– Вся траектория подготовительной школы, Лиги плюща. Я поступил в Гарвард. Меня выгнали из Гарварда. Отсутствие интереса к работе. Два года в торговом флоте. Ха, когда-то это сработало для Юджина О’Нила. Я вернулся в Гарвард. Папочкины связи. Пробился. Целый год обучал трудных подростков в Буркина-Фасо. Прошел через гонорею, сифилис, трихомониаз. Пятнадцать месяцев назад обменял Уагадугу на Париж. Нашел этот отель. Заключил сделку. Теперь вот сижу, печатаю дни и ночи напролет.
– Твой отец не пытался силой вернуть тебя домой, на Уолл-стрит?
– Папочка поставил на мне крест. Еще в Буркина-Фасо, в момент невменяемости, вызванной лихорадкой денге, я написал в журнал выпускников Гарварда, в рубрику «Расскажи о себе». И что же я им сообщил? Пол Моуст, выпуск 1974 года, живет в Центральной Африке с хронической гонореей. Ну, я подумал, что это остроумно.
– Это попало в печать?
– Вряд ли. Но у стен, увитых плющом, имеются уши. Папа написал мне в Париж, что отныне обо мне позаботится «Американ Экспресс», что теперь я сам по себе, без его щедрости и опеки, в большом плохом мире. Конечно, он знал, что не сможет помешать мне пользоваться трастом, учрежденным его отцом для пятерых внуков. Мою долю процентов по основному вкладу стали выплачивать мне в день моего двадцатипятилетия… то есть семь месяцев назад. Как раз в то время, когда меня вышвырнул отец. Теперь у меня приличное ежемесячное пособие в восемьсот долларов. Учитывая, что я договорился с управляющим этим убогим заведением о цене двадцать пять франков за ночь – поскольку теперь постоянно проживаю здесь, – у меня появился свой маленький закуток в Париже меньше чем за семьдесят долларов в месяц. И мне даже меняют постельное белье два раза в неделю.
Затем он спросил меня, где я вырос. Я рассказал. И вот что услышал в ответ:
– Какое унылое местечко, чтобы называть его домом.
Я кивнул на бутылку eau de vie20. Vielle Prune. Он налил мне стакан и угостил сигаретой «Кэмел». Спросил, в каком колледже я учился. Пришлось удовлетворить его любопытство.
– О боже, так ты Мистер Университет штата? А теперь что? У тебя бюджетный гранд-тур по Европе, откуда вернешься, чтобы присоединиться к отцовской практике аграрного страхования?
– В сентябре я начинаю учебу в юридической школе Гарварда.
Это привлекло его внимание.
– Серьезно?
– Вполне.
– Chapeaux!21 Коллега по Гарварду.
И тот, кто попал туда не стараниями папочки.
Но этот подтекст остался невысказанным.
Он сменил тему, больше не задавая вопросов о моей жизни.
Но позже, после двух сигарет и трех стаканов eau de vie, он поделился наблюдением:
– Я знаю, почему ты оказался сегодня вечером у моей двери. Агония Парижа. Город жесток ко всем, кто сам по себе. Ты видишь кругом парочки – и это высвечивает твой статус потерянного маленького мальчика. И тот факт, что ты возвращаешься в пустую постель в дешевом отеле.
– Значит, нас двое.
– О, у меня кое-кто есть. Только не сегодня. А вот ты один в полете. И не можешь найти пару.
Мне хотелось возразить. Хотелось опровергнуть. Хотелось прихлопнуть его жестокость. Но я знал, что это поставит меня в положение обороняющегося. Чего он и добивался. Я видел, как он расставляет ловушку. Вот почему я предпочел такой ответ:
– Виновен по всем пунктам.
– Вау, вау, какой честный парень.
– Может, подскажешь, что сделать, чтобы не чувствовать себя здесь таким одиноким?
– Полагаю, ты почти не говоришь по-французски?
– Мой французский очень примитивный. Далек от разговорного.
– Я мог бы пригласить тебя на вечеринку завтра. Что-то вроде презентации книги. Подруги Сабины.
– Кто такая Сабина?
– Женщина, которая должна быть здесь сегодня. Не проси меня объяснять.
– С чего бы мне просить об этом?
– Зубастый фермерский мальчик.
– Я вырос не на ферме.
В ответ он ухмыльнулся.
– Если я приглашу тебя, то должен сразу предупредить, что за руку водить не буду. И знакомить ни с кем не собираюсь.
– Тогда зачем приглашать меня?
– Ты же сказал, что тебе одиноко. Назови это актом милосердия.
Он потянулся к блокноту и нацарапал адрес.
– Завтра в семь вечера.
Он окинул взглядом мои расклешенные серые джинсы, коричневый свитер с круглым вырезом, голубую рубашку на пуговицах.
– Это Париж. Тебе лучше переодеться в черное.
Я вернулся в армейский магазин. Меня обслуживал тот же человек с лицом боксера. Я объяснил, что мне нужно, упомянув о том, что мой бюджет ограничен. Он оглядел меня, прикидывая мой размер.
– Доходяга, – изрек он и ушел рыться на полках. Он откопал черную шерстяную водолазку за тридцать пять франков и черные шерстяные брюки за сорок пять. Ему пришлось стряхнуть с них пыль, прежде чем я их примерил. Обе вещи идеально сели на меня. – У меня есть черные зимние сапоги от La Legion Etrangere. Мягкая кожа. Уже разношенные. Теплые, но нетяжелые и с добротной подошвой. То что надо для Парижа. Шестьдесят франков.
Я примерил. Сапоги пришлись впору.
– Бери все за сто десять франков, – предложил продавец. – И теперь ты – une symphonie en noir22.
– У тебя такой вид, будто ты только что сошел с корабля «Ист-Виллидж».
Так Пол Моуст приветствовал меня у дверей книжного магазина.
– Ты же велел мне сменить стиль.
– И тебе это удалось, морячок.
Книжный магазин назывался La Hune23. Моуст стоял у входа, покуривая «Кэмел». С ним была женщина. Худая, как рельс, копна кудряшек, байкерская куртка, черный шелковый шарф.
– Познакомься с Сабиной, – сказал он.
Я протянул руку. Сабину явно позабавил этот жест. Она наклонилась и поцеловала меня в обе щеки.
– Мой приятель, новичок здесь, понятия не имеет о местном протоколе, – объяснил Моуст.
Ответ Сабины прозвучал как словесная пощечина:
– Tu sais que je refuse de parler en anglais24.
Моуст разразился потоком быстрой французской речи с вкраплениями агрессивных ноток. Сабина надулась и рявкнула в ответ:
– T’es un con.
Она только что назвала его кретином. Поделом.
– Видишь, что ты натворил? – расплываясь в улыбке, сказал мне Моуст. И указал на дверь. – Увидимся в баре.
Книжный магазин занимал небольшое помещение. Повсюду заполненные книжные стеллажи. Книги громоздились высокими стопками на всех поверхностях. Меня окружала плотная толпа. Я отыскал бар и потянулся за красным вином. Потом попятился к книжной полке, над которой висела табличка: «Philo»25. Я опустил глаза, и мой взгляд заскользил по корешкам томов: де Бовуар, де Местр, де Морган, Делёз, Демокрит, Деррида, Декарт, Дидро, Дворкин…
– Étes-vous obsêdê par les philosophes dont le nom begin par un ‘D’?26
Голос тихий, вибрирующий, дразнящий. Я резко обернулся. И оказался лицом к лицу с женщиной. Облако рыжих кудрей. Темно-зеленые глаза, ясные, проницательные, умные. Лицо мягкое, веснушчатое, открытое. Платье черное, облегающее. Черные чулки. Черные сапоги. Сигарета в длинных пальцах, кутикулы слегка подгрызены, на левом безымянном пальце – золотая полоска кольца. Моя первая мысль: ранимая. Моя вторая мысль: красивая. Моя третья мысль: я сражен. Четвертая мысль: проклятое обручальное кольцо.
– Американец? – спросила она.
– Боюсь, что да.
– Не нужно стесняться этого.
Ее английский был безупречен.
– Меня смущает позорное знание французского. Откуда у вас такой хороший английский?
– Практика. Я прожила в Нью-Йорке два года. Следовало бы остаться. Но я этого не сделала.
– А теперь?
– Теперь я живу здесь.
– И чем занимаетесь?
Еще одна озорная улыбка.
– А тебе нравится допрашивать. Случайно, не адвокат по уголовным делам?
– Двигаюсь в ту сторону. Но дайте-ка угадаю? Вы – преподаватель.
– Почему тебе так хочется узнать, чем я занимаюсь?
– Это моя естественная потребность – задавать вопросы.
– Любопытство похвально. Я – переводчик.
– С английского на французский?
– А еще с немецкого на французский. И обратно.
– Так вы свободно владеете тремя языками?
– Четырьмя. Мой итальянский вполне приличный.
– Теперь я действительно чувствую себя деревенщиной.
– Не знаю такого слова: «деревенщина».
– Тот, кто от сохи. Неотесанный мужлан.
– И дай-ка угадаю. Изобретатель этого арго родом из Нью-Йорка.
– Без сомнения.
Она сунула руку в черную кожаную сумочку, висевшую у нее на плече, и достала маленькую черную записную книжку и серебряную авторучку.
– Как пишется «деревенщина»?
Я подсказал.
– Обожаю арго. Это истинный местный колорит всех языков.
– Приведите мне пример парижского арго.
– Grave de chez grave.
– Дурак на всю голову, верно?
– Я впечатлена. Круто для того, кто говорит, что не знает французского.
Я рассказал про свою ежедневную лексическую рутину.
– Какое усердие. Тогда ты определенно не grave de chez grave – в смысле, не болван.
– Иногда я чувствую себя болваном.
– Вообще… или только здесь, в Париже?
– Здесь. Сейчас. В этом книжном магазине. Среди всех этих рафинированных умников.
– И ты говоришь себе: «Я просто „деревенщина“…» Правильно я произнесла?.. Неотесанный мужлан?
– Вы быстро схватываете арго.
– Когда ты переводчик, слова для тебя – это все.
– Стало быть, вы тоже любопытны.
– Еще как.
Она слегка коснулась моей руки, позволив своим пальцам задержаться там на мгновение. Я улыбнулся ей. Она улыбнулась в ответ.
– Изабель.
– Сэм. Забавно, что ты задала мне тот вопрос о философах. Я рассматривал эти имена на корешках книг – все на «Д» – и думал о том, как мало я знаю.
– Но признать, что у тебя есть пробелы в знаниях, что ты хочешь рискнуть, заглянув в интеллектуальные места, которых до сих пор избегал, – это же замечательно. Для меня любопытство – это все. Так что перестань называть себя деревенщиной. Ты же нашел дорогу сюда. Попал на мероприятие, столь абсурдно парижское. Тебе известно, что за книгу сегодня представляют? Кто автор?
– Я незваный гость.
– За это я восхищаюсь тобой еще больше. Взгляни вон на ту довольно миниатюрную женщину с дикими кудряшками. Это Жанна Рошферан. Philosophe. Normalienne27. Она станет Acadеmicienne28 еще до конца десятилетия.
Женщина и впрямь была крошечной. С виду за шестьдесят. Тощая донельзя. Кожаные брюки с леопардовым принтом. Топ из леопардовой кожи. Грива черных волос. Рядом с ней маячил парень лет двадцати восьми. Типичный французский байкер. Зеленые очки-авиаторы. На лице выражение скуки от заумных разговоров. Его рука покоилась на пятой точке спутницы.
– Не понимаю ни одного из этих терминов, – признался я.
– А зачем тебе их понимать? Они очень много значат в нашем, здешнем мире. Поживешь в Париже достаточно долго, выучишь язык – и все обретет смысл.
– Я здесь всего на несколько месяцев. А потом двинусь дальше.
– Тогда ты не узнаешь многого – что, возможно, и не является твоим намерением.
– Я понятия не имею, какова моя цель.
– «Цель». Такое американское слово, понятие.
– Разве это проблема?
Еще одно легкое прикосновение ее пальцев к моей руке.
– Это мило. Здесь никто и никогда не станет говорить о целях, задачах. Мы все больше теоретики. Предпочитаем мозговое словоблудие. Но все в жизни сводится к тому, чтобы позволить себе то, чего мы хотим. Или создать для себя ограничения, нормы.
– А ты свободный человек?
– И да и нет. И да, я позволяю себе некоторые вещи и не позволяю себе заходить туда, где можно было бы найти больше свободы. Обычные риски и компромиссы, присущие определенному виду столичной жизни.
– Я не столичный житель.
– Ты здесь. Это начало. – Она бросила взгляд на часы. – Время, время. У меня ужин…
Без всякой мысли или преднамеренности я взял ее за руку. Она закрыла глаза. Потом открыла. Ее пальцы расслабились. Она отступила назад.
– Приятно было познакомиться, Сэм.
– Мне тоже, Изабель.
Молчание. Она первой нарушила паузу:
– Так спроси у меня номер телефона.
– Могу я узнать твой номер телефона?
Она встретилась со мной взглядом.
– Ты можешь.
Ее пальцы быстро скользнули в сумочку и вынырнули с маленькой визитной карточкой.
– Вот. По этому номеру меня можно чаще всего застать по утрам и после полудня.
Она наклонилась и поцеловала меня в обе щеки. На меня нахлынуло что-то вроде желания. Она это почувствовала. Улыбнулась. И сказала:
– A bientôt29.
И она исчезла.
Я так и стоял с визиткой в руке. Взгляд уперся в простой черный шрифт:
ИЗАБЕЛЬ де МОНСАМБЕР
Переводчик
9, рю Бернар Палисси
75006 Париж
01-489-62-33
Я вытащил бумажник. Вставил карточку в прорезь кармашка. Мне хотелось верить, что я позвоню на следующий день или в ближайшее время.
– Значит, заполучил номер телефона Изабель.
Говорил Пол Моуст. Он стоял рядом со мной с бутылкой вина в руке.
– Откуда ты знаешь ее имя?
– Познакомился с ней на другой книжной вечеринке на прошлой неделе. Мы разговорились. Я попросил у нее телефончик. Мне она не дала. Похоже, ты избранный, парень. Если, конечно, хочешь быть избранным. Тебе выпала карта. Теперь вопрос в том, сможешь ли ты ее разыграть?
Моуст исчез вместе с Сабиной Капризной. Я кивнул писательнице – привет и прощай. Она улыбнулась. Бойфренд-байкер нахмурился. Я огляделся вокруг. Вечеринка распадалась. Я вышел в черную парижскую ночь. Заглянул в меню Café Flore – нет, мне не по карману. И побрел обратно в пятый округ. Нашел дешевую брассери, где съел croque monsieur30 и выпил два бокала vin ordinaire31. Разговор с Изабель не шел из головы. Я потрогал визитку, спрятанную в кармане. Мысли вертелись вокруг обручального кольца на левом безымянном пальце. Вспоминалось обнадеживающее: «A bientôt». Если я решусь позвонить.
Я вытащил листок аэрограммы32, взятый на местной почте, и авторучку. Настрочил отцу простую записку, сообщив, что жив и процветаю, что Париж «интересен» (он предпочитал преуменьшения), что с нетерпением жду летней практики у судьи и начала учебы в Гарварде. Концовку я вставил, чтобы заверить отца в том, что непременно поступлю правильно и вернусь домой. Потому что я все еще чувствовал необходимость ответить тому голосу власти, что представлял собой отец. Будь папа совсем равнодушным человеком, возможно, мне было бы легче принять его отчужденность. Однако то, что он никогда не был так уж суров со мной, как не был и близок мне, лишь усиливало чувство вины; рождало ощущение, будто что-то во мне ответственно за его бесконечную сдержанность.
Я подписал письмо словами: «С любовью, Сэм». Допил последний бокал вина, закуривая «Голуаз», и побрел обратно в гостиницу. Там визитка Изабель перекочевала из моего кармана на угол кофейного столика, который я превратил в письменный. Я засунул карточку под блокнот и не притрагивался к ней целых два дня. В моей рутине как будто ничего не изменилось: каждый день я начинал завтраком, каждый день ходил в кино, каждый день дрейфовал по городу. Однажды я постучал в дверь Пола Моуста в поисках компании. Ответа не последовало. Я исписал еще несколько страниц в блокноте. Посмотрел два вестерна в кинотеатре на рю дю Шампольон, где оказался единственным зрителем. Я обнаружил китайский квартал в тринадцатом округе и отведал свиные ножки по-сычуаньски только потому, что хотел попробовать свиные ножки по-сычуаньски. Спал я урывками. И все твердил себе: возьми карточку, позвони. А в голове не смолкал ее дразнящий голос, в котором угадывался подтекст: «С чего бы мне интересоваться таким олухом, как ты?»
Поздно ночью, где-то около трех, я услышал, как за стенкой снова сцепилась парочка. Мужчина оскорблял свою подругу. Та плакала. Пыталась разжалобить его. Хотела помириться. И неважно, что сербохорватский был для меня марсианским языком. Жаргон ярости не нуждается в переводе. Произнесенное потоком обидных слов – или проявляющееся в долгом молчании за обеденным столом (излюбленная форма общения моих родителей), – чувство презрения безошибочно. Презрение: не этот ли подспудный мотив определяет начало конца в отношениях? Я встал с кровати. Налил себе бокал красного вина из литровой бутылки, которую купил вчера за 15 франков. Вино, хотя и дешевое, но пить можно. Я закурил сигарету, прислушиваясь к ссоре, достигшей крещендо, – теперь женщина набрасывалась на мужчину, обрушивая на него свой гнев. Настала его очередь рыдать и умолять. Я протянул руку и включил маленький транзисторный радиоприемник, путешествовавший со мной через Атлантику, и поймал джазовую радиостанцию на волнах FM. Меланхоличным меццо-сопрано женщина пела о своих поисках «того, кто бы оберегал» ее. Всеобщее стремление… даже мне, в самом начале жизненного пути, все с большей ясностью открывалась истина: каждый человек в глубине души сам по себе в этом хаосе жизни.
Я отпил еще вина. Певица продолжала синкопированные поиски неуловимой родственной души. За стенкой швырнули какой-то предмет. Что-то разбилось. Последовали крики. Распахнулись двери соседних номеров. Загалдели недовольные голоса. Я прибавил громкость. Докурил сигарету. И тронул пальцами визитную карточку, торчащую из-под блокнота. Я твердо решил позвонить Изабель, как только день прогонит эту темную ночь.
В Le Select был таксофон. Чтобы позвонить, нужно было вставить в его гнездо jetone – жетон, купленный заранее. Я попросил у парня за прилавком разрешения воспользоваться красным бакелитовым телефоном, который он держал рядом с бутылками «Перно Рикар». Парень выставил его передо мной на цинковую стойку. Вращающийся диск щелкал, как колесо рулетки, пока я набирал номер.
– Oui33, алло?
Она ответила после третьего гудка.
– Bonjour, Изабель?
– Oui?
Ее голос звучал неуверенно. Как в вопросе: «Кто это?».
– C’est moi34… Сэм.
– Сэм?
– L’americain35. Три дня назад… книжный магазин.
– О… Samuel. Приятный сюрприз.
Сэ-мю-эль. Она придала моему имени причудливую музыкальность.
– Я просто подумал…
Мне не удалось закончить фразу. Merde36.
– Не хочешь ли встретиться и выпить?
Она закончила фразу за меня. Вдвойне merde.
– Да, я бы хотел.
– Хорошо.
В ее голосе слышалось веселье. Я как будто читал ее мысли: «Мальчик. Испуганный маленький американский мальчик».
– Если у тебя есть мой номер телефона, значит, есть и мой адрес.
Я взглянул на визитку. Для меня все это было головокружительно новой территорией.
– Да, я понял.
– У тебя под рукой есть чем записать?
Я полез в карман за блокнотом и ручкой.
– Готов.
Она продиктовала мне код дверного замка. Подсказала, что улица находится сразу за рю де Ренн, и что мне следует ехать на метро до станции Сен-Жермен-де-Пре. Потом спросила:
– В пять?
– Когда?
– Сегодня. Если только ты не занят.
Занят чем?
– Я буду.
– Á très bientôt37.
В последний – единственный – раз, когда мы разговаривали, она закончила беседу словами: «Á bientôt». Теперь «до скорой встречи» поднялось на ступеньку выше благодаря très38. Мой французский все еще оставался примитивным. Но я начинал различать его хитросплетения: знаки и смыслы, окрашенные соблазном très.
Хрустальный январский день. Морозец. Холодное голубое небо. Я пошел пешком. И забрел в дебри десятого округа. Канал. Грязные улицы. Обшарпанные здания. Я прибавил шагу, чтобы подавить чувство тревоги. Канал спускался прямо к Бастилии. Откуда взялся тот животный страх? Тогда, после полудня, на канале… когда я пытался уйти от беспокойства. Не в тот ли момент мною начало овладевать понимание, что мое детство было наполнено печальным чувством вины? Убежденностью, подкрепляемой отцом, что я заслуживаю того, чтобы со мной держали дистанцию. Что я недостоин любви. Родительская точка зрения теперь заставила меня задуматься: как могла столь утонченная и умная женщина вроде Изабель найти это наивное дитя Среднего Запада достойным интереса?
Я прошел до самого конца канала и нырнул в métro
О проекте
О подписке