он в задумчивости уставился на стену, вместо того чтобы следить за мной и не дать мне совершить какую-нибудь глупость, например взять Алму в заложники.
Запикал термометр.
– У тебя по-прежнему повышенная температура.
– Скажи мне что-то, чего я не знаю, – ответил я, нащупав кровь у себя под языком, сочащуюся из язв – неотъемлемых при этой ужасной болезни.
– Принимаешь лекарства?
– Ты же видишь, как я каждый день запихиваю их себе в рот, – пожал я плечами.
Алма знала, что любой заключенный может придумать свой способ убить себя.
– Только не умирай при мне, Юпитер, – сказала она, стирая что-то липкое с красного пятна у меня на лбу, благодаря которому я получил это прозвище. – Кто еще расскажет мне то, что я пропустила в «Главном госпитале»?
– Пустяковый повод околачиваться здесь.
– Я слышала и похуже.
Алма повернулась к надзирателю Смайту:
– Мы закончили.
Она ушла, и по команде с пульта управления дверь плавно закрылась под скрежет металлических зубьев.
– Шэй, – позвал я, – не спишь?
– Не сплю.
– Пожалуй, тебе стоит закрыть уши.
Шэй не успел спросить почему, а Кэллоуэй уже разразился потоком ругательств, что происходило постоянно, когда Алма приближалась к нему на пять футов.
– Проваливай отсюда, черномазая! – завопил он. – Клянусь Богом, что оттрахаю тебя, если только прикоснешься ко мне…
Надзиратель Смайт прижал дебошира к стене камеры.
– Ради всего святого, Рис, – сказал он, – неужели из-за чертова пластыря каждый день должно повторяться одно и то же?
– Да, если его клеит эта черная сука.
Кэллоуэя осудили за то, что он семь лет назад дотла спалил синагогу. У него были повреждения головы, и потребовалась обширная пересадка кожи на руках. Однако он полагал свою миссию выполненной, потому что напуганный раввин покинул город. Пересаженная кожа еще нуждалась в лечении – за прошедший год Рис перенес три операции.
– Знаете что, – сказала Алма, – мне наплевать, даже если руки у него сгниют.
И ей действительно было все равно. Но ей было не все равно, когда ее называли черномазой. Каждый раз, услышав это слово от Кэллоуэя, она сжималась и, выйдя из его камеры, шла по галерее чуть медленнее.
Я прекрасно понимал, что именно она чувствовала. Если ты отличаешься от других, то порой не видишь массу людей, принимающих тебя таким, какой ты есть. Но замечаешь того единственного, который не принимает тебя.
– Из-за тебя я подхватил гепатит С, – проворчал Кэллоуэй, хотя наверняка заразился через лезвие цирюльника, как заражаются в тюрьме другие заключенные. – Из-за тебя и твоих грязных негритянских лап.
Кэллоуэй был сегодня особенно несносным, даже для себя. Поначалу я подумал, что он бесится, как и все мы, оттого что нас лишили наших скудных привилегий. Но потом до меня дошло: Кэллоуэй не хотел впускать к себе Алму, потому что она могла обнаружить птенца. А случись это, Смайт конфисковал бы пичугу.
– Что ты намерена делать? – спросил Смайт у Алмы.
– Не собираюсь с ним спорить, – вздохнула она.
– Вот и правильно! – прокаркал Кэллоуэй. – Ты же знаешь, кто здесь босс. РАХОВА!
При этом выкрике, означающем священную войну против евреев и цветных, все заключенные специально изолированных тюремных камер разразились воплями. В таком белом штате, как Нью-Гэмпшир, обитателями тюрьмы руководило «Арийское братство». Они контролировали торговлю наркотиками за решеткой, они набивали друг другу татуировки в виде трилистника, молнии и свастики. Чтобы быть принятым в банду, надлежало убить кого-то с одобрения «братства» – чернокожего, еврея, гомосексуалиста или любого другого неугодного человека.
Вопли становились оглушительными. Алма прошла мимо моей камеры, Смайт следом за ней.
Когда они проходили мимо Шэя, тот сказал надзирателю:
– Загляните внутрь.
– Я знаю, что там, внутри Риса, – отозвался Смайт. – Двести двадцать фунтов дерьма.
Хотя медсестра и охранник уже ушли, Кэллоуэй продолжал горланить.
– Ты что! – зашипел я на Шэя. – Если они найдут эту дурацкую птицу, то снова обшарят все камеры! Хочешь на две недели остаться без душа?
– Да речь не о том, – сказал Шэй.
Я не ответил, а просто улегся на койку, затолкав в уши мятой туалетной бумаги. И все же услышал, как Кэллоуэй распевает гимны «белой гордости». И все же услышал, как Шэй во второй раз повторяет мне, что говорил не о птичке.
В ту ночь, когда я проснулся весь в поту, чувствуя, как сердце готово выскочить из глотки, Борн снова разговаривал сам с собой.
– Они поднимают простыню, – сказал он.
– Шэй?
Я взял кусочек металла, выпиленный из кромки столика. Не один месяц ушел на то, чтобы вырезать его с помощью самодельной алмазной ленточной пилы – резинки от трусов с добавлением зубной пасты и пищевой соды. И что интересно, этот треугольный кусочек металла совмещал в себе зеркало и ножик. Я просунул руку под дверь, повернув зеркальце так, чтобы увидеть камеру Шэя.
Он лежал на койке с закрытыми глазами и скрещенными на груди руками. Его дыхание почти не ощущалось – грудь еле заметно поднималась и опускалась. Могу поклясться: я чуял запах червей во вскопанной земле. Я слышал, как о заступ могильщика ударяются камешки.
Он репетировал.
Я и сам это делал. Может быть, не совсем так, но и я репетировал собственные похороны. Кто придет. Кто оденется подобающим образом, а кто предстанет в каком-нибудь омерзительном прикиде. Кто будет плакать, а кто – нет.
Благослови, Господь, наших надзирателей! Они поместили Шэя Борна по соседству с тем, кто был обречен на смертный приговор.
Через две недели после прибытия Шэя на первый ярус как-то рано утром к нему в камеру вошли шестеро офицеров и приказали раздеться.
– Наклонись, – услышал я голос Уитакера. – Раздвинь ноги. Подними их. Покашляй.
– Куда мы идем?
– В лазарет. Медосмотр.
Я знал эту процедуру. Они обыщут одежду, чтобы удостовериться в отсутствии спрятанной контрабанды, потом велят снова одеться. После чего Борна выведут с первого яруса за пределы зоны специально изолированных камер.
Час спустя я проснулся от шума открываемой в камеру Шэя двери, когда его сопроводили обратно.
– Я помолюсь за твою душу, – важно произнес Уитакер и ушел с яруса.
– Ну что? – начал я неестественно жизнерадостным голосом. – Здоров как бык?
– Меня не водили в лазарет. Мы были в кабинете начальника тюрьмы.
Я уселся на койке, подняв глаза к отдушине, из которой доносился голос Шэя, и сказал:
– Он наконец-то согласился встретиться с…
– Знаешь, почему они врут? – перебил меня Шэй. – Потому что боятся, что ты взбесишься, если они скажут тебе правду.
– Какую правду?
– Это все управление сознанием. И у нас нет другого выбора, как подчиниться, потому что – а вдруг это единственный раз, когда действительно…
– Шэй, ты разговаривал с начальником или нет?
– Это он разговаривал со мной. Он сказал, что Верховный суд отклонил мою последнюю апелляцию, – ответил Шэй. – Казнь назначена на двадцать третье мая.
Я знал, что до перевода на наш ярус Шэй одиннадцать лет ожидал смертной казни. Вряд ли он сомневался, что это когда-нибудь произойдет. И теперь до этой даты оставалось всего два с половиной месяца.
– Уверен, им не хочется прийти и сказать: привет, мы забираем тебя, чтобы вслух зачитать твой смертный приговор. Чтобы я не взбесился, им проще сделать вид, что меня ведут в лазарет. Спорим, они обсуждали, как придут и заберут меня. Спорим, у них было совещание.
Я стал думать, что бы предпочел, будь это моя смерть, о которой объявили, как о поезде, отбывающем со станции. Захотел бы я услышать от тюремщика правду? Или же я счел бы милосердием быть избавленным от знания неизбежного, пусть даже на эти несколько минут перехода?
Ответ для себя я знал.
Я недоумевал, почему при мысли о казни Шэя Борна у меня в горле застрял комок, хотя мы были знакомы всего две недели.
– Мне очень жаль.
– Угу, – откликнулся он, – угу.
– Поли-ция! – выкрикнул Джои, и секунду спустя вошел надзиратель Смайт, а вслед за ним Уитакер.
Они отвели Крэша в камеру с душем. Расследование истории с нашим пьяным водопроводным краном, очевидно, не выявило ничего убедительного, помимо плесени в трубах, и нам вновь выделили время на личную гигиену. Но потом, вместо того чтобы покинуть первый ярус, Смайт потоптался на мостике и остановился перед камерой Шэя.
– Послушай, – начал Смайт, – на прошлой неделе ты мне кое-что сказал.
– Разве?
– Ты сказал, чтобы я заглянул внутрь. – Он помолчал. – Моя дочь была больна. Очень больна. Вчера врачи велели нам с женой попрощаться с ней. Я был вне себя от горя и ужасно разозлился. Вот я и схватил плюшевого мишку, которого мы брали с собой из дому в больницу, и разодрал его. Внутри он оказался набит скорлупками арахиса, а у нас и мысли не было заглянуть туда. – Смайт покачал головой. – Моя крошка не умирает, она даже не болела. Просто это аллергия. Но откуда ты узнал?
– Я не…
– Не важно.
Смайт засунул руку в карман и достал что-то небольшое, завернутое в фольгу. Это оказалось пышное шоколадное пирожное.
– Я принес его из дому. Моя жена их печет. Она хотела тебя угостить.
– Джон, нельзя давать ему контрабанду, – сказал Уитакер, оглядываясь через плечо на пульт управления.
– Это не контрабанда. Просто я… делюсь своим ланчем.
У меня потекли слюнки. В нашем меню шоколадных пирожных с орехами не было. Был только шоколадный кекс – раз в год как часть рождественского набора, в который входил также чулок с конфетами и двумя апельсинами.
Смайт передал пирожное через окошко в двери камеры. Встретившись с Шэем взглядом, он кивнул и ушел вместе с Уитакером.
– Эй, смертник, – позвал Кэллоуэй, – за половину этого дам тебе три сигареты.
– Меняю на целую пачку кофе, – предложил Джои.
– Он не собирается тратить это на тебя, – возразил Кэллоуэй. – Получишь кофе и четыре сигареты.
Тексас и Поджи тоже присоединились. Они меняются с Шэем на CD-плеер. Журнал «Плейбой». Рулон скотча.
– Одна шестнадцатая унции мета, – объявил Кэллоуэй. – Окончательное предложение.
«Братство» наваривало немало денег на обмене метамфетамина в тюрьме штата Нью-Гэмпшир. Видимо, Кэллоуэю сильно приспичило съесть это пирожное, раз он решил пожертвовать собственной заначкой.
Насколько мне было известно, появившись на нашем ярусе, Шэй ни разу не пил кофе. Я понятия не имел, курит ли он и употребляет ли наркотики.
– Нет, – ответил Шэй. – Всем вам говорю: нет.
Прошло несколько минут.
– Господи, я все еще чую его запах! – простонал Кэллоуэй.
Дайте скажу: я не преувеличиваю, когда говорю, что нам пришлось несколько часов кряду вдыхать этот аромат. Он был восхитительный! В три часа ночи, когда я пробудился из-за привычной для меня бессонницы, запах шоколада был настолько сильным, что могло показаться, будто пирожное находится в моей камере, а не у Шэя.
– Почему бы тебе не съесть эту чертову штуку? – пробубнил я.
– Потому что, – ответил Шэй, бодрствующий, как и я, – тогда мне нечего будет предвкушать.
О проекте
О подписке