Дюпрэ смотрел на него сверху вниз, явно озадаченный. Потом он позвал Гаррисона – переводчика при батальоне. Гаррисон был застенчивым малым, из тех начитанных умников, что робеют смотреть в лицо собеседнику. Сейчас он стоял рядом с капитаном, широко раскрытыми глазами уставившись на плачущего банкира.
«Что он там несет, Гаррисон?» – спросил Дюпрэ. Речь банкира стала уже настолько невнятной, что Гаррисону пришлось присесть возле него на корточки.
Через какое-то время он поднялся.
«Сэр, он говорит: „Я не знал… Я не знал…“».
Дюпрэ побелел от злости. Он вдруг нагнулся и, схватив банкира за лацканы пиджака, поднял его, так что они оказались лицом к лицу.
«Как же не знал, черт тебя дери!» – прошипел Дюпрэ, потом плюнул ему в лицо и оттолкнул в сторону.
Банкир поплелся обратно в строй. Пока жители городка маршировали по лагерю, я не спускал с него глаз. Он даже не попытался стереть с лица плевок Дюпрэ. И все бормотал себе под нос: «Ich habe nichts davon gewußt… Ich habe nichts davon gewußt…» Стоявший рядом со мной солдат сказал: «Только послушай этого сукина сына. Он совсем свихнулся».
Но я думал, что это все-таки слова раскаяния. «Аве Мария». Или что там еще, что говоришь самому себе, пытаясь покаяться, вымолить прощение. И я искренне сочувствовал тому человеку. Я чувствовал, что на самом деле он хочет сказать: «Да, я знал о том, что происходит в этом лагере. Но я ничего не мог поделать. Поэтому я просто закрыл на это глаза… и убедил себя в том, что жизнь в моей деревне течет, как и прежде».
Джек выдержал паузу.
– Наверное, мне уже никогда не вычеркнуть из памяти этого толстяка в костюме, повторяющего «Ich habe nichts davon gewußt» снова и снова, снова и снова. Потому что это была отчаянная мольба о прощении. И мольба эта основана на пугающей человеческой слабости: все мы делаем то, что должны делать, чтобы выжить.
Джек потянулся за сигаретой, оставленной в пепельнице. Она уже потухла, он достал из пачки следующий «Честерфилд» и закурил. После первой затяжки я вытащила сигарету у него изо рта и жадно затянулась.
– Я не знал, что ты куришь, – сказал он.
– Я не курю. Балуюсь. Особенно когда впадаю в задумчивость.
– У тебя сейчас такое настроение?
– Ты мне подкинул столько пищи для размышлений.
Какое-то время мы молчали, по очереди передавая сигарету друг другу.
– Ты простил того немецкого банкира? – наконец спросила я.
– Простил ли? Черт возьми, нет. Он заслуживал своей вины.
– Но ты ведь сочувствовал ему, не так ли?
– Конечно, сочувствовал. Но отпущения грехов не мог бы предложить.
– А вот представь себя на его месте. Скажем, ты бы управлял местным банком, у тебя были бы жена, дети, красивая и спокойная жизнь. Но, предположим, ты знал о том, что через дорогу от твоего пряничного домика находится скотобойня, где забивают невинных мужчин, женщин, детей – и все потому, что твое правительство решило, будто они враги государства. Ты бы поднял голос протеста? Или поступил бы так же, как он, – спрятал голову в песок и продолжал жить как ни в чем не бывало, притворяясь, будто ничего не замечаешь?
Джек сделал последнюю затяжку и затушил сигарету в пепельнице.
– Хочешь честный ответ? – спросил он.
– Конечно.
– Тогда слушай: я не знаю, как бы я поступил.
– Это действительно честный ответ, – сказала я.
– Все любят рассуждать о том, что нужно «поступать правильно», отстаивать свою позицию, думать о так называемом всеобщем благе. Но все это пустые слова. Когда ты оказываешься на передовой, под артиллерийским обстрелом, то понимаешь, что ты вовсе не герой. И пригибаешься под пулями.
Я погладила его по щеке:
– Значит, ты бы не назвал себя героем?
– Нет. Я всего лишь романтик.
Он поцеловал меня глубоким и долгим поцелуем. Когда поцелуй закончился, я притянула его к себе и прошептала:
– Давай уйдем отсюда.
Он замялся. Я спросила:
– Что-нибудь не так?
– Я должен кое-что прояснить, – сказал он. – Мне не просто на Бруклинские верфи нужно попасть сего дня.
– А куда?
– В Европу.
– В Европу? Но ведь война окончена. Зачем тебе в Европу?
– Я записался добровольцем…
– Добровольцем? Так уже воевать негде, куда идти добровольцем?..
– Войны, может, и нет, но в Европе все еще большой контингент американской армии, помогает урегулировать там всякие вопросы насчет беженцев, расчистки завалов после бомбежек, репатриации военнопленных. В «Старз энд страйпс» мне предложили контракт на освещение послевоенного обустройства Европы. Для меня это возможность досрочного получения звания лейтенанта, не говоря уже о приличных командировочных. Так что…
– И надолго этот наряд вне очереди?
Он опустил голову, избегая моего взгляда:
– Девять месяцев.
Я промолчала… хотя девять месяцев вдруг показались мне вечностью.
– Когда ты подписался на эту командировку? – тихо спросила я.
– Два дня назад.
О боже, нет…
– Мне, как всегда, не везет, – сказала я.
– Мне тоже.
Он снова поцеловал меня. Потом прошептал:
– Мне лучше сейчас сказать тебе «прощай».
Я почувствовала, как мое сердце замерло, пропустив удар… или даже три. На какое-то мгновение я задалась вопросом, в какое безумство я ввязываюсь. Но это мгновение испарилось. И осталась одна только мысль: вот оно.
– Нет, – сказала я. – Не говори «прощай». Во всяком случае, не сейчас. Еще нет девяти ноль-ноль.
– Ты уверена?
– Да. Я уверена.
От Шеридан-сквер до моей квартиры на Бедфорд-стрит было всего пять минут ходьбы. Мы не сказали ни слова, пока брели по пустынным улицам, лишь крепче прижимались друг к другу. Молча мы поднимались по лестнице. Я открыла дверь. Мы вошли. Я не предложила ему ни выпивки, ни кофе. А он и не спрашивал. Он даже не огляделся. Не позволил себе восхищенных восклицаний по поводу моей квартиры. Не было и нервной болтовни вместо прелюдии. Потому что нам в тот момент больше ничего не хотелось говорить. И потому что – как только за нами захлопнулась дверь – мы бросились раздевать друг друга.
Он даже не спросил, в первый ли это раз у меня. Он просто был исключительно нежным. И страстным. И слегка неуклюжим… впрочем, как и я.
Потом от него повеяло холодком. Он как будто прятался за завесой отчужденности, стесняясь того, что слишком открылся мне.
Я лежала, прижимаясь к нему, среди смятых и влажных простыней. Мои руки обнимали его. Губы лениво блуждали по его загривку. Я первой нарушила молчание, длившееся вот уже час.
– Я никогда не выпущу тебя из этой постели.
– Это обещание? – спросил он.
– Хуже, – сказала я. – Клятва.
– Это уже серьезно.
– Любовь – дело серьезное, мистер Малоун.
Он повернулся ко мне:
– Можно ли считать это объяснением в любви, мисс Смайт?
– Да, мистер Малоун. Именно так. Мои карты, что называется, открыты. Это пугает тебя?
– Наоборот… Я не собираюсь выпускать тебя из этой постели.
– Это обещание?
– На ближайшие четыре часа – да.
– А потом?
– А потом я снова стану собственностью американской армии, которая в настоящий момент задает курс моей жизни.
– Даже в вопросах любви?
– Нет, любовь – это не подконтрольная им территория.
Мы снова замолчали.
– Я вернусь, – наконец произнес он.
– Я знаю, – сказала я. – Если ты выжил на войне, то справишься и с восстановлением мирового порядка. Вопрос в другом: вернешься ли ты ко мне?
Едва я произнесла эту фразу, как тотчас возненавидела себя за это.
– Послушай, – поспешно сказала я. – Наверное, это звучит так, словно я предъявляю какие-то права на тебя. Извини, я глупая.
Он крепче прижал меня к себе.
– Ты не просто глупая, – сказал он. – Ты глупая по определению.
– Зря смеешься, парень из Бруклина, – шутливо произнесла я, целясь ему в грудь пальцем. – Я не так-то легко отдаю свое сердце.
– Нисколько не сомневаюсь в этом, – сказал он, покрывая поцелуями мое лицо. – И можешь не верить, но я тоже.
– Там, в Бруклине, ты случайно не прячешь какую-нибудь девчонку?
– Нет. Даю слово.
– А может, какая-нибудь фрейлейн ждет тебя в Мюнхене?
– Опять мимо.
– Наверное, Европа манит тебя своей романтикой…
Молчание. Как же я злилась на себя за свой острый язык. Джек улыбнулся:
– Сара…
– Я знаю, знаю. Просто… Черт возьми, это же несправедливо, что завтра ты уезжаешь.
– Послушай, если бы я встретил тебя два дня назад, я бы ни за что не подписался на эту командировку…
– Но мы встретились не два дня назад. Мы встретились сегодня. И вот теперь…
– Речь всего лишь о девяти месяцах, не больше. Первого сентября тысяча девятьсот сорок шестого года я – дома.
– Но ты найдешь меня?
– Сара, я собираюсь писать тебе каждый день на протяжении этих девяти месяцев…
– Да ладно, это уж ты замахнулся. Можно и через день.
– Если я захочу писать тебе каждый день, я буду писать каждый день.
– Обещаешь?
– Обещаю, – сказал он. – А ты будешь здесь, когда я вернусь?
– Ты же знаешь, что буду.
– Вы просто прелесть, мисс Смайт.
– Вы тоже, мистер Малоун.
Я опрокинула его на спину, села верхом на него. На этот раз мы были уже не такими робкими и неуклюжими. Напротив, мы потеряли всякий стыд. Хотя, признаюсь, мне было очень страшно. Ведь только что я отдала свое сердце незнакомцу… который к тому же собирался за океан на целых девять месяцев. Как бы я ни старалась заглушить в себе эту боль, я знала, что она будет невыносимой.
Ночь растаяла. Сквозь шторы пробивался тусклый свет. Я покосилась на будильник, что стоял на прикроватной тумбочке. Семь сорок. Инстинктивно я крепче прижала его к себе.
– Я кое-что решила, – сказала я.
– Что?
– Оставить тебя своим пленником на следующие девять месяцев.
– А потом, когда ты меня отпустишь, армия засадит меня в тюрьму еще на пару лет.
– Ну, по крайней мере, ты будешь в моем полном распоряжении целых девять месяцев.
– Через девять месяцев ты сможешь держать меня возле себя, сколько пожелаешь.
– Хочется верить.
– Верь.
Он спрыгнул с постели и принялся собирать раскиданную по полу одежду.
– Мне пора.
– Я провожу тебя до верфи, – сказала я.
– Это не обязательно…
– Обязательно. Еще целый час я смогу быть с тобой.
Он потянулся и взял меня за руку.
– Туда долго ехать на метро, – сказал он. – И это все-таки Бруклин.
– Ты стоишь того, чтобы ради тебя совершить поездку в Бруклин, – ответила я.
Мы оделись. Я засыпала кофе «Максвелл Хаус» в свой крохотный кофейник и поставила его на огонь. Когда коричневая жидкость закипела и грозно вспучилась, я разлила кофе по чашкам. Мы чокнулись, но ничего не сказали. Кофе был жидким и безвкусным. Хватило минуты, чтобы проглотить его. Джек посмотрел на меня.
– Пора, – сказал он.
Мы вышли из квартиры. Утро Дня благодарения 1945 года было холодным и ясным. Слишком ясным для двух влюбленных, которые ночью не сомкнули глаз. Мы щурились всю дорогу до станции метро Шеридан-сквер. Поезд на Бруклин был пустым. Пока он мчался по Нижнему Манхэттену, мы сидели молча, прижавшись друг к другу. Как только пересекли Ист-Ривер, я сказала:
– У меня нет твоего адреса.
Джек достал из кармана два спичечных коробка. Один вручил мне. Потом вынул из нагрудного кармана огрызок карандаша. Лизнув грифель, он нацарапал на картонке коробка армейский почтовый адрес и передал мне. Я написала свой адрес на другом коробке, который он тотчас положил в карман рубашки, застегнув для верности на пуговицу.
– Только попробуй потерять, – сказала я.
– Теперь это моя самая ценная вещь. А ты будешь мне писать?
– Постоянно.
Поезд все мчался по дну реки, а потом по подземному Бруклину. Когда он остановился на станции Баро-Холл, Джек сказал:
– Вот мы и приехали.
Мы снова выбрались на свет, прямо по соседству с верфями. Нас окружал унылый заводской пейзаж, в доках стояли фрегаты и боевые корабли. Все они были выкрашены в серый цвет, цвет морских баталий. Мы оказались не единственной парочкой у ворот верфи. Таких было шесть или семь. Одни обнимались у фонарного столба, другие шептали прощальные заверения в любви или просто смотрели друг на друга.
– Похоже, мы не одиноки, – сказала я.
– В этом проблема армии, – сказал он. – Никакой личной жизни.
Мы остановились. Я развернула его к себе:
– Давай покончим с этим, Джек.
– Ты говоришь, как Барбара Стенвик, образец стойкости.
– Кажется, в фильмах про войну это называется «пытаться быть сильной».
– Что нелегко, правда?
– Правда. Поэтому поцелуй меня. И скажи, что любишь.
Он поцеловал меня. Сказал, что любит. Я прошептала те же слова ему.
– И последнее, – сказала я, вцепившись в лацканы его кителя. – Только посмей разбить мое сердце, Малоун…
С этим я отпустила его.
– А теперь иди на свой корабль, – сказала я.
– Слушаюсь, мэм.
Он развернулся и пошел к воротам. Я молча смотрела ему вслед, призывая себя быть сдержанной и благоразумной. Охранники распахнули ворота. Джек обернулся и крикнул мне:
– Первого сентября.
Я крепко закусила губу, потом прокричала в ответ:
– Да, первого сентября… без опоздания.
Он приложил руку к фуражке и отдал мне честь. Я выдавила из себя улыбку. Он прошел на территорию верфи.
Какое-то время я не могла двинуться с места. Я просто смотрела прямо перед собой, пока Джек не исчез из виду. У меня возникло ощущение, будто я падаю – как если бы шагнула в пустую шахту лифта. В конце концов мне все-таки удалось вернуться к станции метро, спуститься вниз, сесть на поезд до Манхэттена. Одна из тех женщин, что встретились мне у ворот верфи, сидела сейчас передо мной. На вид ей было не больше восемнадцати. Как только поезд отъехал от станции, у нее началась истерика, и громкие безудержные рыдания долго сотрясали пустой вагон.
Будучи дочерью своего отца, я не знала, что такое плакать на людях. Горе, печаль, страдания – все нужно было сносить молча: так было заведено у Смайтов. Расслабиться дозволялось только за закрытыми дверями, в уединении собственной комнаты.
Так что всю дорогу до Бедфорд-стрит я держала себя в руках. Но как только за мной закрылась дверь квартиры, я рухнула на кровать и дала волю чувствам.
Я плакала. Я ревела. Я выла. И все повторяла про себя: ты дура.
О проекте
О подписке