Диджей отличался какой-то особой наблюдательностью. На тот момент я еще не обзавелась в колледже ни одной подругой женского пола. Одни однокурсницы казались мне чересчур благопристойными и белокурыми, чем навевали воспоминания о кошмарах Олд-Гринвича. В других отталкивало то, как они вели себя с парнями – понимая, что из-за своей малочисленности могут выбирать, кого захотят, остальных девчонки просто дразнили или держали на коротком поводке. Правда, была одна девушка с медицинского, Филиппа, еврейка из Бруклина, любительница чтения, с ней мы время от времени ходили выпить кофе. В Филиппе явственно угадывались черты битников пятидесятых – в Колумбии с Гинзбергом[35], Керуаком и прочими стилягами эпохи Эйзенхауэра она бы чувствовала себя как рыба в воде. Учебу же в Мэне – а у Филиппы была полная стипендия – она воспринимала как ссылку и установила жесткую дистанцию между собой и большинством остальных студентов. Включая меня. Впрочем, она всегда была приветлива и никогда не выказывала недовольства, если я подходила к ее столику. Мы могли поболтать о нью-йоркских артхаусных кинотеатрах и джазовых клубах и о том, почему мы обе не можем читать Толкина («Слишком много гномов», – заметила как-то Филиппа). Но всякий раз, когда я предлагала выпить по бокалу вина вечером в городе, она или должна была заниматься, или уже была приглашена кем-то, хотя я уверена, что парня у нее не было и она не спешила кого-то заводить. Филиппа производила впечатление убежденной одиночки. А во мне между тем, как я поняла намного позже, зрела потребность в близкой подруге именно женского пола, которой мне так не хватало после трагического исчезновения Карли… А оно по-прежнему не давало мне покоя: меня мучило сознание, что я могла бы это несчастье предотвратить.
Ни о чем этом я не упомянула на том первом свидании с Диджеем, зато обнаружила, что мне импонируют его ум и нетривиальные мысли на любой счет, у него хорошее чувство юмора, а в присутствии женщины он чувствует себя неуверенно. Его интеллектуальная беседа была формой флирта. Прощупав почву путем тонких расспросов, я поняла, что его опыт с женщинами довольно ограничен. Это касалось и меня, так как, если не считать Арнольда, у меня не было никакого опыта в общении с мужчинами. Мы прикончили на двоих бутылку «Либфраумильх» – вино показалось мне приторно-сладким, но это не помешало мне захмелеть, – и Диджей проводил меня до общежития. Я довольно неуклюже предложила ему подняться, объяснив, что Конни отправилась в студенческий клуб со своим теннисным гуру и вряд ли скоро вернется. Диджей согласился. Наверху мы сначала выкурили по сигарете, потом он просмотрел мою коллекцию пластинок, заметив, что мне надо начать слушать джаз, потом мы послушали последний альбом The Band. Диджей сидел на стуле, а я – на кровати, и я по крайней мере дважды намекнула, что он может пересесть ко мне, но он продолжал сидеть на своем месте и рассказывать о потрясающем спектакле по пьесе Гарольда Пинтера «Возвращение домой», который видел в Нью-Йорке, и о том, что если бы он писал пьесы, то Пинтер был бы для него образцом. Потом Диджей посмотрел на часы и, охнув, заторопился, объяснив, что завтра ему надо на лекции к первой паре.
Я взяла его за руки:
– Надеюсь, в скором будущем мы это повторим.
Он чмокнул меня в темечко и вышел, бросил на ходу: «Увидимся».
На следующий день в студенческом клубе я столкнулась с Сэмом Шнайдером. Сэм сразу произвел на меня впечатление человека, которого мало интересует флирт. Как и Диджей, он был повернут на разговорах о книгах. Мне понравилось в нем то, что в такой по преимуществу гойской среде, какая была в этом колледже в Новой Англии, он, чикагский еврей, нисколько не стеснялся говорить о своем еврействе. Поздним утром на другой день после свидания с Диджеем я, войдя в клуб, увидела сидящего на диване Сэма. Перед ним на столике стоял полный чайник чая. Еще на столе я разглядела том Блейка, три очень солидного вида научных труда и блокнот, в который Сэм что-то выписывал.
Когда я подошла, он поднял голову:
– Те же и восхитительная Элис.
– Кто же мной восхищается?
– Сама догадайся. – Сэм, чуть заметно улыбнувшись, вытащил из стопки перед собой одну из книг, вернулся к ее оглавлению и пролистал несколько страниц. – Не каждому дано быть Дон Жуаном.
Сказав это, он снова начал строчить в своем блокноте, поглядывая в разложенную перед ними книгу. Разговор окончен.
Я поняла намек и собралась отойти к буфетной стойке за кофе и кексом. Но не успела сделать и шага, как Сэм снова заговорил:
– Мы ищем четвертого человека в редколлегию. Первокурсников раньше никогда не брали. Но для тебя готовы сделать исключение, если тебе это интересно.
– Мне интересно, – улыбнулась я.
– Тогда бери. – Сэм протянул мне большой конверт из плотной желтой бумаги. – Новые поступления, как обычно, от начинающих авторов, талантливых, способных или вовсе бесталанных. Тем не менее мы же все живем надеждой, точно? Отбери из этого две худшие работы и две, с которыми можно попытаться что-то сделать.
– Что ты имеешь в виду?
– У тебя есть вкус и интуиция. Во всяком случае, я так думаю, иначе мы бы с тобой сейчас не разговаривали и я не рассматривал бы тебя в качестве кандидата в редколлегию «Пера». Мне нужны короткие рецензии – несколько содержательных, умных абзацев по четырем текстам, которые ты отберешь. Хочу намекнуть, Диджей страшно бесится, когда люди не умеют писать. Я настроен менее критично, но глупость тоже не терплю. – Сэм постучал ногтем по лежащему передо мной конверту. – Можешь начинать. Рецензии мне нужны через три дня, не позже.
И он вернулся к своим книгам.
Оглядываясь в прошлое, я поражаюсь самой себе – до чего же мне тогда хотелось произвести впечатление на Диджея и Сэма. А также на профессора Хэнкока. Я погрузилась в изучение «Пуританской дилеммы» Эдмунда Моргана, исписав целый блокнот множеством наблюдений и вопросов, а на следующий день явилась на лекцию Хэнкока и еле дождалась, когда в конце можно будет поднять руку.
– Профессор, – сказала я. – Эдмунд Морган неоднократно указывает на то, что в колониальном Массачусетсе допускалось лишение гражданства для тех лиц, которые подвергали сомнению священные основы пуританской теократии. Можно ли рассматривать это как предвестник маккартизма?
– Выскочка, – прошептал кто-то позади меня.
Шепот неожиданно прозвучал очень отчетливо. Настолько, что профессор Хэнкок тоже его расслышал и сразу посмотрел на нарушительницу порядка – девицу явно с похмелья, с темными кругами вокруг глаз, в кремовом джемпере под горло в пятнах от сигаретного пепла и еще чего-то, похожего на высохшее пиво.
– Мисс Стернс, – обратился к ней профессор Хэнкок, – не могли бы вы громче повторить упрек, сделанный шепотом в адрес мисс Бернс?
Он знал мое имя!
Мисс Стернс заерзала, явно желая провалиться сквозь пол, тем более что на нее обратились взоры всех, кто присутствовал в аудитории.
– Я ничего такого не хотела, профессор, – пролепетала она, туша сигарету в маленькой жестяной пепельнице на своем столе, и сильно закашлялась.
– Отнюдь нет, вы хотели нанести оскорбление, мисс Стернс. И я снова прошу вас: повторить то, что вы прошептали в спину мисс Бернс.
Тишина. Профессор Хэнкок кривил губы. Я чувствовала, что такие как он терпеть не могут повышать голос и всячески избегают неприятных ситуаций. Но, как я поняла сейчас, он был наделен еще и обостренным чувством порядочности.
– Мисс Стернс, мы ждем…
Девица встала с видом побитой собаки. Схватила сумку и стала пробираться к выходу. Но на полпути Хэнкок остановил ее.
– Если сейчас вы выйдете в эту дверь, – сказал он, – я буду вынужден сообщить декану о том, что вы позволили себе оскорбительное высказывание в адрес другой студентки. Выбор за вами.
Стернс остановилась как вкопанная.
– Я назвала ее лизоблюдкой, – буркнула она, стоя лицом к двери. – Извините. Всё?
– Вернитесь на свое место, пожалуйста, – велел ей Хэнкок. – Но прежде объясните нам, чем было вызвано подобное высказывание.
В ответ Стернс, шумно всхлипывая, выскочила за дверь.
Хэнкок стоял за кафедрой, олицетворяя полную безмятежность. Только когда рослый парень встал и закрыл дверь, Хэнкок заговорил снова:
– Спасибо, мистер О’ Салливан. – Он смолк и обвел нас всех взглядом. – Для тех из вас, кто недавно посещает мои занятия, хочу сказать: я не потерплю никакой враждебности или словесной агрессии по отношению к любому из ваших сокурсников. А особенно к тому, кто дал себе труд вдумчиво прочитать один из заданных текстов. Вас не затруднит еще раз повторить свой вопрос, мисс Бернс?
А когда я заколебалась, мистер О’Салливан не поленился повернуться и помахать мне, давая понять, чтобы я не робела, а еще раз задала свой чертов вопрос. Так я и поступила, неуверенным голосом заговорив снова:
– Эдмунд Морган неоднократно указывает на то, что в колониальном Массачусетсе можно было лишать гражданства на основании проявленного сомнения в силе пуританской теократии. Можно ли это рассматривать как предвестник маккартизма?
– Роберт, – спросил Хэнкок, – можешь ли ты ответить на вопрос Элис?
Он и имя мое знал!
Роберт О’Салливан на мгновение задумался и ответил, что в стремлении изгнать или покарать инакомыслящих, несомненно, угадываются некоторые черты «охоты на ведьм» в эпоху Маккарти.
Затем Хэнкок двадцать минут рассказывал о неразрешенной загадке пуританской Америки, связанной со стремлением угодить Богу, при том что это представлялось недостижимым, ведь, согласно теологической иерархии колонии, смертный человек считался пребывающим в состоянии падшей благодати и, по сути, неисправимым грешником. Я сразу подумала о своем отце и его весьма католическом убеждении, что мы все облажались, а больше всех он сам (не то чтобы он когда-либо признавался в этом вслух, но я знала, как часто он ругал себя из-за этого). Вот и мой брат Адам тоже безропотно согласился с мыслью о том, что ему никогда не достичь высокой планки, установленной для него жизнью. Да и Питеру вечно казалось, что кто-то оценивает каждый его шаг. А мама, которая, не скрывая, высказывала свое мнение о нас… уж не пыталась ли она таким образом подавить собственное ощущение, что и она тоже неудачница в этой американской игре в жизнь?
Лекции Хэнкока поражали и радовали, казалось бы, рядовое занятие могло пробудить множество мыслей о реалиях моей собственной жизни, и оказалось, что я умею независимо мыслить – независимо от всего, что случилось в моем прошлом, как бы глубоко я ни была в этом укоренена. И что тот здоровяк, которого я, обгоняя по дороге в аудиторию, несправедливо зачислила в болваны, оказался неглупым и чутким человеком.
Но случались и другие моменты. Через неделю после того, как закончилась гонка первокурсников по студенческим братствам – а я решила остаться независимой, – Эван Креплин пригласил меня в штаб-квартиру Пси-Ю на ужин. Я поднялась в его комнату – маленькую каморку под крышей, выкрашенную в черный цвет, – вместе с тремя его друзьями по братству, все крутые ребята. Всем раздали косяки. На стереосистеме Эвана играл фолк-рок, английская группа Fairport Convention. Разговор шел об антивоенном и антиниксоновском митинге – он должен был состояться через три дня, и мы все туда собирались – и о том, что Пси-Ю в полном составе планирует собирать по городу подписи за Макговерна, и плевать на то, что заявляет Гэллап или кто там еще проводит социальные опросы: наш кандидат все равно может прорваться в президенты. К ужину мы все спустились вниз, и двое спортсменов-лыжников, члены этого же братства, начали бросаться едой, а остальные к ним присоединились. Получив удар летающей тарелкой с консервированной фасолью, я отправилась домой, уверенная в том, что этот колледж – полный отстой, и одновременно осознавая, что он классный и дает глубокие знания. Я понимала все это так же ясно, как вскоре поняла, что у меня теперь есть союзник в лице профессора Хэнкока.
Вторая его лекция была посвящена применению публичных наказаний в колонии Массачусетс-Бэй, и Хэнкок связал ее с нашей одержимостью карательным уголовным правосудием. Не так давно Никсон объявил войну наркотикам, и Хэнкок спокойно заметил, что вся эта «война» будет заключаться в том, чтобы заполнить тюрьмы бедняками. Ближе к концу урока руку поднял Боб О’Салливан и спросил, есть ли связь между карательным характером пуританства и сходным акцентом на вину и наказание у католиков. Хэнкок ответил, что этот вопрос очень актуален, и перешел к краткому обзору янсенизма – самого мрачного движения в римско-католической церкви – и того, как он повлиял на строгий, пронизанный чувством вины католицизм, практикуемый в Ирландии.
– И в Южном Бостоне, – добавил Боб О’Салливан, рассмешив всех, включая профессора Хэнкока.
Когда мы выходили из аудитории, я подошла к Бобу:
– Мой отец родом из Бруклина. Он однажды сказал, что «Христианские братья» выбили из него всю религиозность. Но сегодня я убедилась, что его янсенистское воспитание все еще дает себя знать.
– Моего отца тоже замордовали «Христианские братья». Немудрено, что он сбежал в пожарные.
– А мой – бывший морпех, и он так и не может забыть Окинаву и своего супердисциплинированного отца, капитана ВМФ.
– Похоже, мы одного поля ягодки…
– Нет, если только, чисто случайно, у тебя мать не еврейка. – Я хмыкнула.
Боб О’Салливан ехидно улыбнулся в ответ:
– Один-ноль, этот раунд ты выиграла.
– Не знала, что у нас спарринг.
– Поберегу кулаки для кого-нибудь типа Полли Стернс.
– Разве она не женский идеал для членов твоего студенческого братства?
– Для них – да, поэтому, кроме футбола и других видов спорта, да еще того, кто самая классная цыпочка в кампусе, говорить с ними не о чем.
– И все же ты входишь в Бету.
– Приспосабливаюсь по типажу. Ты вроде с первого курса?
– А ты?
– Я на третьем. Может, тебе понравилось бы иногда вместе готовиться к лекциям?
Мне понравилось, как Боб это сформулировал. Определенно, это был подкат, но облеченный в слова очень неплохо. Я внимательно посмотрела на Боба. Длинные волосы, едва намечавшаяся бородка, синяя рабочая рубашка навыпуск и синие джинсы. Вовсе не толстяк, но крупный, внушительный. Темные очки в толстой оправе тоже мне понравились, они неплохо на нем смотрелись, придавая парню ироничный вид. Понравилось и то, что он на два курса старше меня, а значит, хорошо разбирается в студенческой жизни. Но при этом Боб все-таки оставался футболистом, и для меня это было как-то странно. Потому что, если говорить о флирте, уж кто-кто, а мускулистый спортсмен-ирландец из Саути, который тратит массу времени на общение с придурками, пришел бы мне в голову в последнюю очередь. И именно это в колледже было самым странным: приходилось на ходу пересматривать сложившиеся стереотипы о людях.
– Разумеется, можем позаниматься вместе, – ответила я, попытавшись изобразить крутую дамочку вроде тех, что мелькали в детективных фильмах 1940-х.
– Здо́рово, – обрадовался Боб и с кривой усмешечкой добавил: – На связи!
– О’кей, – кивнула я.
Не успел О’Салливан отчалить, как сзади раздался голос:
– У вас определенно появился поклонник.
Господи, Хэнкок! Я так и подпрыгнула на месте, ожидая, что сейчас буду высмеяна за интерес к спортсмену. Но увидела в глазах преподавателя лишь добродушное веселье.
– Не уверена, что это так, профессор, – отозвалась я.
– А я уверен. Одна из многих замечательных черт мистера О’Салливана – то, что внутренний мир у него весьма богатый. Несмотря на то что большую часть времени он прикидывается простаком, который умеет только бегать с мячом. – И Хэнкок передал мне сочинение, которое я сдала на прошлой неделе: – Отличное эссе. В самом деле, весьма впечатляюще. Вы не думали о том, чтобы специализироваться по истории?
– Были такие мысли…
Честно говоря, до сих пор я пребывала в полной уверенности, что меня ждет погружение в мир литературы. Но, говорю же, мои взгляды на мир постоянно менялись.
– Тогда нам надо это обсудить, – предложил профессор. – Я стараюсь не упускать таланты.
Этим комментарием он сразил меня наповал.
– Спасибо, профессор.
– Завтра я на кафедре с двух до четырех часов. Вам это удобно?
– Конечно.
– Вот и хорошо.
И, перехватив портфель в другую руку, Хэнкок зашагал прочь.
Из корпуса я вышла, чувствуя, что голова идет кругом. День явно задался. Решив, что мне необходимо отметить это чашечкой кофе, я направилась в студенческий клуб – кофе там был не такой скверный, как в других буфетах кампуса. Сама того не замечая, я шла, широко улыбаясь и помахивая сумкой. Неужели во мне разглядели что-то интересное и даже, возможно, оригинальное? Это просто не умещалось у меня в голове.
Подойдя к студенческим почтовым ящикам, я повернула ключик и вынула конверт. Внутри оказалась довольно аляповатая открытка из чилийского Вальпараисо. На ней были изображены рыбаки и девушки в костюмах крестьянок. Цвета были пронзительные, и все это напоминало раскрашенную афишу Кармен Миранды. Я перевернула открытку.
Сестра, я в Чили. Делаю папину грязную работу и поражаюсь, как я в это вляпался. Никому эту открытку не показывай, ничего не говори маме и уж точно не проболтайся Питеру, но то, что здесь творится… скажем так: я чувствую себя грязным.
Я убрала открытку.
Папину грязную работу?
О проекте
О подписке